– Кончили бесцельно шататься по городу! Нас ждет королевский музей, – сказала Алиса.
– Я бы еще пошаталась. Хоть пару слов я должна сказать об улице красных фонарей.
– Обойдутся твои читатели без этой улицы. Ты им лучше про «Ночной дозор» расскажи.
– Рембрандта?
– Кукрыниксов, – буркнула Алиса.
Я была потрясена. У меня как-то из головы вылетело, что «Ночной дозор» в Амстердаме.
Эпитет «королевский» стал понятен уже на подходе к музею. Огромный дворец, сработанный из мелкого кирпича и белого камня, башни его терялись в облаках, стены украшали статуи с лихо заломленными шляпами, золотые медальоны, выше разместились мраморные панно, представляющие именитых горожан в ответственные минуты их жизни. Над стройными окнами выгибались арки, из-за которых тоже приветливо улыбались мраморные люди. Алиса дернула меня за рукав: хватит рассматривать подробности, эдак мы никогда до Рембрандта не доберемся.
Я вспомнила, как возила двенадцатилетнего сына в Ленинград – посмотреть Леонардо да Винчи. Мы быстро шли по Эрмитажу, я цепко держала сына за руку. Мне хотелось, чтобы Алешка незамыленным взглядом увидел Мадонну Бенуа и уже потом стал знакомиться с малахитовыми вазами и павлином – чудом ювелирного искусства. Но мой ребенок залип на неграх, была там в проходе целая аллея черных голов на мраморных подставках. Потом рассказ об Эрмитаже он всегда начинал с этих негров, а Мадонна Бенуа заблудилась у него в подсознании.
Как это ни смешно, нечто подобное произошло здесь и со мной. Ожидаемого впечатления «Ночной дозор» не произвел. Впечатления от самого Амстердама были гораздо сильнее. Я стояла перед картиной и твердила себе, что-де вот перед тобой самая загадочная картина Рембрандта, и в композиции, и в светотени есть некая тайна, над которой ломают головы искусствоведы. «Разгадывай, бестолочь», – шептала я себе, а вместо этого видела, что у капитана в белом камзоле, главенствующей фигуры на полотне, неправдоподобно короткие руки, и вообще он карлик, а девушка с петухом казалась мне порочной, как зачатие, и вообще, что ей здесь делать, среди мужиков?
Не открылся мне Рембрандт, не пожелал, а вот Вермеер Дельфтский – это, я вам скажу!.. После «Ночного дозора» мы с подругами договорились разбежаться, каждая из нас любит общаться с живописью в одиночестве. Договорились встретиться в кафе у входа через час. Но у вермееровской «Молочницы» я забыла про время. Сколько же лет эта прекрасная крестьянка в желтой кофте льет молоко в грубый кувшин? В моей молодости у костров пели: «Вставайте, граф, рассвет уже полощется, из-за озерной выглянув воды, и, кстати, та вчерашняя молочница уже проснулась, полная беды…» Эта молочница была безмятежна, но странным образом напоминала меня молодую. А я тогда вся состояла из беды, очередная неудачная любовь, казалось, нанесла мне непоправимый урон. Но все потом как-то поправилось.
Стоп… нельзя все время торчать в этих залах. Надо пробежаться по всему музею рысью, а потом опять вернуться к Вермееру – патрицию кисти. Побежала и заблудилась, конечно. Три этажа, под завязку забитые скульптурой и живописью. План мне плохо помогал, потому что я никак не могла найти нужную лестницу. Наконец я вырулила в залы со старым фламандским бытом: гобелены, вазы, серебро и очень много кроватей с балдахинами. Кровати были истинным произведением прикладного искусства: резные столбики, инкрустация, парча. Умилительны были детские кровати и колыбели, на них потратили отнюдь не меньше умения и добротных материалов, чем на роскошные ложа для взрослых.
Я остановилась около маленькой кроватки, вспомнила внуков, растрогалась и между делом заметила, что на моих башмаках от волнения сами собой развязались шнурки. Кажется, чего проще, завяжи, и дело с концом. Но… забыла сказать, я не то чтобы толстуха в прямом смысле, но женщина в теле. А здесь некуда было поставить ногу, и еще чертовски мешала сумка на лямке, как только я нагибалась, она свисала до полу.
Я, пыхтя, боролась со шнурками, когда в зал вошла Галка. Мы радостно заквохтали, как будто вечность не виделись. Несколько залов мы прошли с ней бок о бок хорошим спортивным шагом, а потом опять разошлись в разные стороны.
Вермеер, «Девушка, читающая письмо». Спокойная, некрасивая, прекрасная, пучочек такой на затылке… Блекло-голубое платье прекрасно гармонировало с желтой ландкартой на стене. Что главное в полотнах Вермеера? Свет, конечно. И еще достоинство, причем не сиюминутное, а достоинство по отношению ко всей жизни, никакой суеты, соплей и воплей, как данность принимается и горе и радость. Не бог весть какое открытие, но и оно на дороге не валяется. Чувства меня распирали. Надо было срочно выплеснуть их в диктофон. Я ударила себя по боку в поисках сумки. Но сумки не было.
Шок от потери пересилил восторг общения с Вермеером из Дельфта. Вначале, еще не веря, я ощупала себя, словно сумка могла спрятаться под юбку. Потом сердце ухнуло куда-то в бездну, а душа воспарила, я забыла, где нахожусь. В сумке было все: паспорт, деньги, билеты домой, страховой полис и таможенная декларация. В одну минуту я стала никем, изгоем, Вечным Жидом, гражданином вселенной. А всю жизнь меня учили, что лучше смерть. Ужас захватил меня целиком. До нашей встречи оставалось пятнадцать минут. Именно столько мне понадобилось, чтобы покрыть расстояние в сто метров. Я шла как слепая, тычась в двери, путаясь в лифтах, отирая слезы и тихонько воя.
Девушки мои уже были на месте. Вид у меня был тот еще. Обе кинулись ко мне с криком:
– Тебе плохо? Сердце?
– Сумку украли.
– Окстись, мать, тут не воруют, – сразу успокоилась Алиса. – Ты ее забыла. Вспоминай – где?
– Я не помню.
– Когда мы с тобой встретились, ты была уже без сумки, – сообщила Галка.
– Что же ты меня не предупредила? – всхлипнула я.
– Маш, там было ожерелье из черного агата… с брильянтами… сказочной красоты. До твоей ли сумки мне было?
– Я знаю, где я ее забыла. Там, где завязывала шнурки.
– А где это?
– Там совершенно безлюдные залы. Это их быт. Не представляю, как мы его найдем.
Алиса уставилась в план музея.
– Какой это век?
– Какой угодно. Там очень много кроватей. Есть и детские.
– Ты про музей как про ГУМ…
Мы нашли мою сумку. Она стояла прислоненная к детской кроватке. Очевидно, я сама ненароком подтолкнула ее под бархатную бахрому, наружу выглядывал только уголок. Трясущимися руками я проверила содержимое сумки, все было на месте.
– Теперь я не расстанусь с ней никогда, – шептала я, прижимая к животу свое сокровище.
– Возьмем за правило, – строго сказала Алиса. – С собой берем только страховой полис и минимум денег. Тем более что у нас общая касса. Все остальное должно лежать дома в чемоданах. Марья, ты меня слышишь?
Из музея Алиса деликатно повела меня за руку. На выходе около цветущих куртин стояла немолодая женщина в длинном плаще и играла на виолончели. Вид у нее был безмятежный и полный достоинства, никаких соплей и воплей, картонная коробка рядом с ней была пуста, а она улыбалась. Мимо шли люди, а ей было совершенно безразлично, бросают ли они ей деньги или нет. Вид этой женщины странным образом меня успокоил. Я примерила на себя ее улыбку, и она подошла, как влитая.
4
С той же улыбкой отрешенности я вступила под своды Артуровой квартиры. Нас ждал стол. Он был накрыт в лучших петербуржских традициях, однако не исключено, что Артур успел приобщиться к голландской культуре. Изобилием стол напоминал фламандские натюрморты, исключен был только присущий им художественный беспорядок. Во всем этом был уже знакомый мне почерк. Когда мой сын в детстве простужался и лежал в постели, он обожал копировать фламандские натюрморты. Но, перерисовывая роскошную утварь с репродукций, скажем, Хеды, он наводил на столе порядок: залечивал раны у надбитой рюмки, ставил прямо завалившийся серебряный кубок, висящую стружкой кожуру с наполовину очищенного апельсина возвращал на исконное место и выметал со скатерти ореховую скорлупу.
Хороший стол пригоден не только для еды, но и для разговора, который немедленно завязался. Начали с малого. Я погоревала, что не видела в музее ни Мемлинга, ни Брейгеля, потом стала надоедать Артуру, чтобы он рассказал какую-нибудь пригодную для печати историю про Амстердам. Артур рад был удовлетворить мое любопытство, но истории так просто в голову не приходят. Как вежливый человек, он не мог от меня просто отмахнуться и потому, наморщив лоб, мучительно что-то вспоминал.
Галка не хотела отдавать мне инициативу за столом, уж если разговаривать, то на общие, всем интересные темы. Она села в кресло, закинула ногу на ногу, в одной руке сигарета, в другой бокал с красным вином. Все говорят – ноги, ах, какие у нее ноги! Шея – вот что главное. Ноги дело десятое. Когда шея стройная и длинная, и головка сидит на ней так породисто, и затылок круглый, а не плоский, как у некоторых, тогда, конечно, ты до глубокой старости будешь выглядеть как фотомодель. А у фотомоделей свой разговор. Уже и магнитофон включили, и музычка замурлыкала.
Алису я больше всего люблю за серьезность и поступок. Галка все готова осмеять, не по злобе, а ради красного словца. Алиса зрит в корень и сразу понимает, можно здесь балагурить или нет. Про свое намерение стать писателем я ей сообщила по дороге в Амстердам. Мне неловко было говорить об этом как о деле решенном, и я как-то вскользь, между делом… Но Алиса сразу поняла и взяла правильный тон:
– А что… попробуй. Вдруг получится! Это ведь большое счастье – приобщить себя к перу и бумаге.
А Галка фыркнула бездумно и весело:
– Не меньшее счастье приобщить себя к сцене и пуантам!
Признайте, что такое немолодой даме крупных форм не говорят. Сейчас за столом все это вдруг вспомнилось, обидно стало. Когда мне обидно, лицо мое принимает замкнутое и надменное выражение. Мой муж покойный говорил: от такого взгляда мухи дохнут. Галка посмотрел в мою сторону, видно, мой вид ее не столько смутил, сколько раззадорил, пригубила вино и сказала весело:
– Марья у нас хочет стать беллетристом. И даже нашелся юный недоумок, который заказал ей книгу.
– У юного недоумка издательство, – сказала я сухо, с издевкой. Но, если быть точной, издевки в ее словах не было. Просто она хотела все обратить в шутку. Видно, ее раздражал мой серьезный тон.
– Юный недоумок заказал ей детектив. Сейчас выходит такое количество плохих детективов, что из них можно построить новую Китайскую стену. Еще один кирпич для Китайской стены…
– Но я не хочу писать детектив, – воскликнула я с отчаянием. – Там должны быть выстрелы, погони и… трупы. Я не знаю, как описывать трупы. Я видела мертвых только в гробу. Это не трупы, а покойники. Хоронили близких мне людей, и чувства, которые я испытывала тогда, никак не укладываются в рамки детектива. Это другие истории, понимаете?
– Понимаю, – согласился Артур. – Но по части детективов я плохой советчик.
– А по-моему, не обязательно труп описывать. Главное – что ты чувствуешь, когда его видишь. Марья работает по системе Станиславского. Она может придумать труп и сама себе скажет – не верю! А как описать этот испуг, эту полифонию чувств, эту жалость к человечеству, которая тебя охватывает при виде убитого. «Кто бы мог представить, что в старике так много крови…» – произнесла она с трагической издевкой.
Алиса поспешила мне на выручку.
– Маша хочет написать путевые заметки, – сказала она мягко, – и украсить их всякими смешными историями.
– Именно так, – оживилась я.
– А зачем тебе это надо? Истории эти? – не унималась Галка.
– Ну… когда у меня будет дыхание прерываться… – попробовала я пошутить.
– Дыхание у нее будет прерываться… – усмехнулась Галка, в усмешке этой уже звучала откровенная недоброжелательность. Чем-то я ее задела, обидела… или как-то так.
– А можно смешную вставку из нашей жизни? – спросил Артур примирительно. – Слушайте байку, – и рассказал милую историю, которую я тут же пожелала записать на диктофон, естественно, уже со своего голоса.
«Родители отдали ребенка в пионерлагерь. Ребенок домашний. Попереживали, поплакали – всё! Ребенок исчез в недрах системы. Родители считают дни и надеются, что у него все хорошо. Через некоторое время получают от сына письмо – аккуратное, на хорошей глянцевой бумаге…»
– Почему ты начинаешь с обмана? – перебила меня Галка. – Откуда в пионерлагере хорошая глянцевая бумага?
– Описочка вышла, – призналась я. – Продолжаю… Получили от сына письмо на вырванном из тетради листке, текст был написан грамотно и без единой помарки. Начиналось оно так: «Мама и папа! Я живу хорошо, кормят нас вкусно…» Далее перечислялись блага пионерлагеря. Родители опешили. Нет, это не наш ребенок. Это не его стиль. Не может быть, чтобы система настолько изуродовала его за месяц пионерской жизни. Стали вертеть письмо в руках, искать какого-то знака. И нашли. Сбоку мелкими буквами с двумя ошибками написано: «Сдесь тюрма». Они вздохнули с облегчением и помчались в лагерь забирать сына.
Я перевела дух.
– Твоя писательская кухня вызывает сомнения, – как всегда, с Галкой нельзя было понять, шутит она или говорит серьезно.
– Уже? – Я еще держалась. – Почему?
– Ты должна писать голый сюжет, заготовку. А ты походя комментируешь жизнь. А этого не надо. Не сочиняй сразу. Сочинять ты будешь потом. Пойми, это сложный процесс – писать книги. Главное для писателя – точность. Понимаешь – точность!
Таким тоном разговаривает учительница с нерадивым учеником. Галку можно понять. Она двадцать лет преподавала в школе.
– А по-моему, нормально записано, – в Артуре пропадал дипломат высокого пошиба. – Давайте я вам еще одну историю расскажу.
Чтобы не слышать Галкиных нареканий, я поднесла к нему диктофон, но Артур отвел его рукой.
– Вы потом сами наговорите, ваш диктофон меня гипнотизирует.
История и правда была хорошей. Отсмеялись, и я стала ее наговаривать.
Жена Артура вместе с сыном жила дикарем в семье где-то в Крыму. В доме жил попугай – общий любимец. Сын все время играл с ним и был счастлив. В какой-то момент мальчик забыл закрыть форточку, и попугай улетел, надоел ему этот отрок. Семья в горе. Артурова жена в ужасе. И вот в Петербург мужу, который работал в очень секретном заведении, летит телеграмма: «Попугай улетел. Немедленно найди замену». Естественно, первый отдел решил, что это шифровка, и тут же начал расследование. Потом, конечно, разобрались, что к чему, но в Венгрию на конференцию Артура все-таки не пустили.
Во время моего общения с диктофоном Галка всем своим видом показывала, насколько мой текст гаже того, который рассказывал Артур.
– Есть документальное кино и есть плохое художественное, – сказала она, как только я выключила диктофон.
– Поясни.
– А что тут объяснять? Все было так емко и предельно ясно рассказано! И не нужно ничего лишнего. Зачем эти кружавчики: отрок, секретное заведение, семья в горе и так далее?
– Господа, – произнесла я официально, – сейчас мне будет преподан урок краткости. Не поленимся, перескажем еще раз как надо, – я поднесла к Галкиному лицу диктофон.
– Не буду я тебе ничего говорить. И вообще эта история меня никак не греет. Я не хочу ее пересказывать. Отвяжись.
– Но если ты вмешиваешься, значит, история про попугая тебя в каком-то виде трогает.
– Да пропади пропадом твой попугай… – в голове прозвучало «и ты вместе с ним». – Краткость – сестра таланта. Ты что хотела записать – факт или рассказ?
– Факт – это тоже рассказ. И вообще мне все это надоело. Я не знаю даже, понадобится ли мне эта заготовка. А записывала так, как мне легче.
– Вот вы всегда так – писатели… – Она засмеялась. – Вам бы только как легче, а до читателей вам и дела нет.
Галка закусила удила. Неужели она не видит, как призрачна и зыбка та тропка, на которую я собираюсь вступить? Я же не писатель, я даже не учусь, я только мечтаю. А она уже громит меня от имени всех учителей русской словесности: писатель – это пророк, а не фантазер с пенсионной книжкой.