– Но ежели все станут поступать, как вы, дон Маноло, и, борясь с французами, перенимать их нравы и обычаи, мы пропадем.
– Если обычаи изменились, значит, время приспело. Мы воюем и должны воевать против неприятельской армии, как бы могущественна она ни была, но зачем идти против обычаев, порожденных временем? Готов дать обе руки на отсечение, коли у вас найдется хоть четверо подражателей.
– Четверо? – надменно протянул дон Педро. – Четыре сотни вступили в отряд «Крестоносцев Кадисской епархии». Правда, нам еще не удалось снабдить всех крестоносцев надлежащей формой, но пятьдесят, а то и шестьдесят старинных одеяний у нас уже имеется, и все благодаря усердию почтенных дам, одна из которых сейчас слушает меня. Мы надеваем наш наряд, сеньоры, не затем, чтобы шататься по кафе, безобразничать на улицах и печатать листовки, разжигая народные страсти и призывая к ниспровержению священных законов, и не затем, чтобы, открыв кортесы, суетными речами посеять смуту в стране, – наш долг велит нам выйти на борьбу и, сокрушив вольнодумство, поразить мечом врагов церкви и короля. Издевайтесь, в добрый час, над нашей формой, но помните – прогнав москитов, что жужжат по ту сторону канала Санкти-Петри, мы вернемся и выкроим для издателя «Патриотического еженедельника» французский камзол из его газетенки – то-то к лицу ему будет этот наряд.
Тут, весьма довольный своей шуткой, дон Педро от души расхохотался. Вслед за ним заговорил Бенья, такой же рьяный защитник старинного покроя одежды.
– Поверьте, это замечательная мысль. А дабы вы не усомнились в справедливости моих слов, прочту вам отрывок из «Листка» – я его наизусть выучил. «Другое косвенное, но вполне надежное средство для поддержания духа, – начал он, – состоит в том, чтобы вернуться к старинной испанской одежде. Невозможно представить себе, сколь благостно сие может отразиться на счастье народа. О вы, отцы родины, депутаты великого собрания! К вам обращаю я свой скромный глас. В вашей власти вернуть дни нашего былого процветания: облачитесь в одежды прадедов ваших, и весь народ последует сему примеру».
Это именно то, что несколько позднее писал не кто иной, как сеньор Бенья, поэт текущего дня, с которым я встретился в доме доньи Флоры. Он советовал отцам родины последовать примеру великого дона Педро и облечься в такое же смехотворное одеяние, на радость детворы и удивление прохожих. Хороши были бы Аргуэльес, Муньос Торреро, Гарсиа Эррерос, Руис Падрон, Ингуансо, Мехиа, Гальего, Кинтана, Торено и прочие прославленные мужи, нарядись они в этот шутовской костюм!
Между тем Бенья был либералом и слыл разумным человеком. Впрочем, как либералы, так и приверженцы королевской власти с первых же своих шагов вели себя чрезвычайно нелепо.
Кинтана спросил дона Педро, уж не собираются ли «Крестоносцы Кадисской епархии» предстать в сем одеянии на открытии кортесов.
– Мне нет дела до кортесов, – отвечал дон Педро. – Но разве вы из тех чудаков, которые верят в эту забаву? Регентский совет полон решимости вывести войска на улицу и разогнать крикунов, требующих созыва кортесов. Дайте милым деткам поиграть с новой игрушкой.
– Регентский совет, – возразил поэт, – поступит так, как ему прикажут. Он смолчит и все стерпит. Не обладая прозорливостью сеньора дона Педро, предвижу, что нация окажется сильнее епископа Оренсе.
– Право, дон Мануэль, – сказала Амаранта, – суверенитет нации, который нынче изобрели, – вчера в доме Морла пытались выяснить, что это такое, но никто так и не понял, – этот суверенитет нации, если его установить, приведет нас к революции наподобие французской с ее гильотиной и прочими злодеяниями. Как вы полагаете?
– Нет, сеньора, я в это не верю и не могу поверить.
– Пусть все что угодно устанавливают, лишь бы что-нибудь новое, – сказала донья Флора. – Не так ли, сеньор де Херика?
– Правильно, и долой религию, долой короля, долой все! – завопил дон Педро.
– Дайте нации власть на триста лет, – сказал Кинтана, – и мы увидим, совершится ли у нас столько же злодеяний, беззаконий и преступлений, как в предыдущие три века. Назовите мне хоть одну революцию, где бы мы видели столько зла и несправедливости, сколько было в правление дона Мануэля Годоя.
– Зато теперь, сеньоры, мы заживем отлично, – сказал насмешливо дон Педро. – Наступит золотой век, придет конец несправедливости, преступлениям, пьянству, нищете и всем другим бедам. Ведь нынче вместо Отцов Церкви у нас появились журналисты, вместо святых – философы, вместо теологов – безбожники.
– Сеньор дель Конгосто совершенно прав, – сказал Кинтана. – В мире не было зла, пока мы не принесли его на страницах наших дьявольских книг… Но все поправимо, стоит лишь нам вырядиться шутами.
– Как вы думаете, откроются в конце концов кортесы или нет? – спросила графиня.
– Да, сеньора, откроются.
– Кортесы не для испанцев.
– Это еще не доказано.
– Вы неисправимый мечтатель, сеньор дон Мануэль! Скоро сами увидите, какие замечательные сцены разыграются на заседаниях, я говорю – замечательные, чтобы не сказать позорные и ужасные.
– Позор и ужасы нам знакомы издавна, сеньора, не кортесы принесут нам их впервые в мирную и религиозную Испанию. Эскориальский заговор, возмущение в Аранхуэсе, постыдные события в Байонне, отречение короля-отца и королевы-матери, ошибки Годоя, чудовищная безнравственность двора, сделки, недостойный сговор с Бонапартом и нашествие врага, как логическое завершение сговора, – все это, моя дорогая сеньора, весь этот позор и ужас – разве их принесли нам кортесы?
– Но править должен король, а кортесам полагается по старому обычаю голосовать и молчать.
– Мы наконец смекнули, что король существует для народа, а не народ для короля.
– Как же, как же, – подхватил дон Педро, – король для народа, а народ для философов.
– Если с кортесами ничего не получится, – продолжал Кинтана, – виной тому будут коварство и бесчестие их недругов и глупость их друзей; ведь вся эта чепуха – одеваться по старинке и кощунственно превращать святые вещи в шутовство – слабость, одинаково присущая как тому, так и другому лагерю. Иные уже поговаривают о том, что депутатам следует одеваться подобно альгвасилам в день обнародования папской буллы, а другие предлагают все речи и дискуссии на заседаниях вести в стихах.
– Но это и в самом деле было бы чудесно, – заметила донья Флора.
– Конечно, – подхватила Амаранта, – ведь заседать будут в театре, вот и получилась бы полная иллюзия спектакля. Непременно приду на открытие.
– Я тоже обязательно приду, сеньор Кинтана. Закажите мне ложу и лорнет. Ложа, по всей вероятности, платная?
– Нет, мой друг, – съязвила Амаранта. – Нация бесплатно демонстрирует свои безумства.
– Мы вас зачислим в нашу партию, – сказал Кинтана с улыбкой.
– Нет, нет, мой друг! – возразила почтенная дама. – Я предпочитаю примкнуть к «Крестоносцам Кадисской епархии». С тех пор, как я прочла о том, что творилось во Франции, я побаиваюсь революционеров. Ах, сеньор Кинтана, как жаль, что вы превратились в философа и политического деятеля. Почему бы вам не писать по-прежнему стихи?
– Не такие нынче времена, чтобы заниматься стихами. Впрочем, взгляните на наших друзей – Арриаса, Бенья, Херика, Санчес Барберо не дают передышки печатным станкам Кадиса.
Бенья и Херика беседовали в стороне от общества.
– Ах, друг мой! Мне невыносимо слушать это:
Нынешняя поэзия приводит меня в ужас. Лебеди умолкли, опечаленные страданиями родины, а вместо них закаркали вороны. А где же остались строки:
– Арриаса закончил прекрасную сатиру, – сказал Кинтана. – Сегодня он ее прочтет нам.
– Легок на помине, – заметила Амаранта при виде входящего в гостиную поэта-сатирика.
– Арриаса, Арриаса! – раздалось со всех сторон. – Прочтите же нам свою оду «К Пепильо».
– Сеньоры, внимание.
– Это самое остроумное из всего, что написано на языке кастильцев.
– Доведись Пепе Бутылке познакомиться с вашей одой, он поспешил бы от одного сраму убраться восвояси.
Честолюбивого Арриасу весьма порадовал прием, оказанный детищу его вдохновения. Он прославился своими стихами-однодневками, пользовался широкой популярностью и не заставил себя долго упрашивать: вытащив из кармана объемистую рукопись и став посреди гостиной, он прочел весьма острые стихи, которые вам, без сомнения, известны. Они начинаются так:
Прославленному сеньору Пепе, королю Испании (в мечтах) и властителю Индий (в воображении)
Чтение оды то и дело прерывалось рукоплесканиями, поздравлениями, похвалами, любо было смотреть, как словно по волшебству исчезли все разногласия, слившись в единодушном насмешливом презрении к навязанному нам королю. Порой казалось, что даже величественный дон Педро и дон Мануэль Хосе Кинтана понимают друг друга.
Ода к Пепильо ходила в списках по всему Кадису. В 1812 году автор подправил ее и опубликовал.
Затем общество разделилось. Политические деятели составили свой кружок, а значительная часть гостей устремилась в соседнюю комнату к ломберным столам.
Амаранта и графиня остались на месте, дон Педро, как галантный кавалер, не покидал их ни на минуту.
VI
– Габриэль, – обратилась ко мне Амаранта, – тебе непременно надо заменить свою форму французского покроя на испанскую по примеру нашего друга. Кроме одежды, орден «Крестоносцев Кадисской епархии» имеет еще то преимущество, что его участники вольны присвоить себе то звание, которое им больше по душе, – так, например, дон Педро украсил себя поясом генерал-капитана.
В самом деле, дон Педро дель Конгосто, не размениваясь на мелочи, присудил себе собственной властью высшее военное звание.
– Всяк должен сам о себе заботиться, – заявил без лишней скромности наш герой, – другим до нас нет дела. Что же касается желания юного кабальеро вступить в наш орден – в добрый час. Но знайте, что мы ведем аскетический образ жизни и спим на голых досках, а под голову вместо подушки кладем камень. Так мы закаляем себя для тягостей войны.
– Это прекрасно, – подтвердила Амаранта, – а если к этому еще прибавить воздержание в пище, ограничив ее двумя облатками в день, то все вы, несомненно, станете лучшими солдатами в мире. Итак, Габриэль, наберись мужества и вступи в орден «Крестоносцев Кадисской епархии».
– Я охотно сделал бы это, сеньоры, но не чувствую себя в силах выполнять столь суровые правила. Для «Крестоносцев Кадисской епархии» нужны мужи, исполненные веры и прочих добродетелей.
– Превосходно сказано, – торжественно изрек дон Педро.
– Постой, дружок, – подхватила лукавая Амаранта, – но ведь истинная причина твоего отказа вступить в достославный орден кроется не столько в твоем малодушии, сколько в том, что страстная любовь при полной взаимности пьянит и туманит твой рассудок. Орден не принимает в свои ряды влюбленных, не так ли, сеньор дон Педро?
– Судя по обстоятельствам, – ответил с важным видом дон Педро, поглаживая подбородок и устремляя взор ввысь, – судя по обстоятельствам. Ежели вновь вступающий лелеет почтительную и сдержанную любовь к серьезной, занимающей высокое положение особе, его ожидает не отказ, а самый благожелательный прием.
– О нет, в его чувстве нет ни капли почтительности, – заявила Амаранта, с плутовской улыбкой поглядывая на донью Флору. – Моя подруга, здесь присутствующая, может подтвердить, сколь пламенна и безрассудна любовь сего пылкого юноши.
Дон Педро перевел взор на донью Флору.
– Ради бога, дорогая графиня, – сказала та, – своей неосторожностью вы погубите мальчика, посвящая его в те вопросы, которые он по малолетству еще не в состоянии понять. Я же со своей стороны не даю ни малейшего повода нашему увлекающемуся юноше перейти границы. Молодости свойственны порывы, сеньор дон Педро, вполне простительные, ибо молодость…
– К чему, дорогая моя, – продолжала Амаранта, – таиться перед таким преданным другом, как сеньор дон Педро? Почему бы вам не признаться, что нежные и восторженные слова влюбленного юноши пришлись вам по душе.
– О господи, дорогая моя! – воскликнула, бледнея, хозяйка дома. – Что вы говорите?
– Правду. К чему скрывать? Не находите ли вы, сеньор дель Конгосто, что я правильно поступаю, ставя вещи на свои места? Если наша милая донья Флора питает к юнцу нежную склонность, зачем это отрицать? Любовь не преступление. Что плохого, если двое полюбили друг друга? Мое дружеское расположение к обоим дает мне право свободно говорить об этом. Я уже давно убеждаю их отказаться от всех этих тайн, секретов и обманов, которые решительно ни к чему не ведут и могут лишь повредить доброму имени моей дорогой Флоры. Я на все лады порицала ее упорное отвращение к браку, и, кажется, мое красноречие не пропало даром. Не отрицайте, Флора, вы колеблетесь, не зная, согласиться или нет. И если бы такой уважаемый друг, как дон Педро, присоединился к моим увещеваниям…
Дон Педро позеленел, пожелтел, потом пошел пятнами. Я силился удержать смех и лишь взглядами и жестами подтверждал слова графини. Донья Флора, смущенная и вместе с тем рассерженная, глядела то на Амаранту, то на дона Педро; видя, что он изменился в лице, а глаза его мечут искры, она смутилась еще больше и сказала:
– Графиня, что за странные шутки! Не желаете ли, сеньор дон Педро, отведать десерта?
– Сеньора, – с гневом ответило чучело, – такие люди, как я, привыкли услаждать свой язык горечью, а сердце разочарованиями.
Донья Флора попыталась рассмеяться, но это ей не удалось.
– Да, разочарованиями, сеньора, – продолжал дон Педро, – и обидами, нанесенными тем лицом, от которого менее всего их ждешь. Каждый направляет свои любовные порывы по воле сердца. В дни моей ранней молодости я посвятил их неблагодарной особе, которая… впрочем, не стану порицать здесь ее поведение и громогласно говорить об ее измене, но буду хранить мои печали втайне, как хранил мои радости. Пусть никто не скажет, что я хоть раз изменил строгой почтительности, уважению и деликатной скромности, кои надлежит блюсти с обеих сторон. На протяжении целых двадцати пяти лет уста мои не произнесли ни единого предосудительного слова, руки мои не допустили ни единого дерзкого жеста, ни одно порочное желание не осквернило чистоту моих помыслов и не побудило меня проговорить слово «брак», вызывающее оскорбительные для целомудрия мысли, глаза мои не бросили ни единого вожделенного взгляда на те места, которые остаются неприкрытыми в угоду французской моде, – словом, я не позволил себе ничего, что могло унизить или запятнать святой предмет моего поклонения. Но – увы! – в наш развращенный век нет неувядающих цветов, нет чистоты, которая бы не замутилась, нет сияния, которое бы не померкло от налетевшего на него облака. Я все сказал, сеньоры, и с вашего разрешения удаляюсь.