Ожог - Арно Александра 3 стр.


С немецкой стороны послышалась музыка, и следом тут же заговорил рупор. Кто-то с сильным акцентом убеждал красноармейцев переходить на сторону Рейха, обещал вдоволь вкусной сытной еды, красивых женщин и уважительное отношение. В общем, все блага мира. Игорь горько усмехнулся. Вот уж от еды бы он точно не отказался! Они всем полком второй месяц сидели на отрубном хлебе и водянистой каше. Но переходить на сторону фашистов он не собирался. Лучше голодным, да со своими, чем с набитым животом среди чужих.

– Опять падлюки свою верещалку включили? – сонно сказали сзади.

– Да уж… – Игорь скривил губы. – А тебе чего не спится?

Славик Мурашин, давний знакомый и нынче однополчанин, зябко поёжился, поднял воротник шинели и втянул голову в плечи.

– Да эти… – недовольно мотнул он головой в немецкую сторону, снял зубами варежку без указательного пальца и выудил мятую пачку папирос из кармана. – Когда у них уже матюгальник этот паскудный поломается?! Я скоро его кому-нибудь из них в жопу воткну, ей-богу.

Игорь вытащил из вежливо протянутой Славиком пачки папироску, дунул в неё и зажал зубами. Вспыхнула в ледяной темноте небес очередная красная ракета, а в сомкнутых ладонях Игоря заплясал тоненький огонёк спички.

Они молча курили, вдыхая горький дым. Пальцы на ногах немели от холода, с губ отслаивалась кожа. Пурга затихла, и теперь только беззвучно сыпался мелкий сверкающий снежок, понемногу припорошивая чёрное, развороченное подошвами солдатских сапог окопное дно. Игорь ковырял носком сапога его хрупкую белую бязь.

– Жена-то так и не написала?

– Нет. – Игорь глубоко затянулся. – Может, писем не получала. На старый номер почты пишет…

– Может.

Они снова замолчали.

– Сейчас, говорят, в Питере совсем худо.

– Знаю.

Тишина вдруг стала неестественной. Звенящей. Тугой, как тетива. Игорь встревоженно огляделся. Ничего, только снежок сыплет из чёрного нутра холодной ночной мглы, да толкнутся над головой серые тучи, то и дело кучно наползая на серпик месяца.

– Пожалуй, нужно поспать хоть часок, – выдохнул он вместе с дымом.

Славик согласно кивнул, и тут в оледенелом воздухе коротко, но оглушительно просвистел снаряд, и метрах в десяти с силой шарахнул взрыв, выворачивая и выкидывая вверх пласты земли вместе со снегом. Игорь машинально свалился на живот и прикрыл голову руками. Снова свист – и опять где-то рвануло. По телу ударила жёсткая взрывная волна, застрекотали выстрелы. Топот ног. Кто-то рывком поднял его и, перевернув на спину, прислонил к стене окопа. Чьё-то лицо белым пятном расплывалось перед глазами, будто в мутном мареве.

– Живой?

Игорь кивнул. Солдат, пригнувшись, побежал дальше. Игорь попытался встать, но ноги отказывались слушаться. Взрыв. Бурлящий рыжий огонь взвился ввысь, точно безвольную куклу откинув солдата назад. Искры – пламя – косматые всполохи – зигзаги… Небо, только минуту назад оледенелое и холодное, плавится, течёт по лицу кипящей расплавленной смолой, выжигает глаза. Горячо… больно… небо течёт… Нет, не небо. Кровь – липкая каша из грязи, снега и крови. Алые полосы… Пули!..

Рука, потная, в кроваво-чёрных разводах, загребает землю, которая до боли, тупыми лезвиями впивается под ногти. Небо, небо, небо… оно душит, сдавливает грудную клетку, заливает в горло кипящий смалец. Кровь капает на пальцы, а изо рта течёт бурое месиво – то ли кровь, то ли слюна, то ли рвота.

Игорь медленно приходил в себя. Мир возвращался понемногу, по чуть-чуть, скупыми порциями: сперва он услышал звуки, глухие, словно через вату. Потом всем телом ощутил колючее одеяло и тугую, давящую повязку на голове. Глаза нестерпимо щипало. А потом – запахи. Они обступили его, полезли настырно в нос. Пахло спиртом, металлом, гнилым деревом, пылью, морозом и кровью. Звучали голоса – женские, мужские, они сливались в какофонию, хлопали двери, стучали торопливые шаги, скрипел натужно пол, дребезжала оконная рама.

Он приподнял веки, но увидеть ничего не смог – повязка закрывала глаза непроницаемой пеленой. Игорь невнятно промычал что-то, завозился на железной койке, откинув в сторону одеяло. Тело прошила пульсирующая боль, и он застонал сквозь зубы.

– Парень, никак очнулся? – воскликнул кто-то оттуда, с другой стороны повязки. – А мы гадали, помрёшь или выкарабкаешься!

Несколько незнакомых голосов заговорили одновременно. В голове одно за другим вспыхивали обрывки воспоминаний: окоп, Славик, папиросы, ледяная ночь, красные осветительные ракеты… Лиля!

– Письмо! – сдавленно, хриплым голосом потребовал он. – Письмо!

– Какое письмо? – спросили недоумённо.

Игорь опять завозился, превозмогая боль.

– Письмо!

Чьи-то руки насильно уложили его обратно на подушку. Он попытался отбиться, но ничего не вышло. Голоса снова загалдели:

– Лежи спокойно, какое ещё письмо.

– Да контузило мужика, непонятно что ли.

– Да уж…

– Имя своё хоть помнит?

– Его из-под Питера доставили, там, говорють, вся их рота полегла.

– Под Москвой сейчас тоже что творится!

– Никак, контузило-то до того, что память начисто-то и отшибло…

– Письмо… – из последних сил выдавил из себя Игорь. – Лиля должна была написать письмо…

Он заплакал без слёз – затрясся всем телом, шумно втягивая в себя воздух. Горло стальным тросом сдавил спазм. Неужели Лиля так и не ответила? Сколько прошло времени? Боль сковывала невидимыми кандалами, пробивала затёкшие мышцы как острая твёрдая проволока – безжалостно, точными прямыми ударами.

– Тебя зовут-то как?

– Игорь. – Он наконец успокоился. – Савельев.

Кто-то нерадостно хмыкнул, потом бережно укрыл его одеялом до подбородка.

– Крепко тебя, Игорь Савельев, приложило. Врач сказал, слепым так и останешься.

***

Бледный рассвет неохотно разливался по ленинградскому небу. Первые лучи усталого блокадного солнца протискивались в заледеневшую комнату сквозь щели между двумя фанерками на окне, ползли по паркетному полу, что за ночь подёрнулся инеем. Стучал по радио метроном. Печально молчала пустая «буржуйка», а из оплетённых снежной паутиной углов немигающим взглядом смотрела смерть – единственное, что оставалось настоящим и живым в вымирающем городе. Всё остальное давно заволокло блёклой дымкой нереальности.

Лиля открыла глаза, кое-как выбралась из постели, с трудом убрав в сторону вставшее колом от мороза одеяло. Она уже не чувствовала голода, только всеобъемлющее, пустое равнодушие. И смирение. Будь что будет, у неё уже нет сил бороться.

Немецкие продукты закончились, а норма хлеба оставалась прежней – двести пятьдесят граммов для рабочих, и сто двадцать пять – для иждивенцев. Лиля всё ещё вязала варежки для фронта, но всё чаще не успевала к сроку, хотя качество работы ничуть не ухудшилось. Просто зрение последнее время стало подводить, и даже днём вязать было сложно. А ещё спицы с нитками замерзали за ночь, и приходилось отогревать их на печке.

Из всей парадной, что насчитывала двенадцать квартир, живы остались четыре человека: Лиля, Лёшка да супруги Звягинцевы, интеллигентная пожилая пара. Пётр Иванович Звягинцев работал в музее Петропавловской крепости, а его жена Инна Николаевна трудилась на производстве – отливала патроны. Жили они по блокадным временам шикарно: и хлеба получали побольше, и кое-какие вещи продавали на чёрных рынках. Лиля помнила, как встретила их в парадной в начале декабря. Инна Николаевна несла под мышкой завёрнутую в грязную тряпку картину в раме, а за ней семенил, неловко шаркая калошами по лестнице, Пётр Иванович и тихим голосом умолял «повременить, не продавать пока Рембрандта».

Дров давно не было. Некоторое время Лиля безразлично глядела на «буржуйку», а потом вдруг решилась: нужно пойти в опустевшие соседские квартиры и поискать топор. Кое-что из мебели ещё осталось, только бы сил хватило её разрубить. В крайнем случае можно и дверные косяки отодрать, и паркетные дощечки, да и ножки у кроватей отпилить – зачем они вообще? Кровать и без них стоять будет.

Она дотащилась до соседской двери и толкнула её. Та тихонько скрипнула и открылась, и Лиля увидела занесённую снегом тёмную прихожую.

Она долго рыскала по чужой квартире, заглядывая во все углы. Кипы отсыревших газет и журналов, фотографии, детские платьица и штанишки, пустые банки, рассыпающиеся в прах цветы в вазах, гнутый жестяной чайник, утюг, бигуди – ей попадалось всё, что угодно, кроме топора. В другой квартире он тоже не нашёлся. И лишь этажом ниже Лиля наконец отыскала то, что было нужно, только вот сил на то, чтобы даже просто поднять его, не оказалось.

Она села на пол и горько расплакалась, но уже через минуту утёрла слёзы и волоком потащила топор по лестнице. Прежде, до войны, Лиля взлетала по этим ступеням словно птица; откуда вдруг взялась эта крутизна?.. Отчего лестница стала такой высокой? У неё же едва хватит сил пройти один пролёт, а второй она просто не преодолеет – умрёт!

Из разбитого окна в парадной задувал злой северный ветер и угрожающе гудел в проржавевших, одетых в лёд трубах. Лиля передохнула с минуту и сделала ещё один непосильный рывок. Дверь. Наконец-то дверь.

Топор она оставила в прихожей, а сама взяла закопчённый эмалированный бидончик и снова потащилась на лестницу. И куда они расходуют столько воды? Ладно, на стирку и помывку много ушло, да на вываривание одежды от вшей в кипятке, но это один раз. А кончается вода каждый день. Впрочем, она ведь носит по полбидона, на больше не хватает сил. Раздобыть бы где-нибудь саночки… тогда бы сразу ведро смогла привезти.

А ведь ей ещё не всё равно. Ещё борется, выживает – воду вот носит, печку худо-бедно, да топит, за хлебом ходит. Значит, теплится ещё жизнь. А вот Лёшка окончательно потерял какой бы то ни было интерес, даже поесть последнее время не просит. Принесёт она хлеба – пожуёт, не принесёт – так и ложится голодным, даже не жалуется. И смотрит пугающе безразлично. Только два дня назад вдруг встрепенулся, полез в кухонный стол с немым вопросом в неестественно блестящих глазах: есть, мол, у нас хоть что-нибудь?

На полках в столе лежал только иней.

Булочная за углом была закрыта, а у стены стоял, закутавшись в толстый платок, человек. Его по колено занесло снегом, скрюченные руки лежали на груди. Лиля остановилась передохнуть, ненароком взглянула на него и, помявшись, позвала:

– Мужчина!

Человек молчал.

– Мужчина! – громче повторила Лиля и, прищурившись, вгляделась в него. Кажется, мёртвый. Она подошла поближе. Да, мёртвый. Окоченел и заледенел уже, давно, видать, стоит, хлеб ждёт. В синих пальцах белела примёрзшая бумажка.

Лиля попыталась вытащить её, но без толку. Тогда она стала разжимать мертвецу пальцы. Она знала: он держит хлебную карточку, и если получится её забрать, то будет лишняя порция хлеба. Но окоченелые пальцы походили на застывший на лютом морозе металл и никак не хотели разгибаться. Лиля мучилась и так, и сяк, – тщетно. Открытые глаза мертвеца покрылись льдом, а сквозь его тоненький мутный слой невыразительно, одеревенело смотрели похожие на две чёрные точки зрачка. На выцветших ресницах блестели снежинки.

Лиля с досадой дёрнула бумажку, и та вдруг выскользнула их холодных пальцев, а мертвец как стоял, так с глухим стуком и повалился в снег у стены – точно оловянный солдатик. Лиля спрятала драгоценную карточку в специально пришитом внутреннем кармане и побрела дальше. Сегодня же получит дополнительную пайку и накормит Лёшку как следует, а то он совсем уже ослабел. Того и гляди, не сегодня, так завтра испустит дух, а как она тогда в морг его повезёт? Санок ведь нет, да и ткани, чтоб труп зашить, тоже. А уж спустить мёртвое тело по лестнице она точно не сумеет, сама рядом и помрёт.

Интересно, можно ли будет как-то ещё всё-таки свозить его в школу на Новый Год? Там обед обещают… Только бы он до Нового Года не умер, а то тогда совсем никакой надежды не останется. Значит, надо искать санки – сам Лёшка идти точно не сможет, у него ноги настолько опухли, что не двигаются. И посинели все, аж вода с них течёт.

И тут Лиля испугалась своих мыслей. Боже, боже, как же запросто она идёт и думает о смерти брата – будто это нечто совсем обыденное и будничное! Она остановилась и прижала руку к груди, где тяжело заухало сердце. Лёшка умирает, а она размышляет, удастся ли пообедать в школе и как выносить из квартиры труп! Неужели они настолько очерствели, закостенели в этой проклятой блокаде, что ничего их уже не пугает, даже гибель родного человека?..

На обратном пути она вспомнила, что, кажется, видела в соседской квартире санки. В бидоне плескалась вода, тонкая металлическая ручка до боли впивалась в пальцы, примерзала к и без того израненной коже. Из потрескавшихся губ сочилась кровь. Лиля слизывала её, ощущая металлический привкус на языке.

Завыла протяжно сирена, ожил репродуктор на столбе.

– Говорит Ленинград! Воздушная тревога! Воздушная тревога! Всем гражданам укрыться в бомбоубежищах, движение прекратить! Воздушная тревога!

Метроном перешёл на частый тревожный перестук. Небо загудело металлическим голосом, завибрировало, затряслось, надсадно закашляли пушки, и на Ленинград посыпались бомбы и снаряды. Лиля прижалась спиной к стене здания и замерла, сжимая ручку бидона. А люди всё так же брели мимо, еле-еле переставляя ноги – если в начале блокады они ещё прятались в подвалах, то теперь давно уже никого не волновали немецкие налёты. Ну и пусть. Убьёт бомбой – так оно, может, и лучше.

«Тук-тук, тук-тук, тук-тук», – призывно стучал метроном. Высоким трубным голосом плакала сирена. Воздушная тревога! Воздушная тревога! Немцы над городом! И никому нет до этого дела. Потому что реальность давно не существует, она растворилась в тяжёлом голодном мареве. Есть только смерть. А разницы, от чего она наступит – нет.

Назад Дальше