Ночь… Запятая… Ночь… (сборник) - Маканин Владимир Семенович 8 стр.


– А-аа. Это тот, который из артели, чующий! Ишь, как опять от своих отбился! – говорили пастухи про него. Смотрели вслед. Сочувствовали. И еще удобнее усаживались у огня.

А он не отбился. Он шел за артельщиками уже три дня, упрямо и твердо шел со своей болтающейся на боку котомкой. Он уже был не мальчонка. Он уже не жил краткой обидой. Ночью он разводил костер, стелил лапник, ужинал – и непременно делал, как уговаривались, зарубку на кусте (или возле ручья вбивал колышек, или складывал три-четыре камня в линию на Полярную звезду) и лишь тогда валился спать. Устал.

Но спал Леша неспокойно, нервно, со вскриками, с отчаянным метаньем головой во сне, – и вдруг, проснувшийся среди ночи, он решал с внезапным страхом, что опять (опять, господи!) он один, опять отставший, да, да, он замерзнет, погибнет от голода. По какому-то особому сплетению своей психики он отбрасывался на несколько лет назад, превращался из подростка, из чующего юнца опять в отстающего мальчишку, который может погибнуть. И, хотя в его котомке, в сумке обычно были хлеб, сало, огурцы, ему казалось среди ночи, что он голоден, очень голоден, он оказывался в детстве, в раннем своем детстве, и потому вскакивал, затаптывал костерок, подхватывал котомку и, умирая от голода, задыхаясь от ночного страха и одиночества, бежал, бежал, торопился нагнать – и вот в эту беспокойную ночь (в третью или в четвертую ночь!), взбежав на гору, он видел наконец их костер. Из последних сил он спускался с горы. Он подбегал к ним ближе – артельщики спали. Ночь как ночь. И только костровой, сидя у огня, чутко дремал.

И, подойдя к спящим, Леша остывал от страха и соображал наконец, что он уже не мальчик, а подросток, юноша и что в котомке у него еда, и чего ж было ночью так бежать и нагонять, задыхаясь. Он сбавлял шаг, вроде как он просто отыскал своих. Подошел не спеша. Заговорил с тем, который дремал сидя:

– Костер я увидел – вот, думаю, наши. Теплая ночь какая!

– Есть будешь?

– Да, поем. Положи мне каши немного…

– Кулеш сегодня.

Он поел кулеша и вот уже совсем успокоился. Поискал место у костра, чтобы лечь. И правда, было нехолодно: теплая ночь. Огонь тлел. Костровой опять ссутулился. Артельщики похрапывали. В привычной повторяемости бытия Леша на миг завис, как в потоке воздуха. Леша соображал – не прилечь ли ему в сторонке, здесь, что ли? – и сердце в ответ все слышнее постукивало: не здесь, не здесь.

По отношению к Леше в артели не было особенного там недовольства или особенной жестокости: они шли, они прежде всего шли в поиск, шли дальше и дальше, и в тяготах пути не очень-то помнили или думали о его удачливости – они сами шли, они сами искали, сами рыли, сами выковыривали золотоносный кварц, дробили, промывали и на труд не жаловались, разве что ближе к закату, к концу дня, чертыхались они, что дорога – одна глина и что начались, мол, болезни и где, мол, тот сонливый, опять его нет, отстал, не сожрали ли его волки – жалко убогого!.. Обычно они вспоминали о его даре только на обратном пути, когда уже у всей артели ломило спину, когда болели сбитые ноги, руки, когда хотелось домой, к семье, и вдруг верилось в чистое, нетронутое золото, что лежит у ручья и ждет. И кто-то говорил – а не попробуем ли помыть там, где Лешка спал? все одно идти обратной дорогой, и ведь говорят, он своими культяшками слышит!

Сонный, теплый клубок артельных тел завозился, заворочался, раздавались сердитые голоса и отдельные крики: «Да он слабоумный, он же простой дурень!.. Не понимает?.. А зато где тепло – он понимает?» – недовольные тем, что среди ночи разбудили, все они орали друг на друга и, конечно, на Лешу, давая ему тычки и подзатыльники. Но больше всех в ту ночь шумел сам Егор Федяич – а я-то думаю, кто это к моей бабе лезет? Нырск – и прямо к ней в душу, прямо головой туда лезет и лезет через тулупы. «Я искал, где теплее…» – оправдывался Леша. Он и не помышлял их будить, осень, ветер свистит, он лез и лез, зазябший, в гущу тел, пока не ткнулся куда-то, где было тепло. «Ну ясно: теплее, чем там у бабы, нигде не бывает!» – и захохотали артельщики, а он не понимал, хотел спать.

4

Анна Романовна спрашивала у хозяйки, толстой и малоподвижной железнодорожницы, не надо ли чего подшить, поштопать, а та, женщина сердобольная, находила ей и давала сначала что-то свое или мужнино, а затем рубашки и майки своих сыновей. Началось с того, что Анна Романовна поселилась в комнатке, ходила на могилу, дышала воздухом, каким дышал тут ее муж много лет, более или менее было понятно, но затем она стала шить (сначала и это было обычно, понятно), но оказалось, что Анна Романовна шьет беспрерывно: она штопала чулки, носки, пришивала какие-то карманы, потом, всплеснув руками, пришила-де плохо, отпарывала или распускала швы – и снова шила.

Лера тем временем влюбленно ходила за своим Василием. «Тебе-то что?» – спросила она меня. Но я и не упрекал, и характерно, что в полном согласии с той же любовью к пострадавшим я, как и Лера, не только не стал выискивать в Василии теневые стороны – я стал уважать его, даже восхищаться.

Между тем Вася был сам по себе не плох и не хорош. Зек как зек, который сначала искренне раскаялся, но затем на поселении очень скоро смекнул, что, в общем, он уже на свободе, что все позади, и распрямил плечи; ну и слегка обнаглел, не без того.

В поселке Новостройном, несмотря на романтику названия, строили совсем мало. Был там карьер, была работа на карьере, и было штук шесть бараков да полусотня частных домишек. Вот и все. Было, правда, кафе, где глуховато играла радиола тех времен, по сути – забегаловка с вывеской «Кафе», плохонькая и несытная, в которую, однако, жителей из частных домов пускали, а барачных, то есть бывших зеков, – нет. Но и, помимо кафе, Василий умел в те времена добыть выпивку, проскочив проверочный пункт где-то на въезде. Выпивший, он воевал с местными жителями, а также с милиционерами (их было здесь несколько – присмотр, так сказать), милиционеров Василий особенно не терпел и обзывал их, узнав это слово после знакомства с Лерой, интеллектуалами, что приводило и меня, и Леру в невыразимый восторг.

Он так и кричал им вместо приветствия:

– Ну, вы!.. Интеллектуалы!

И, конечно, Лера за него боялась, там и тут пытаясь смягчить его боевой характер. Сама дрожа зайчонком, она лезла в самую гущу свары. Висла на руках, оттаскивала его в сторону из барачной или из уличной перебранки, уговаривала: «Василий, но ты же совсем не такой. Ты просто озлобился. Перестань, Василий!» – или: «Ты умный, ты чуткий, Василий. Но ты слишком озлобился, прекрати!» – на что он, как водится, кричал: «Да пошла бы ты в болото!»

Василий закапывался в скорый романчик с поварихой или вдруг куда-то исчезал с потребсоюзовской мясистой агентшей, Лера находила, вытаскивала его, пьяного, из прокуренной комнатушки, уводила от этих женщин с простецкой и неконкурентной внешностью, отпаивала чаем, приводила в себя и все повторяла: «Василий. Ты опять озлобился? Тебе надо стать добрее, Василий…» – Лера жила им, дышала им. Она сумела не только полюбить, но и перемениться.

По дороге клубилась пыль – это Вася! Несколько раз разбивавшийся, но не сбавлявший скорости на жутких дорогах, Василий словно бы метался в ограниченном пространстве без права выскочить хотя бы на десять минут за черту поселка Новостройный, за пределы карьера и обогатительной фабрики, что в ста километрах. Полустепная местность пылила на весь горизонт – это мчал бывший зек Вася. А Лера его ждала. Зачастую на овальном пригорке с кустами шиповника, рядом с Лерой, ждал его я.

– Эх, Гешка, – говорил Василий, выпрыгнув из машины. – Мать твою так, да разве ж ты знаешь, что такое субботний шмон!

Он пожимал мне руку своей промасленной правой. Левой рукой он обнимал Леру.

Особенно нравилось, когда Василий рассказывал про нары.

Про то, как медленно идут дни и человек, мол, на нарах невыносимо мучится – на нарах человек так ясно помнит свой далекий родной городишко, родные места, родные лица, пивную палатку и любимых друзей. А как быть?.. А никак – надо работать, вкалывать. Смотришь иной раз на конвоира, ветер воет, а конвоир с тоски поводит карабином туда-сюда и опять туда-сюда – тоже зябнет, ежится, снег да снег, да еще псы сторожевые вокруг зоны ходят и ходят…

Лера:

– Я еще в Москве предчувствовала, Василий. Я знала, что ты на нарах – и мне не нужен был вуз, не нужны слюнявые студенты, не нужны лекции, не нужны фестивальные итальянские фильмы. Я знала, что снег и что в зоне ты сейчас выглянул из барака, глядишь на серое небо…

Он:

– Сползу, бывает, с нар. Вспомню вдруг песню про черного ворона. На душе тоска. И думаю: эх, ворон, ворон…

Василий был грабителем по пьянке – то есть скорее случайным, чем корыстным. Где-то там, в родном своем городке, изредка нападал он, будучи пьяным, на ночных прохожих, снимал часы и колечки. Ему дали восемь лет. Четыре он отбыл в лагере, а еще четыре отбывал на поселении, без права выезда из поселка Новостройный.

Он и здесь любил побуянить, поорать, помахать кулаками, что не выходило, впрочем, за рамки поселковского быта.

– Это мой друг, – так Лера назвала меня Василию, и мы пожали друг другу руки изо всех сил.

Василий сказал:

– Дружба – это хорошо. Дружба – дело святое.

Он открыл мотор и стал копаться в нутре своей жуткой, невыносимо грязной и разбитой грузовой машины. Он мечтал от нее избавиться. Он мечтал наткнуться со всего маху на придорожный столб, но так, чтоб самому успеть дверцу открыть и выпрыгнуть. «Дадут мне новую, как ты думаешь? в таком вот хитрованном случае, если совсем не пьяный и прямо в столб, – дадут?» – спрашивал Василий, и я в тон ему, баском отвечал: «Должны дать».

Я вообще жил тогда – в тон. Но не только потому, что подражал Василию, и не потому, что сама ситуация, если я по-прежнему хотел с ними обоими быть рядом, как бы обязывала меня не противостоять и с ними ладить. Я был молод, порывист. И почему не признаться? – меня и точно брали за сердце его рассказы со слезой о нарах и шмонах.

Был там пригорок, лысоватый, покрыт невысокими кустами шиповника (минутах в десяти ходу от бараков) – оттуда открывался вид, широкий и определяющий кругозор, так что Лера могла заметить мчащийся грузовик Василия уже издалека. Там мы его и ждали. Бродили по пригорку, возле кустов шиповника с мелкими плодами – и, нет-нет, поглядывали.

Я рассуждал:

– Конечно, здесь, на поселении, жизнь, здесь настоящие люди. И, конечно, нам надо постараться жить здесь. Но надо и подумать: не получить ли все-таки образование, раз уж кончили два курса?

Она фыркнула:

– Глупости не говори! Чтобы работать весовщицей, мне здесь вполне хватит этих двух курсов. Еще и лишнее – разве нет?

Ведь Лера уже подрабатывала весовщицей (пока сдельно), она получала деньги, гордилась ими, швыряла их, а как-то однажды всю до рубля отдала получку Василию, чтобы он «просадил с друзьями». Да, да, для начала неплохо. Однако постоянную работу ей пока только обещали.

– …Не лучше ли все-таки получить образование, а потом сюда вернуться? – говорил я.

– Вот и езжай – получай.

– А ты?

– А я буду здесь, пока здесь Василий. Я дождусь его, и мы уедем вместе. В одном поезде – только так! А уж потом мы подумаем об учебниках, о лекциях – и о тебе, глядишь, к тому времени вспомним, доцент!

Слово «доцент» у нас было тогда как бы ругательством.

Я отвечал:

– Но ведь Василия, возможно, отпустят не скоро, – я имел в виду, что Васе за его неукротимый нрав, за смелые слова могут добавить срок, и Лера отлично поняла – о чем я.

Тут поясню: Лере и мне тогдашние слова, поступки Василия казались неслыханно смелыми. Мы были в восторге, когда вслух произносилось «нары», «вертухай», «стукач», «зона», – мы упивались словами и как бы задыхались, как задыхаются не от недостатка кислорода, а от его избытка. (И от собственной, шаткой смелости – ведь, переспрашивая, мы тоже произносили слова вслух! Сердце млело, сердце было на плаву. Весь вечер длилось однажды у нас с Лерой шептание на тему: «За Василием, конечно, следит стукач. Такой человек не может быть без стукача!» – и гадание: «Но кто же?.. Неужели старый Михеич?»)

И вот, оглянувшись на мелкоплодный шиповник и на всякий случай понизив голос, я повторил:

– Василия, возможно, отпустят отсюда не скоро.

– Что ж. Тогда мы оба приедем в Москву позже. Ты к тому времени уже точно станешь доцентом – и примешь нас в вуз с облегченными вступительными. По знакомству примешь.

Повторенное слово «доцент» можно было считать уже умышленной обидой. Я смолчал. Я замкнулся.

На какое-то время мы оба замолчали; ни слова, тихо вокруг, кусты шиповника, и вот Лера попросила – тем ласковым, тем прежним, удивительным и ласковым голосом, который все реже был у нее в ходу, – тронула меня за рукав и попросила:

– Уезжай, а?

Звук чистый; после стольких лет сердце мое, по сути, уже мало что помнит, ни самой любви, ни ее утраты, но помнит этот чистый, галечный, звонкий звук голоса.

Пригорок порос с одной стороны небольшим кустарником, но был лыс и округл с трех других сторон, что давало обзор на уходящие обе дороги с захватом их перекрестка и петляющего отъезда вдаль. Мы ходили небольшими кругами, ожидая появления на дороге пыльной кометы – «Василий! Василий! это он – чувствую, как он гонит, я не ошибаюсь!» – порой Лера все же ошибалась, мало ли было мчащихся, пылящих машин, и тогда мы еще и еще кружили по пригорку, и при каждом новом обходе я примечал на пути (помимо основного кустарника – шиповника) кое-какую хвойную поросль и на отшибе необычайного вида мелкий орешник. Тот куст орешника был особенный: слева обломлен и смят, словно был ссечен, да и правой половиной рос он куда-то вбок, неуверенный в себе, покалеченный куст. И я все смотрел и смотрел на необычную его наклонность.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Назад