Конец черного темника - Афиногенов Владимир Дмитриевич


1. СУНДУК НА ЧЕРДАКЕ

Уже замечено: если кого одолевают невзгоды, он вспоминает о своём детстве. Не у всех оно счастливое, скорее — грустное, а любят его за чистоту грусти.

«Откуда ты, человек? Для чего пришёл в мир?..»

Ещё в школьные годы я пытался разобраться в этих вопросах, вёл тетрадь, куда записывал всё, что могло дать на них хоть какой-то ответ. Давно это было! И деревня Смекаловка, где родился и начал постигать азы жизни, почти исчезла с лица земли, и нет в живых деда с бабушкой, но дом их стоит, ветхий, с заколоченными окнами.

А вспомнил о тетради зимой, находясь в гостях у тёти Наташи Рыбаковой. Там много чего записано...

— Тетрадь, должно быть, лежит в сундуке в дедовском доме, в котором ты жил, — предположила тётя. А так как она собиралась погостить у младшей дочери под Новосибирском, то дала ключ: — От того дома. Только зимой-то как?.. Доски оторвёшь, избу застудишь... И говоришь — времени нету. Лучше летом... Приедешь в отпуск, отомкнёшь дом, глядишь, и за моим присмотришь, вряд ли я из такой дали возвернусь скоро.

Теперь шёл с ключом в свою Смекаловку в надежде найти в дедовском доме заветную тетрадку... А по дороге встретил странного человека.

Я поднимался от станции Вослебово и, когда свернул к трём берёзам, увидел его. Лето, и солнце светило так, что в майке жарко, а человек был одет в фуфайку, горло замотано шарфом, на голове шапка. Обут в кирзовые сапоги.

Стоял он спиной ко мне, на коленях, посреди берёз; солнце находилось в зените, и поэтому ни от деревьев, ни от его фигуры не наблюдалось тени. Искал что-то. Человек обернулся, и я увидел: он чёрен лицом, небрит, глаза угрюмо смотрели из-под надвинутой шапки и вопрошали: «Чего тебе?» Потом поднялся и стал похож на клешнятого рака: мужик малого роста, с кривыми ногами, но широкоплеч, а в руках, длинных, заканчивающихся широкими ладонями, в которых угадывалась неимоверная сила, держал лопату.

«Для чего она ему в поле?..» — подумалось.

В моём портфеле лежала толстая записная книжка, в которой собраны легенды о разбойниках. Их, как утверждают списки Ряжских писцовых книг, было здесь великое множество, особенно в четырнадцатом веке. Списки я обнаружил в Скопине в районной библиотеке и из Москвы специально заехал туда, чтобы переписать некоторые вещи.

И вот в воображении этот человек представился одним из разбойников вертепа атамана Косы.

Настороженно смотрел мужик, а потом улыбнулся одними только губами и вдруг сказал неожиданно мягким голосом:

— Со станции идёшь? Куда, если спросить позволительно?

— А чего ж не позволительно, — подстраиваясь под его тон, сказал я. — В Смекаловку, по делу...

— Ну, в таком разе до свидания, — оглядел меня с ног до головы и, повернувшись, держа лопату на весу, словно охотничье ружьё, шагнул за берёзы. Ушёл.

Мне захотелось пить. И вспомнил о роднике под берёзами. «Хорошо, напьюсь холодной, ключевой воды...»

Поставил рядом портфель, уткнул подбородок в родник и стал жадно пить.

Напился, поднимаю голову и вижу кирзовые сапоги. «Рак клешнятый, — пронеслось в голове. — Трахнет вдруг по башке лопатой, заберёт портфель!» — вскочил на ноги. А мужик спрашивает эдак серьёзно:

— Забыл спросить, мил человек, по какому делу идёшь в Смекаловку?

Мой испуг он явно не мог не заметить и, чтобы восстановить себя в его глазах, нарочито грубо ответил:

— По нужному. А тебе чего?

— Да так. Любопытствую. Ну не хошь говорить — не надо. — И зашагал бодрым шагом по направлению к Казённому лесу.

«Вот Дубок чёртов!» — выругался я про себя и вышел на дорогу. Оглянулся: мужик уже приближался к лесу, всё так же держа лопату, словно охотничье ружьё.

Вот он раздвинул кусты орешника и скрылся. «Всё сходится...» — невольно подумал. И хотя в Казённом лесу бывал не раз — ходили мы и за грибами, и на кабана, — конечно же, никакого вертепа никогда не встречали. Но вдруг разыгралось воображение...

Согласно одной легенде должен сейчас разбойник по имени Ефим Дубок подойти к большому дубу и посмотреть на его вершину, где в огромном гнезде жила кровожадная птица скопа. Глаза её видели далеко, крылья огромны, клюв чёрен и горбат, и острый как нож. Увидит, что по лесу скачут какие-то люди: русские ли, ордынцы ли, — кричит и машет крылами.

А сейчас лишь вертит головой в гнезде птица, значит, всё тихо. Дубок свистит, и из-под густого орешника выныривает страж:

— Свои. Зови брата Косу.

Роднились на крови ватажники: резали ножами на груди кресты и, когда из посеченного места обильно текла кровь, прикладывались крестами друг к другу. Все братья — и атаман, и простой разбойник... Но дисциплину блюли железную. Брали пример с соседнего ордынского вертепа, что находился по другую сторону широкого и глубокого оврага, по дну которого текла, набирая в этом месте силу, река Вёрда.

Ордынцы делили своих людей на десятки и во главе ставили десятников, а в вертепе Булата насчитывалось около сотни воинов, и поэтому состоял он у ватажных ордынцев атаманом-сотником.

А попал сюда после битвы на реке Воже. Имел чин тысячника в орде Бегича, которого послал Мамай в 1378 году грабить Русь. И когда был разбит Бегич московским князем Дмитрием, Даниилом Пронским и окольничим Тимофеем Вельяминовым, то тысячник Булат, оставшись из немногих в живых, не пожелал являться пред грозные очи великого хана: знал — несдобровать ему, позорно унёсшему ноги с реки Вожи, где положили головы и сам одноглазый Бегич — любимец Мамая, и знатные мурзы: Коверта, Кастрюк, Карабулак, водившие тумены на Рязань, на Нижний Новгород, на кавказских черкесов, алан и кабардинцев. Поэтому с сотней, оставшейся в живых от тысячи, стал ватажить Булат в скопинских лесах как раз на границе Дикого поля. За этими лесами уже начиналась степь...

Ордынский вертеп Булата прозвали богобоязненные люди «чёртовым городищем»... «Ворон ворону, глаз не выклюет» — говорит пословица. Два атамана разбойничьих шаек в конце концов подружились и часто в вертепе Косы у большого дуба под гнездом птицы скопы после удачной «охоты» пировали вместе.

И была у Булата дочь Прощена. Красива, как луна в начале месяца, родившаяся от русской полонянки. Увидел Прощену однажды Коса и влюбился. Полюбила его и дочь Булата: и лицом хорош Коса, и статью, и удалью. Но знал главарь русских ватажников, что не отдаст Булат за него свою дочь. Что делать? «Украсть!» — подсказал кто-то. «Не дело это! С нас же и спросится...» — хотел было сказать на это Дубок, но тут вызывает его атаман и посылает спросить Прощену: согласна ли она оказаться в вертепе у русских и обвенчаться с атаманом по христианскому обычаю? Поп свой есть, не важно, что расстрига...

Теперь нёс Ефим своему атаману кусочек берёзовой коры, на котором угольком из кострища было нацарапано одно только слово: «Согласна».

Зажили в любви Прощена и Коса, часто миловались у большого дуба. Но однажды сказал Дубок атаману: «Давай уйдём в муромские леса, не простит нам Булат такой пакости». «Пакости, говоришь?! — вскричал оскорблённый Коса. — Эй, кметы, всыпать ему плетей пониже спины!» Отхлестали ватажники крёстного брата атамана. Не стерпел такой обиды Ефим Дубок и ушёл к Булату. Однажды, когда сидели под дубом атаман и дочь Булата, вдруг упала чёрная тень на руку Прощены.

   — Что это? — испуганно воскликнула красавица. — Никак враги твои, Коса, разбойные люди моего отца.

   — Что говоришь?! — засмеялся самоуверенный атаман. — Птица скопа предупредила бы. А она, слышь, молчит.

Но права была Прощена: к дубу подбирались ватажники Булата, а вёл их обиженный Ефим. А не кричала птица скопа потому, что хорошо знала Дубка, который не раз кормил её прямо с ладоней кусками мяса.

Бросились из-за густых зарослей ордынцы во главе с Авгулом, которому Булат пообещал свою дочь в жёны, выхватил саблю Коса, но было уже поздно. Скрутили его воловьими ремнями. А Прощена бросилась головой вниз на дно каменистого оврага и разбилась.

Казнили Косу и вырезали весь его вертеп.

Но не стало житья на белом свете от своих мыслей Ефиму Дубку, извёлся весь, почернел: да какое там житьё среди шаманских оргий?! И решил он покинуть «чёртово городище» и шайку Булата.

Покинуть-то он покинул... Но это было потом, намного позже. Много ещё страшных испытаний выпадет на долю Ефима Дубка, прежде чем уйдёт он навсегда от ватажных людей бывшего мамайского тысячника. И на свою беду окажется на Рясском поле и повстречается там с московским великим князем Дмитрием Ивановичем. Но не узнает его князь (Ефим Дубок клал из белого камня кремлёвские стены), и тогда обернётся эта встреча трагедией для Ефима.

Легенда легендой, думал я, подходя к Смекаловке, а ведь есть родник в Скопине, недалеко от железнодорожного вокзала, и теперь он стал колодцем, который люди зовут Прощении...

В деревне моему приходу не удивились. Только плотник Пётр Кондратьевич Зайцев сказал:

   — А мы ждали тебя раньше. Ну что ж, здравствуй! Только вот твоей тётки пока ещё нет, не возвернулась из далёких краёв.

Я взял у него топор, и мы вместе с Петькой, его внуком, направились к дедовскому дому.

Вот и снова я вижу этот дом и сад возле него, в котором висят яблоки. Только дадут ли им ребятишки вызреть?..

Пока Петька отрывает топором от окон доски, я пытаюсь открыть дверной замок. Замок порядком заржавел, и ключ, который дала больше полугода назад тётя Наташа, не проворачивается в отверстии. Я прошу Петьку сбегать к своей бабке Анисье за подсолнечным маслом.

Назад Петька пришёл с дедом. Мы налили в замок масла, ключ легко провернулся, и собачка отошла. Я говорю плотнику:

   — Пётр Кондратьевич, зайдите первым в дом... Что-то не могу.

Чувствую, как щемит сердце: сколько годов-то не был здесь! В доме, где родился и вырос, где прошло детство, откуда без меня вынесли на погост моего дедушку, который читал вслух по вечерам «Вия» и «Тараса Бульбу». А добрая няня, грудью защитившая меня от фашистов! Спасибо вам и за жизнь, и за боли, и радости!

   — Ну... это самое... Понимаю, — говорит дядя Петя Зайцев и шагает вглубь тёмных сеней. Я за ним.

Вдруг с чердака срывается что-то тёмное и с жутким писком проносится у самого уха.

   — Вот черти! — говорит плотник.

Я отчётливо вспоминаю старую кузню за огородами, в которую мы пробирались с двоюродным братом ночью, чтобы отковать копья для жителей деревни, которыми они должны были обороняться, по нашему понятию, от голодных волков, и так же отчётливо вспоминаю такой же пронзительный полёт летучих мышей.

   — Это, можно сказать, даже к счастью, когда вьют гнезда летучие мыши в старом доме, — уверяет меня дядя Петя, будто успокаивая.

В заброшенном доме?.. К счастью?!

Делаю вид, что поверил.

Мы входим в избу: лежанка, русская печь, стол в углу, даже иконы те же — Иисуса Христа и Николая Угодника, перед которыми мы разучивали дедовскую «И возрадуйся...» и бабушкину колядку «Виноградье красно-зелено моё». В чулане ведро, на лавке цепь для него, горшки, чугунки, под печью ухваты — всё, как было когда-то. У стены кровать, на ней матрас.

   — Ну матрас, положим, мы выкинем, — говорит дядя Петя. — Тебе бабка Анисья новый даст.

А где же сундук? Тот самый, в котором кроме вещей хранились книги, тетрадь моя, карандаши и краски.

   — Ты на чердак загляни, небось там и стоит, — говорит плотник.

Лестницы я не нашёл и прямо так, по выступам брёвен, вскарабкался наверх, снова вспугивая стаю летучих мышей. Ступил на потолок, разгрёб подопревшее сено у печной трубы, — и вот он сундук, обитый по углам медными пластинами.

Я взял его за ручки, подтащил к краю чердака и крикнул Зайцеву, чтобы помог. Мы спустили сундук на землю и втащили в избу.

С волнением открываю крышку: изнутри на ней вижу такие знакомые мне с детства приклеенные и уже пожелтевшие фотографии деда и бабушки, красочные послевоенные картинки из «Огонька» и карикатуры Дени и Кукрыниксов.

В сундуке лежат старые валенки: мои, деда, бабушки, няни, калоши, две панёвы, красный сарафан, белая, вышитая синью блузка. А под ними — книги: до слёз родной Гоголь, тот самый, с коричневыми обложками, весь затрёпанный, с жёлтыми уже листами, «Дмитрий Донской» Сергея Бородина, купленный дедом ко дню моего рождения, русские народные сказки, гнутые костяные гребни для женских волос и вот она, заветная тетрадь, на обложке которой я когда-то нарисовал море и корабли.

   — Не пропала! — кричу я восторженно, будто нашёл слиток золота.

   — Я же говорил, сундук на чердаке, — тоже радуется Зайцев.

Беру ведра и иду за водой. Наш колодец зарос лопухами и крапивой. В сенях должна висеть дедовская коса, заведённая лезвием за притолоку. Ею сбиваю верхнюю часть лопухов и крапивы, заглядываю в колодец. Набираю полное ведро воды и несу в избу.

Часа три мы мыли и скоблили пол, лавки, стол, стены. Потом дядя Петя принёс охапку дров. Сложил их возле лежанки:

   — Надо протопить, а то мертвечиной пахнет.

Протопили, поставили на чугунную плиту лежанки чайник. Я взял рюкзак и портфель, стал собирать на стол.

   — Встретил бабку Кочеткову, спрашивает, кто это дом Кандауровых распаковывает?.. Заторопилась, заохала, побежала гостинец тебе собирать, — информирует Зайцев.

Я засмеялся.

   — А ты не смейся... Ты ведь теперь что ни на есть самый родной для неё человек. И вообще... На деревне много об этой земле из Норвегии говорили. Спасибо тебе ото всех нас.

   — Да ладно уж... Скажете тоже.

   — Не я говорю — люди...

Пришла бабка Марина Кочеткова. Принесла с десяток сырых яиц, банку мёда и два колобка сливочного масла, подошла ко мне, обняла.

К месту будет сказано: некоторое время назад я побывал в столице Норвегии Осло. Зная, что в этой стране во время Великой Отечественной войны погиб сын Кочетковой Алёшка, взял горсть земли с братской могилы в парке Весте Гравлунд, где похоронены наши солдаты, и привёз её бабке Марине.

Беря эту землю, она сказала тогда:

   — Накажу добрым людям, чтоб посыпали ею руки мои, когда буду лежать мёртвой под образами...

Сели за стол. Я спросил Петра Кондратьевича про клешнятого человека и рассказал ему про встречу у родника.

Это ты верно заметил, — засмеялся плотник, вытирая выступившие на глазах слёзы. — И мы его Клешнятым зовём. На рака похож... Прям — истинный рак! Силуян Петров Белояров. Это он сам себя так величает. Белояров так Белояров... Живёт летом в лесу, заготовляет для бычков на зиму сено: в Казённом лесу у него землянка вырыта, свой там огородишко есть, картошку сажает, лук, всякий овощ. К нам в сельпо только за хлебом ходит. А зимой становится на постой у какой-нибудь старухи. Валенки катает. Для механизаторов, скотников, да мало ли... Многие из наших зимой в белояровских валенках щеголяют... Вот так и живёт, семьи нет, говорит, была, да в войну фашист порешил: жену и двоих ребятишек. А появился невесть откуда. Говорил, что когда-то в Дмитровском монастыре свечи зажигал, когда, значит, мальцом был... Служкой, значит, состоял при монахах. Вот оно как...

   — В монастыре?.. В том, что на Дмитриевой горе когда-то стоял? — проверяя истинность сказанного, переспросил я плотника.

   — Ну да, на Дмитриевой горе, — ответил дядя Петя Зайцев, не подозревая, как важно для меня то, что он сообщил.

Дальше