Дон Торрегоса прикрывает веко. У него такое же пятно, правда, немного другой формы. Донна Маргари обводит пальцем свою бровь — и у неё есть такая же родинка.
— И? — недоумеваю я; предположения о том, что бы это могло значить, мелькают в моей голове, и ни одно из них мне не нравится. Дон Торрегоса таинственно усмехается и заводит тоном доброго сказочника:
— Когда-то давным-давно случилось так. Святая Маргрета пасла на зелёных холмах стада своего отца, а мимо ехал всадник. Ветер швырнул ему в глаза пыль и ослепил. Всадник заметил, что у дороги стоит девушка, и стал просить её о помощи. Святая Маргрета вынула соринку из его глаза, а он, видя её, в изумлении преклонил колено. «Почему ты кланяешься?» — спросила дева. — «Посмотри, — ответил воин и протянул ей свой начищенный щит. — Ты светлее, чем любая из королев». — «Разве?» — равнодушно сказала святая, но улыбнулась его чистосердечию, и от её улыбки стальной щит превратился в золото. Меж тем подъехал вельможа и увидел на краю дороги прекрасную деву. И загорелось в нём желание увезти её с собой. «Не дело такой красавице пасти овец, — сказал он. — Поезжай со мной, и у тебя будет вдоволь и самых сладких яств, и богатств, и все будут восхвалять тебя за твою красоту. Посмотри, что у меня есть, это настоящее золото!» — и протянул ей золотое зеркало. — «Разве?» — равнодушно спросила святая и нахмурилась: не по душе ей были его речи. И от этого зеркало потемнело, и золото обернулось сталью и отразило истинный лик вельможи, и тот, узрев себя, вскрикнул и упал замертво. А поражённый воин бросил своё ремесло и отправился по свету, чтобы свидетельствовать о том, что видел. Соринка же, превратившись в родинку, осталась на его челе, и с тех пор говорят, что так метит своих избранников святая Маргрета.
Ну, по крайней мере, это не синдром какой-то болезни и не намёки на кровное родство. Последнее, впрочем, ничего не изменило бы. Но настроение моё омрачилось: не люблю, когда происходящее мне непонятно. И шуток на тему «избранничества» тоже не люблю. Надо родиться принцем, чтобы понять, до какой степени.
Дои Торрегоса качает головой и снимает со стены гитару.
Я никогда не понимал, как ему это удаётся. Сам дон Торрегоса со своей седой шевелюрой, которая всегда стоит дыбом, с разноцветными жилетами, с чересчур подвижным лицом, с руками и ногами, болтающимися, словно на шарнирах, больше всего похож на паяца из комедии дель-арте. Но когда он берёт гитару — будто распахивается окно в вечный золотой полдень.
У дона Торрегоса никогда не было прозвища. От гор и до моря его зовут просто по имени. И пока мой отец не дал ему Маячный Замок, не было города, в котором не рады были бы дать ему приют. Дон Торрегоса как-то умеет на всё навести золотой сказочный флёр и не соврать при этом. Поэтому его любят за то, за что других бы ненавидели. Например, за то, что он заставляет людей плакать о сказочном золотом мире, где каждое мгновенье бесконечно прекрасно и драгоценно.
Когда гитара делает последний перебор и замолкает, я боюсь пошевелиться — мне нужно время, чтобы овладеть собой.
— Ты думаешь, что всё это сказки, Ферчо, — шелестит голос донны Маргари. — Ну, так я расскажу ещё одну. Когда-то давно я была юна, бедна и горда, могла петь от рассвета до рассвета, когда было кому слушать. А когда не было — не чуралась чёрной работы. Мужчины, желавшие польстить, и женщины, желавшие уязвить, называли меня Ла Рейна. Тогда, на Празднике винограда, встретился мне Анхель Хосе Альварес-и-Кампос по прозвищу Эль Гато. Помнит ли кто сейчас его имя? Но тогда Эль Гато был самым красивым, самым прославленным, самым отчаянным и самым любимым толпой тореро от гор до самого моря. Золото струилось меж его пальцев, золотом был расшит его костюм, золото плавилось в его глазах, широко расставленных, как у тигра, и не было от моря и до гор мужчины, который не хотел бы назвать его товарищем, или женщины, которая не хотела бы видеть его в своих объятьях. Стоило Эль Гато со своей свитой оказаться на площади, как его окружала восторженная толпа, лоточники наперебой угощали его вином и сыром, забрасывали подарками — считалось, что если Эль Гато что-то примет, на торговца перейдёт часть его удачи. Женщины забрасывали его улыбками, как цветами… все зрители мои разбежались. Но я была юна, бедна и горда, и потому продолжала петь и отбивать дробь каблуками, прикрыв веки и подставляя лицо солнцу — пока не услышала голос: «Негоже такой красавице танцевать одной». Передо мной стоял сам Эль Гато, разодетый в алый шёлк и золото, как король, и с улыбкой, сверкающей, как только что вымытое окно. Но не только в насмешку меня звали Ла Рейной в переулках и на просёлочных дорогах — я только выше вскинула подбородок. А ведь и встав на цыпочки, едва ли я достала бы ему до груди! И вот мы уже танцевали — под хлопки толпы и крики «Ола!», то сходясь ближе, то расходясь дальше, притопывая башмаками, высоко вскидывая руки, как птичьи крылья, всё быстрее и быстрее — у меня растрепались волосы, у Эль Гато распахнулся ворот. В один миг я увидела на цепочке у него маленькое золотое зеркальце, пускавшее солнечные зайчики, в один миг увидела в нём своё отражение — глаз и родинку в уголке брови. В один миг Эль Гато коснулся моей руки, чтобы перехватить её в танце… в один миг всё и произошло. Золотое зеркало раскололось, Эль Гато схватился за грудь так, будто ему в сердце вонзили нож, застонал и бросился прочь. Толпа загудела и побежала за ним. А у меня подкосились ноги, потемнело в глазах, и я перестала отличать небо от земли, и если бы не друзья мои, кто знает, осталась бы ли я жива…
Донна Маргари грустно улыбается и пригубляет из бокала. В неверном мерцании свечей вино кажется чёрным. Она явно ждёт от меня вопроса — и я задаю его:
— И что же произошло?
— Я увидела мир таким, какой он есть, Ферчо, — она опять грустно улыбается. — Узнала… много того, что я хотела бы знать, и ещё больше — того, чего не хотела бы. Например, почему Эль Гато стал танцевать со мной. Когда-то давно, когда он был ещё не Эль Гато, а всего лишь Анхелито, Хело или даже Чече, он хотел богатства, славы и всеобщей любви. А мать его была колдунья, и младший сын был ей дорог более других. Она изготовила ему амулет, крошечное золотое зеркало, и велела ничего и никого не бояться, кроме тех, у кого в уголке глаза родинка, на вид как соринка. И когда он повесил его на одну цепочку с крестом, для всего мира он стал Эль Гато — самым красивым, самым прославленным, самым отчаянным тореро, любимцем толпы от гор до самого моря. Для всех, кроме себя, и это не принесло ему счастья. Он единственный знал, что всему обязан маленькому золотому зеркалу, знал и всё же не мог отказаться от него. И всегда ему было мало и золота, и славы, и обожания, и оттого выходки его становились всё отчаяннее. И потому, когда он увидел на улице цыганку с крошечной родинкой в уголке глаза, он не смог пройти мимо.
А для меня наступили невесёлые дни, — она усмехается. — Тогда-то я и заработала имя Чёрной Маргари. Если бы меня не приютили дочери милосердия, я вряд ли осталась бы жива и точно повредилась бы рассудком. Я боялась людей, каждое чужое прикосновение обрушивало на меня то, что я совсем не хотела знать: горести, болезни, беды… А моё касание будило в людях то, что им о самих себе и ведать-то не хотелось. Петь и танцевать я больше не могла, конечно, но сёстры нашли мне дело. И я штопала простыни, щипала корпию… когда выдавалось время, я вышивала покров, и всегда левкои, магнолии, мальвы вились перед моим взором. Это меня спасало. Вышивка была простым и понятным делом, у цветов не было страшных тайн, кропотливая работа — иллюзия бесконечности… Я думала, что всю жизнь проведу, склонившись над шитьём под стоны больных, доносящиеся из-за стены. Но судьба рассудила иначе. Однажды у меня закончился шёлк. Для завершения узора мне нужен был редкий шафранный оттенок. Мне боязно было доверить выбор кому-нибудь их сестёр, и я решилась выйти в лавку. Но по дороге меня сбил с ног какой-то юнец, спешивший скрыться от тех, кому был не по нраву его слишком длинный язык…
— Знал бы я, что случится дальше, наверно бы струсил и предпочёл, чтоб мне пересчитали рёбра! — смеётся дон Торрегоса. — Да только выбора у меня не было. Вот тогда-то я и поседел за одну ночь. Зато с утра я точно знал, что следует делать дальше!
— День за днем кто-то приходил играть под моим окном. Я не видела его лица, только слышала, как он поёт, перешучивается с прохожими, подбадривает больных. Старые мелодии, незамысловатые слова — но, что бы он ни пел, что бы ни играл, в любой мелодии была улыбка. Музыка лилась на мою душу, как вода на иссохшую землю. В конце концов, я смогла поверить ему на слово в том, во что поверить самой у меня не хватало сил — в то, что жизнь может быть не только ложью, ужасом и страданием. В тот день я дошила покров, вышла из своей кельи и впервые посмотрела ему в лицо. И увидела седые волосы и соринку-родинку в уголке глаза. И поняла, что он знает. Знает, и всё-таки не отчаивается. Так я, зеркало из стали, встретила золотое зеркало святой Маргреты, и с тех пор мы больше не расставались.
Как всё-таки сложно общаться с поэтическими натурами. Я пытаюсь выяснить всё по порядку.
— Вы хотите сказать, что подобные чудесные способности действительно существуют?
— Носитель такого дара называется зеркалом?
— Да.
— Соприкоснувшийся с зеркалом узнаёт правду о себе и мире вокруг, а зеркало делит с ним это знание? Странно, что тут нет очереди из желающих…
В тёмных зрачках женщины дрожат, отражаясь, свечи.
— Пьер Гарри приезжал в Кастильо-дель-Фаро именно за этим. И завтра ты его увидишь, Ферчо.
* * *
С утра Диас приносит последние донесения со «Стрелы» и «Левиафана». Всё спокойно. Я рассеянно проглядываю телеграфные строчки, перелистываю дело «Пьера Гарри», За время пути я успел выучить его практически наизусть: интриги, шантаж, подкуп, слежка… Затем размышляю о вчерашнем разговоре. Какое чертовски удобное свойство: касаешься кого-то — и вот всё как на ладони, все слабости, пороки, потаённые страхи. Грех от такого отказываться, если есть возможность. Сколько можно было бы экономии для тайной службы, сколько выгоды для политики…
Больше всего на свете мне хотелось бы жить в мире, где я был бы не обязан всё это знать.
— Диас, — спрашиваю я. — Вам никогда не приходило в голову уйти в пираты?
Рамон Валентин Давид Бласкес-и-Диас поднимает бровь.
— Мой дед по материнской линии был корсаром на королевской службе, сир. Я читал его воспоминания — слишком однообразное занятие, на мой взгляд.
Диасы служат трону уже десять поколений. Так же, как и мы. Единственное отличие — у них есть выбор.
Шаги мои гулко и ровно отдаются по каменным плитам. Я в последний раз мысленно пробегаю строчки досье. Мне предстоит льстить, угрожать, торговаться — и делать это убедительно. Создатель лучей смерти не должен метаться по свету, как ополоумевшая шутиха. У меня начинает ломить зубы от мысли, что способность стирать города с лица земли попадёт не в те руки. Даже в наши собственные руки. Возможно, лучше всего Пьеру Гарри разделить участь трёх его двойников, найденных мёртвыми в Петрограде, Лондоне и Париже.
— Вы опять хотите зарезать курицу, несущую золотые яйца, сир, — негромко говорит Диас, в его бесцветном голосе таится неодобрение. Я пожимаю плечами:
— Только в крайнем случае. Сложно быть вегетарианцем в нашем климате.
Иногда я ненавижу свой долг.
Мы проходим под аркой, и в глаза бьёт полуденное солнце. Камень, в ночных сумерках казавшийся синеватым, сейчас блестит, как сахарная голова. Посреди двора возятся на корточках дети. Старший, прикусив от старания язык, мастерит из обёрточной бумаги планер, тщательно разглаживает уголки и запускает его в небо. Дети пищат и хлопают: «И мне! И мне!» Мальчишка, подбоченившись, следит за полётом. Мой взгляд скользит было мимо — и вдруг спотыкается: это не мальчик. Это Пьер Гарри в штанах со штопкой на коленке, Пьер Гарри, приплясывающий на месте, Пьер Гарри, корчащий бестолковые рожи. Будто кто-то встряхнул калейдоскоп — все мелочи остались теми же, но, перемешавшись, сложились в другой узор. Вот почему я не узнал его.
Самолётик плавно пикирует мне под ноги. Я наклоняюсь и поднимаю игрушку. Пьер подбегает и замирает в нескольких шагах, ковыряя носком землю.
— Это мой!
Я чувствую спиной, как напрягается охрана.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
— Пьетро, — глядя исподлобья, отвечает он.
— Ты сам придумал такой планер?
Он кивает. Я провожу пальцем по бумажному сгибу. На белой перчатке остаётся пыльный след.
— Хорошая работа, Пьетро, — медленно говорю я. — А что. Ещё. Ты. Умеешь. Делать?
Убийца и авантюрист внезапно срывается с места и бежит прочь, заливаясь слезами.
— Донна! Донна! Донна! — в голос рыдает он.
В дверях показывается донна Маргари, и я вижу, как Пьер Гарри, содрогаясь всем телом, рыдает ей в плечо, а она гладит его по голове. Успокоив, она берёт его за руку и подводит ко мне.
— Пьетро, это Ферчо. Он наш друг. Тебе не надо его бояться. Ферчо, это Пьетро. Дай самолёт, пожалуйста.
Я возвращаю игрушку. Пьетро хватает самолёт, сминая бумажные крылья в кулаке.
— Кровоизлияние в мозг, — говорит донна Маргари. — Практически полная амнезия. В картотеке доктора Ортеса полные данные.
Я делаю знак Диасу, и тот растворяется в сумрачных коридорах больничного крыла. Я позволяю себе сесть на скамейку и выдохнуть: это не просто решение проблемы — это великолепное решение. Это лучше, чем всё, на что я мог надеяться.
— Почему вы не сказали мне раньше? — спрашиваю я.
— Чтобы ты мог увидеть это своими глазами, Ферчо.
Пьетро ёрзает между нами на скамейке, болтая ногами.
— Сложи нам по самолёту, Пьетро, — говорит донна Маргари, — они у тебя замечательно получаются.
Тот, просияв, срывается с места.
— Чертежей не осталось? — спрашиваю я.
Она отрицательно качает головой:
— Гарри никому не доверял, всё хранил в голове.
— Откуда вы знаете?
Донна Маргари усмехается:
— Знаю, Ферчо.
Я вспоминаю вчерашний полуночный рассказ, и мне становится зябко посреди знойного летнего дня: значит, вот как это происходит.
— Пьер Гарри… узнал правду?
Донна Маргари утвердительно кивает:
— И ему было некуда от неё деться. Он хотел безопасности и восхищения и в итоге их получил. И теперь ему не нужно для этого ставить мир на колени.
Я вспоминаю совершенно детский плач взрослого человека и содрогаюсь.
— Дорого это ему стоило. И всегда так?
— Половина тех, кто похоронен на нашем кладбище, не провели на острове и недели. Если ты об этом.
Я прилагаю усилие, чтобы не отодвинуться от неё. Донна Маргари усмехается, снимает с пояса шкатулку из грецкого ореха, вынимает из неё пару перчаток.
— Спасибо, — говорю я, пока она натягивает вторую кожу. — Я думал над тем, что вы мне сказали… знать правду очень важно. Но я на своём месте не могу рисковать. Я не могу позволить себе… кровоизлияния в мозг. Страна этого не выдержит.
Донна Маргари кивает.
— Это твоё право, Ферчо. В таком случае опасайся женщины с родинкой в уголке глаза. Дар передаётся от стального зеркала к золотому и наоборот. Дон Торрегоса может показать тебе, Ферчо, тебя самоё — вот почему ты плачешь на его песнях — но не может передать тебе дар.
Это хорошо. У меня не так много тех, с кем я могу общаться без опасений. Чудеса… мало что опасней их. И кстати, о чудесах…
— Донна Маргари… В экипаже «Стрелы» есть матрос… он хотел заполучить ваш волос, чтобы поймать морского змея и сделать из его печени лекарство для своей матери. Его зовут Сезар.
Лицо женщины грустнеет.
— Я не целитель, Ферчо. Впрочем, я поговорю с ним.
Я отпускаю всех. Мне хочется побыть одному — это та самая роскошь, которую я могу нечасто себе позволить. Кастильо-дель-Фаро, скалистый островок посреди океана, к этому располагает. Тишина, воздух, пахнущий цветами, травой и морем, галерея в пятнах солнечного цвета и ажурной тени. Я оглядываюсь — вокруг никого — поддёргиваю рукава и делаю «колесо». Отряхиваю ладони, проверяю, не треснул ли где шов, и иду дальше, как ни в чём не бывало. Почему-то такие выходки поднимают мне настроение.