Присцилла из Александрии - Морис Магр 5 стр.


– Вот уж благодарю! – сказала Ипатия.

Пошли гулять под платанами. Присцилла слышала утверждение Исидора, что, когда он выпустит свой трактат «О соответствии ночных снов», каждый сможет узнать свое будущее и вследствие этого лучше устроить свою жизнь. Она смотрела на него с ужасом, думая, что это один из тех магов, которых осуждала церковь.

Теламон, наклонясь к ней, указал ей на человека лет тридцати, который в это время разговаривал с Ипатией:

– Вот Прокл.

Но это имя было неизвестно Присцилле.

– Он был посвящен в халдейское таинство, – прибавил Теламон с восхищением. – Минерва три раза являлась ему в детстве.

Заходящее солнце разливало невыразимо нежный свет. Слышались доносящиеся с ристалища крики и смех юношей, и звонкие голоса их звучали музыкой. Другие, окутанные белыми плащами, вели диспут под портиками.

Группа, следовавшая за Присциллой, прошла в сад, аллеи которого, усыпанные песком, были окаймлены густыми зарослями бересклета, только что политого, где переливались сверкающие капельки, подобно маленьким жемчужинам.

Струи воды били из ониксовых фонтанов, окруженных белыми лавровыми деревьями.

Присцилла очень плохо понимала то, что слышала, и ее угрызения совести становились все мучительнее, потому что она сознавала, что испытывает удовольствие, встречаясь взглядом с Теламоном.

Лицо Прокла было полно энтузиазма. Ему были открыты тайны божества, и он жил в дивной атмосфере, которую его воображение создало вокруг него. Он был приглашен в Вавилон жрецом на мистериях в честь великой Гекаты. Он вступил в общение, благодаря интуиции, с гениями и духами высшего разума. Он совершал очистительные жертвы, практикуемые в орфических мистериях, он подразделял дни на присутственные и неприсутственные, подобно египетским священникам; он очищал себя в честь Весты, он постился в честь Астарты, он читал на восходе и на закате молитвы в честь солнца. Все виды священного служения были ему знакомы, все обряды – дороги.

– Иисус был не более, как посвященный в таинство, впавший в заблуждение, – говорил он Ипатии. – Он изменил мистериям. Он слишком рано раскрыл их, чтобы сделать полезными людям. Мы присутствуем лишь при начале печальных последствий его ошибки. Ибо мы не можем предвидеть всех гибельных последствий, какие будет иметь эта ненависть к культуре, это презрение к разуму и красоте, которое проповедуется его именем. Разумеется, он хотел не этого. Но не следует приводить в движение силы, употребления которых не знаешь, и низвергать на мир пламя, господином которого не являешься. Аполлоний Тианский поступал правильно, когда переходил из святилища в святилище, чтобы объединить религии и проповедовать, что один и тот же Бог находится во всех храмах. Он существует как для посвященных, так и для других людей в иных областях жизни. Никогда самый великий не приносит миру пальмовую ветвь. У славы завязаны глаза. Чтобы будить сердца людей, необходима даже некоторая доля народной посредственности.

– Разумеется, Аполлоний превосходил Иисуса величием мысли и поучениями своей жизни, – ответила Ипатия и обернулась, чтобы бросить долгий взгляд на Теламона, словно желая призвать его в свидетели. – Ему не следовало творить чудеса. Он исцелял больных, он пророчествовал, он становился невидимым, он воскресал из мертвых. К чему? Важна только истина. Недаром ее всегда представляли обнаженной, выходящей из источника. Горе мудрецу, который облекает ее одеянием волшебника и митрой мага. Его труд погибнет.

Глаза Прокла засверкали. Он смотрел на волосы Ипатии, тщательно завитые, на складки ее паллиума, артистически собранные, на гармонию ее движений, как будто личность Ипатии была живым противоречием ее же слов.

– Не думаешь ли ты о том, что твоя красота придает силу твоему учению и делает более убедительными истины, которые ты выражаешь? Впрочем, она есть дар, данный тебе только для этой цели духовными силами, которые нами управляют. Но разве и чистые духовные силы не отливаются в материальные формы, чтобы воздействовать на грубый разум людей? Афина Паллада на самом деле существует и будет существовать, пока мы будем во власти нашей, столь требовательной, телесной оболочки. Не замечаешь ли ты непостижимой глупости людей, их низости, их безумной любви к материальным благам? Сколько времени требуется для созревания одной идеи? Какой океан мрака мы пытаемся осветить одной искоркой? Еще понадобится много времени для того, чтобы мудрец и шарлатан стали похожи друг на друга. Иисус хорошо сделал, публично воскресив Лазаря, Аполлоний хорошо сделал, возвестив о смерти Домициана в Эфесе… И я, я следую их примеру, собираясь изобрести магический шар, с помощью которого смогу своей волей ниспосылать дождь и тем повергать людей в изумление: после этого они должны будут поверить в мою мудрость.

Беседуя, они сделали круг по саду и подошли к воротам, выходившим на первый двор гимназиума.

Ипатия, задумавшись, на мгновение остановилась у порога.

– Да, Платон сказал, что последняя оболочка, которую сбрасывает с себя мудрец, и притом с наибольшим трудом, это – личная гордость. Я не льщу себя мыслью, что уже дошла до этого. Но я думаю, что если от магического шара будет падать дождь с неба, то не в его власти будет сделать так, чтобы исчезли заблуждения. Люди падки на фокусы, проделки, чудеса. Тем хуже! Разум должен представать совершенно чистым и обнаруживать свой блеск без всяких материальных доказательств. Пускай это будет для немногих! Истина опьяняет невежественных людей и вызывает в них вкус к убийствам. Недаром в храмах тайна была всегда главным принципом высших знаний. Мир будет страдать от заблуждений Иисуса и его гордыни.

Вслед за Ипатией и Проклом Присцилла собиралась пройти через ворота и удалиться из сада, теперь пустынного, где сумрак начал наполнять аллеи, накидывая покрывала на струи фонтанов и белизну лавровых деревьев.

Но вдруг Теламон с силой и вместе с тем нежно привлек ее к себе. Он обхватил ее за плечи и склонил к ней свое улыбающееся лицо. Неторопливо откинув руками голову Присциллы, он на мгновение нежно прикоснулся к ее губам.

Она не успела защититься от столь неожиданного поступка. Она обмерла, вдохнув из уст юноши легкий, пьянящий аромат меда и акации, который на миг лишил ее сознания.

Теламон смотрел на нее теперь без волнения, с выражением нежной иронии в глазах. Это был для него плод, который он надкусил, чаша драгоценного вина, из которой он отпил глоток, ничего больше.

Присцилла выпрямилась, дрожа всем телом, но при движении, которое она сделала, из-под ее туники выскользнул маленький золотой крест, висевший у нее на шее, подарок епископа Кирилла.

Теламон с удивлением посмотрел на эту драгоценность и даже коснулся ее, желая убедиться, что это действительно крест.

– Ты христианка! – сказал он.

Она не успела ответить ему утвердительно. Улыбка Теламона стала горькой. Он прижал девушку к себе бурным движением и снова поцеловал в губы. Но это был другой поцелуй: долгий, глубокий, он разжал ее уста, его она почувствовала на своих зубах, а руки Теламона сжимали ее груди и смело пробегали по всему телу.

Она отбивалась и вырывалась из объятий юноши. Она почувствовала ужас, тем более сильный, что сладострастие, доселе ей неизвестное, пронзило ее дрожью, и она испытала физическое страдание.

Она вспомнила вдруг, что ангел зла, желая ввести в соблазн, принимает образ прекраснейших детей человеческих. Сатана стоял перед нею в саду, исполненный очарования, с гибким станом, развратным лицом юноши, причесанный по моде греков эпохи Платона.

Все окружающее приняло для нее другой вид. За зарослью роз она читала надписи, более непристойные, чем в порту Киботос. В бассейнах лица демонов, ухмыляясь, разглядывали чувственные линии ее живота, которого, казалось, не скрывали больше складки покрывала. Волны живого зноя, подобно крыльям, скользили в воздухе и заливали ее вокруг бедер. Тела, трепетавшие в соитии, сотрясали белые лавровые деревья сада.

Она вышла из ворот, бросилась на двор, где она узнала стрельчатый выход среди бюстов философов. Ее брат был там. Она с силой схватила его за руку и увлекла прочь.

Выйдя наружу, она пустилась бежать. Она чувствовала глубокое отчаяние и думала только о том, что уносит на себе клеймо поцелуя, демонский знак зверя, запятнавший ее. И только позже ей суждено было узнать, что нет ничего более мучительного для добродетельной души, чем тоска по аду, увиденному однажды и добровольно потерянному.

В этот же самый вечер, в час, когда перед барельефом Фидия философы обменивались установленными формулами вечернего прощания, большая стая птиц пролетела белым облаком по темному небу. Они летели из Фив, они неслись с Верхнего Египта вместе с весной, они переселялись в страну, менее знойную.

И юноши, одетые в белое, ставшие внезапно серьезными и молчаливыми, в едином порыве протянули к ним свою правую руку. Птицы летели в Грецию, они коснутся золотого купола храма Солнца в Коринфе, дорических колонн Парфенона в Афинах и его купола, лазурного, как щит Минервы. Они сделают, может быть, остановку в Дельфах, чтобы напиться из мраморного бассейна, в котором Пифия купала свое бессмертное тело. Они будут летать там, откуда философы издали посылали свою благочестивую мысль.

Долго еще в сумерках они оставались неподвижны, пока ночь не укрыла своим мраком две белых стаи – на земле и на небе.

Глава IV

Кровь христиан

Старый Амораим спешил в этот вечер вернуться в еврейский квартал. Он ходил торговаться с купцом из Ракотийского квартала относительно покупки воска для своей свечной торговли в Дельтском переулке и, может быть, никогда еще не возвращался домой так поздно.

Проходя мимо общественных садов, он приостановился. Не повернуть ли налево и пойти прямо вверх по маленькой улице, которая, правда, пользовалась довольно дурной славой? Обычно он избегал ее, так как был набожным и скромным евреем и не мог видеть двери грязных притонов, так как чувствовал в своей душе возмущение. Не пойти ли ему по улице Садов, дорога через которую была, конечно, длиннее, зато все дома были приличны?

Он не знал, что в эти секунды решал вопрос о жизни и смерти сорока тысяч евреев – своих александрийских единоверцев.

Если бы он это знал, то упал бы во прах, моля Бога оставить ему его смирение, которым он всегда отличался, и дать спокойно торговать свечным воском в самой скромной лавчонке на самой узенькой улочке в Дельтском квартале.

Но человеку не известна его судьба, особенно когда он так простодушен и невежествен, как Амораим.

Он не любил долго выбирать. Когда в его голове возникали два решения, он всегда выбирал то, которому суждено было иметь печальные последствия.

Как бы далеко он ни заглядывал в свои воспоминания, он видел, что его всегда окружали неудачи, которые следовали за ним, как тень. Ребенком он во время игры сломал ногу и остался хромым. Отправившись в паломничество в Иерусалим, он подхватил злокачественную лихорадку в Яффе, где высадился с корабля. Там он пролежал три месяца у одного рыбака, дом которого сгорел во время его выздоровления, поэтому вынужден был вернуться в Египет, так и не приложившись к месту, где некогда возвышался храм.

Его жена умерла, родив ребенка, который не пережил ее. Он был арестован по подозрению в краже, потому что его приняли за другого Амораима, который был на него похож, и ему лишь с большим трудом удалось доказать свою невиновность. Он был некрасив и косноязычен. У него был маленький участок земли в окрестностях Александрии, но в прошлом году град уничтожил его жатву; это был какой-то необыкновенный град, который не тронул полей его соседей, но ограничился лишь маленьким квадратом его владения, точно сам Господь Бог пожелал подчеркнуть свою особую немилость к недостойному созданию. В довершение всех бед, раб, обслуживающий это поле, умер, и Амораим лишился последнего дохода со своего маленького имения.

Но он привык к ударам судьбы. Каждый раз он со все большей покорностью склонял голову. Он чувствовал, что его преследует злая сила. Вот почему, боясь последствий, он старался как можно меньше действовать. Он редко выходил из дома. Он испытывал тревожный страх, продавая свечи своим малочисленным покупателям, и, делая это, всегда произносил про себя молитву, чтобы пламя этих свечей освещало только счастье его ближнего.

Он остался добрым и кротким. Он не знал зависти, и радость для него заключалась в служении другим. Он не пенял на несправедливость своей участи. Но иногда наивно пытался обойти свою судьбу. Именно это он и сделал в тот вечер.

– Я пойду по улице Садов, – выразил он свое решение почти вслух.

И зашагал. Но, сделав два-три шага, он повернул назад, решив, что таким образом обманул враждебные силы, и направился прямо по Высокой улице, в конце которой начинался еврейский квартал.

Он споткнулся и едва не упал. Протянув руку, он нащупал что-то горячее и влажное. Он коснулся бороды, шеи, человеческого туловища. При неверном свете звезд он увидел кровь на руке. Кто-то лежал здесь недвижно.

Он наклонился и узнал лицо некоего Гиероса, известного в Александрии христианина, который имел школу и преподавал теологию.

Первая мысль Амораима была – бежать. Если обход солдат застигнет его возле этого человека, который был, вероятно, убит, как он докажет, что не он убийца? По делам, происходившим в тесных границах их квартала, евреев судил их этнарх, но убийство христианина было подсудно императорскому трибуналу, и еврей, попавший туда, никогда не выходил оправданным.

Он пошел по Высокой улице, но сейчас же в его ушах прозвучало имя, произнесенное суровым тоном:

– Амораим!

Это он сам окликнул себя. Хотя ему никогда ничего не удавалось, он поставил себе за правило, чтобы никогда себя не упрекать, исполнять лишь то, что его совесть полагала справедливым.

А оставить мертвеца в канаве было несправедливо. Кругом все окна были закрыты. Надо было, конечно, постучаться в христианский дом, чтобы попросить помощи. С большим трудом он взвалил тело на спину и заковылял по улице. Он вспомнил, что церковь Святого Марка была недалеко, а рядом с ней находился красный кирпичный домик, где жил псаломщик.

Гиерос был человек большой и тучный. Амораим, который не был слишком силен, спотыкался под тяжестью своей ноши. Он шел потихоньку, маленькими шагами.

«Это за твои грехи, Амораим, Господь послал тяжесть на твои плечи. Ты не был ни достаточно набожным, ни достаточно смиренным».

Что-то текло по его уху, и это казалось ему более теплым, чем собственный пот. Несколько раз ему приходило в голову отказаться от своей затеи и положить тело у стены. Он вспомнил, подвигаясь вперед, что этот самый Гиерос ненавидел евреев и несколько раз публично выступал против них.

«Амораим, иди, Амораим!»

Как далеко эта церковь Святого Марка! Она как будто отступала назад на темном горизонте. Теперь ему казалось, что она кружилась вокруг него среди фарандолы колоннад и обелисков.

«Смелее, Амораим, чтобы исполнить доброе дело, которое готовит беду для твоих соплеменников! Сегодня ночью старый праведный человек должен донести эту тяжелую ношу, этот труп для того, чтобы восторжествовала несправедливость».

Амораим остановился перед узким окошком, едва не упав от усталости. Он дышал изо всех сил. Затем прислонил тело Гиероса к стене и постучал в ставень. Он стучал долго, ибо церковный сторож спал очень крепко.

Амораим услышал наконец ворчание человека, доносившееся изнутри дома. Ставень открылся, и громадная голова Петра-сторожа, лысая и страшная, показалась в окне.

Но это уж было выше Амораимовых сил. Кто угодно, только не этот человек! Он знал о его дурной славе. Он всегда сворачивал в сторону, встречая его на улице. Он боялся его, боялся скверны его дыхания, боялся зла, которое исходило от него благодаря взгляду маленьких глаз.

Впрочем, надо ведь было оказать помощь христианину. А он был на пороге обители другого христианина.

Назад Дальше