Избранное. Стихи, поэмы, переводы - Лукин Евгений Валентинович 2 стр.


Между тем проблема авторской идентичности обретала иную ипостась, когда сталкивалась с величием «другого» – таким величием, которое не могло быть преодолено никакой превосходной степенью. Прежде всего речь шла об авторах шедевров, по своей метафизической силе близких к Абсолюту. К таковым относились великие эпические полотна минувших веков, перевод которых на родной язык уже сам по себе составлял бы честь и славу любому мастеру. Несоразмерность «я» и «другого» определялась здесь недостижимой высотой последнего, трансцендентного по отношению к «я». Эта разность была настолько очевидна, что никто не решался переступить через невидимую грань. В своей поэме «Рождение Гомера» Николай Гнедич отважился именовать себя лишь «робким певцом, вторившим песне Гомера». И понятно, что славное имя древнегреческого поэта по праву украсило фундаментальный труд его русского пересказчика.

Вышесказанное означает, что Василий Капнист не был свободен в выборе того или иного шедевра для последующего толкования. Тем и универсальна сакральная система координат, что она устанавливает четкую иерархию вечных ценностей. Выбор среди них обусловлен вышним началом, а не чьим-либо субъективным пристрастием. Известно, как упрекал Александр Пушкин своего незабвенного учителя Василия Жуковского, что тот пересказывает немецкие баллады вместо того, чтобы заняться настоящим делом – переложениями эпических песен Тассо или Гомера. В конце концов Жуковский откликнулся на сетования своего ученика. Его перевод гомеровской «Одиссеи» и поныне считается классическим. Очевидно: достигнутый результат стал возможен благодаря движению по аполлоновскому пути, сторонником коего являлся этот замечательный русский поэт. Другой путь неизбежно увлек бы его в сумрачную бездну сознания.

Санкт-Петербург, 2016

У самого синего моря

Начало

У самого синего моря,
У самого синего неба
Есть остров соснового звона
И тихих ракитовых слов.
Кругом дремота древостоя,
Убогое топкое время
Да северо-западный ветер
Над Синусом Финским стоит.
И только орел поднебесный,
Ровесник библейского часа,
Пространство крылом измеряет
И время крылом золотит.
Кружится над островом Божьим,
Над островом Божьим кружится,
И реет на царскую руку,
И руку когтями когтит.
Рука исполняется мощью,
Рука исполняется силой,
Рука исполняется медью,
И медь по суставам течет.
И город встает под рукою…

Читаю часы

Читаю часы на воротах вокзальных:
Там цифры томятся в колодках печальных,
Там пишет последнюю летопись ночь.
Там острая стрелка – клинок харалужный,
Ипатьевский штык со щербиной натружной,
Впопад подвернувшийся Углича нож.
Настала пора называть виноватых,
Каких-нибудь стрелочников, провожатых:
Столетие смутное, час роковой,
А он, полуночный, и вправду не ровен,
Но в темном былом, видит Бог, не виновен —
Виновен царевич, сапожник, портной.
Я тоже, я тоже виновен, не скрою:
Плачу за столетие собственной кровью,
А кто виноват, оправдается враз:
Младенца убить? То минутное дело,
Так время сказало, так время велело,
Которое знать не желает про нас.
Читаю часы на воротах вокзальных,
Там цифры томятся в колодках печальных,
Там острая стрелка – ипатьевский штык.
Ни милости, ни покаянья не будет.
Сам Каин себя никогда не осудит,
Ни водка, ни крест не развяжут язык.

Полустанок

Опять полустанок в снегах Семизерья,
Где в темном ольховнике бродят поверья,
Где, зычно трубя в златокованый рог,
Несется по рельсам железная вьюга,
Где светится в центре янтарного круга
Дорожный фонарь – одинокий, как Бог.
Вдоль линии всюду змеятся сугробы,
Меж ними – путейские ржавые робы:
Рабочие чистят стальные пути.
Здесь смычка земли и лапландского неба,
Поэтому столько навалено снега —
Ему просто некуда дальше идти.
На сером столбе у разбитой калитки
Шуршат расписания ветхие свитки,
Которые ветер твердит наизусть.
Заветного часа течет ожиданье,
Но ждущим давно ни к чему расписанье:
Его знать не знает окольная Русь.
Здесь все по наитию – значит, от Бога:
Ольховник и вьюга, судьба и дорога,
Здесь каждый живет потому, что живет.
Заветного часа течет ожиданье.
Когда он наступит? То Божие знанье.
Последний петух все равно пропоет.
Здесь быстро темнеет да долго светает.
Я тоже из тех, кто терпение знает,
Я тоже из тех, кто с надеждой глухой
Глядит и глядит за границу озора,
Где путь обозначен огнем семафора,
Где снегом дымятся верста за верстой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда же промчится железная вьюга,
Застыв лишь на миг у янтарного круга,
Рабочего люда большая толпа —
Усталая, грязная, грозная, злая —
Сойдет с полустанка ордою Мамая,
Как смерть, молчалива, глуха и слепа.
Сошедшим не надо ни рая, ни ада.
Они – из железного дымного града,
Убогим машинам отдавшие труд,
За все заплатившие кровью и солью, —
Как призраки, по снеговому раздолью
В колючую темень идут и идут.
Вон там, на седьмом километре безверья,
Их ждут золотые огни Семизерья,
Их лики угрюмы и тяжки шаги.
И я вслед за ними, за ними, за ними
Иду, ослепленный снегами густыми.
Куда же идем мы? Не видно ни зги.

Confessione

О, дайте мне взглянуть на пышный Рим!

Константин Батюшков
Белый лист, вологодский сугроб,
Снеговина раскрытой тетради…
Я листаю пустые страницы,
И становится холодно мне
От листов синеватой бумаги,
Будто я, сумасшедший, бреду
По бескрайнему снежному полю
Или еду на тройке почтовой,
Золотые подковы звенят,
Запятые летят из-под них,
А вокруг ветровые деревни,
Горький запах оленьего жира,
Зажигает мужик сигарету
И верблюд полыхает в снегу,
И горит пирамидный Египет,
И дымится за пальмами Рим,
Где кошницы с душистой травою,
Где тимпаны гремят без конца
И хоругви колеблются в сини,
Умирает божественный Тасс,
Телеграф передал в Капитолий
Лебединое слово его:
«Я сражался с тронхеймским солдатом
И, железом ступню окрыляя,
Я стремился сквозь пепел и вьюгу
На верблюде к арабской твердыне,
Но далекая русская дева
Все равно презирает Гаральда,
А мужик из оленьего жира
Не дает мертвецу прикурить!».
Тут потухла моя сигарета,
Ветром перелистнулась страница,
Опрокинулся синий сугроб
На моем деревянном столе,
Тихо поворотилась дорога,
Не сворачивая никуда,
Оказалось, я еду назад,
Золотые подковы звенят,
Запятые летят из-под них,
А вдали пламенеют кресты
Вологодского храма Софии.

Вещее слово

Заклинание

Есть в слове мощь,
Как в туче дождь,
Как хлеб в зерне,
Как хмель в вине,
Как в камне соль,
Как в ране боль,
Как жизнь в крови,
Как песнь в любви,
Как смерть в стреле
На острие, —
И ты стремись, вещая речь,
От порчи слово уберечь.

Персы

По мотивам нома Тимофея Милетского

1

Синь рассекая водорезом,
С разбега струг врезался в струг
И острым, как копье, железом
Крушил сосну ладейных рук.
Когда, пронзив ладью Эллады,
Железный клюв кромсал кряжи,
На гребень варварской насады
Рвались ахейские мужи.
А если мимо корабля
Стальные молнии летали,
Удары весел синь считали,
Смерть отвращая от себя.
Размыканные корабли
Льнов опоясками сверкали:
Одни ко дну мгновенно шли,
Других же громы повергали —
Сталь побеждала красоту.
И бог войны, огнем каленный,
Срываясь с тетивы крученой,
Звеня железом на лету,
Врезался в бой стрелой точеной.
Тут смерть куски свинца несли,
Горящие льняные связки
На палках, срубленных вдали
Для бычьей пастухом острастки.
И много жизней во вселенной
Легло на жертвенник военный —
Медноголовых змей наука,
В пространство пущенных из лука.
Огнистые потоки тут
От кораблей струились ало,
Багряня гриву-изумруд
Дневного моря. Все кричало.

2

Морская сила персиян
Помчалась в море-океан:
На нем венец из рыб сверкал
И мраморились крылья скал.
Какой-нибудь фригийский ратай,
Чью землю в день не обойти,
Руками, как большой лопатой,
Копал ладейные пути.
Он плыл, как остров, по теченью,
Бичуемый кнутом ветров,
Искал повсюду путь к спасенью
И умолял своих богов.
Когда же ветер затихал,
Уста захлестывала брага:
Ее варила между скал
Отнюдь не Вакхова корчага.
И, соль из глотки изрыгая,
Зубами скрежеща во тьму,
Кричал безумец, угрожая
Морскому богу самому:
«Ты, дерзкий, видно, позабыл,
Но мой владыка неспроста
Над Геллой берега скрепил
Льняными узами моста.
Настанет время – он придет
И соснами азийских гор
Взволнует воды, а простор
Во взор блуждающий замкнет!»

3

Туда, где зыбь морская,
Стремится побыстрей
Распуганная стая
Персидских кораблей.
Летят они над бездной
В сумятице такой,
Что бьется клюв железный
О гребень струговой.
Стоит и треск, и скрежет,
И шум, и брань вокруг,
Когда железо режет
Сосну ладейных рук.
Вот в скрежете и взвизге
Удар еще страшней.
Лишь мраморные брызги
Летят из челюстей.
Кормила, гребни, ростры —
Все рушится во прах…
И было небо в звездах,
Как море – в мертвецах.

4

А тот, кто все же спасся чудом,
Кто по прибрежным скользким лудам
Добрался до Силенских скал,
Бореем напоен студеным,
Под чужеземным небосклоном
Созвездья Азии взыскал:
«О вы, мизийские разлоги,
Где чернолесья так растут,
Что златокованые роги
Запутывает месяц тут.
Вернуться б к вам, родные дебри,
Забыть о Греческой стране,
Где ветры рыкают, как вепри,
И рыщут от волны к волне.
Здесь вход в пещеру нереид,
Который день и ночь открыт:
Лежит без дна морская падь —
Мне до нее рукой подать.
Судьба, веди меня к пределу,
Откуда, не смутясь ничуть,
Ты вымостила через Геллу
Столь далеко ведущий путь.
Я б город Сарды не покинул,
С шихана Тмольского не слез,
С размаха в эллина не ринул
Стальной персидский криворез.
А ныне, мыкаясь в беде,
Ищу убежища: везде
Лишь море синее шумит
Да эллинская сталь звенит.
Живу одной надеждой смутной:
Когда бы мог я наяву
Припасть к богине златокудрой,
Одетой в черную листву:
О Великая Горная Матерь, спаси,
В золотую мизийскую даль унеси,
Огради прегражденного в днях ты от сеч,
Да не срубит мне голову эллинский меч,
Да не сгубит мне плоть леденящий Борей,
Не размечет по синим отрогам морей;
Чтобы славил до смерти богиню мою,
Прикажи от меня отлететь воронью».
Назад Дальше