* * *
Панамская афера обернулась самым крупным финансовым скандалом во Франции. Более 800 000 человек разорились, ущерб составил сумму, эквивалентную шести миллиардам евро, и сотня парламентариев, высокопоставленных чиновников и министров скомпрометированы.
* * *
После обеда мужчины устроились под стеклянной крышей, поскольку г-н Секретан решил, что здесь будет его новая курительная; он предложил гаванские сигары, которые кузен привез ему с Кубы, но атмосфера стала настолько удушливой, что я оказалась первой, кто сбежал на свежий воздух, вскоре за мной последовали другие дамы: одни из них кашляли, у других слезились глаза и покраснели носы. Мужчины решили продемонстрировать свое мужество и держались, но завитки сигарного дыма свивались все гуще, и в конце концов они были вынуждены выбраться по одному наружу под угрозой смерти от удушья. Г-н Секретан казался искренне разгневанным тем фактом, что, несмотря на совершенно непомерную цену, которую он заплатил, его инженер выказал себя полной бездарью, не предусмотрев вентиляционного люка для дыма, и клялся, что подаст на него в суд. Потом он дал сигнал к отбытию, и мы отправились пешком к мэрии – после столь обильной трапезы прогулка представлялась совершенно необходимой. По дороге я заметила, что Жорж и его отец идут рядом и последний весьма энергично размахивает правой рукой. Жорж казался подавленным и бросал на меня растерянные взгляды.
Я незаметно подобралась поближе к застенчивому кузену Антуану и принялась расспрашивать его о пребывании в Америке. Он ездил туда по делам своей лионской фирмы, торговавшей шелком, строчевышитыми и басонными изделиями. Он был счастлив встретить кого-то, кто интересовался им самим и его коммерцией, и не заставил себя просить, чтобы выложить кучу бесценных подробностей. То, что он рассказал, ошеломило меня и привело в уныние. От Гавра плыть дней десять, и, по его словам, путешествовать можно только первым классом, что встало ему в тысячу франков. Я ужаснулась подобной сумме, но он заверил, что оно того стоило, если не хочешь мокнуть в постоянных брызгах ледяного моря, рисковать жизнью на скользких ступенях и терпеть скученность, ужасный запах в туалетах, сомнительную гигиену неудобных лежаков, рвоту и стоны людских масс, опасности нижней палубы с ее адским шумом и невыносимой вибрацией машин, не говоря уже о тухлой еде, поданной в огромных сальных кастрюлях. И за эти отвратительные условия придется заплатить как минимум триста франков. Мне это показалось непомерным, но я постаралась не выдать своего волнения; учитывая состояние моих финансов, я наверняка обречена на тошнотворную нижнюю палубу. Эта перспектива ужасала, и я спросила себя, хватит ли у меня мужества и сил перенести такое испытание. Описание жизни в Нью-Йорке тоже обескураживало: город был невероятно уродлив, кишел крысами, отвратительными до дрожи, а с наступлением вечера оставался на откуп бесчинству и вымогательствам проходимцев со всего мира. Отбросы человечества прибывали туда бесконечной волной, и не имело смысла рассчитывать на полицию, столь же бесполезную, сколь и коррумпированную. Зато он был поражен невероятной быстротой, с какой там делались дела, коммерсанты и люди из общества покупали во всю прыть; то, что здесь требовало месяцев пустословия и усилий, там устраивалось за несколько дней. Оказавшись у дверей мэрии Понтуаза, он посмотрел на меня с озабоченным видом и спросил, не собираюсь ли я туда отправиться, – он бы не рекомендовал подобное путешествие молодой девушке из хорошей семьи; казалось, он вполне успокоился, когда я заверила, что просто обожаю слушать рассказы о приключениях и дальних странах.
* * *
Дневник Эдмона де Гонкура, 18 мая 1889 г.
«С Мане, чьи приемы позаимствованы у Гойи, с Мане и его последователями умерла масляная живопись, то есть живопись с прекрасной прозрачностью, янтарной и кристаллической, типичный пример которой – „Женщина в соломенной шляпке“ Рубенса. Наступила пора живописи непрозрачной, живописи матовой, будто гипсовой, имеющей полную схожесть с живописью клеевой краской. И сегодня так пишут все, начиная с самых великих и кончая последним мазилой от импрессионизма».
* * *
Вестибюль мэрии Понтуаза был отдан под ежегодный салон живописи, который распространился также на второй этаж, где располагались парадные залы, и воскресная толпа спешила полюбоваться представленными картинами. Художники держались поблизости от своих творений, чтобы дать пояснения и принять поздравления от друзей и праздношатающихся посетителей. В такой толкучке держаться вместе было невозможно: то один остановился у полотна, то другой встретил знакомых, так что наша группа распалась, и каждый двинулся, куда ему заблагорассудилось.
Жители Понтуаза с гордостью утверждали, что их салон живописи может сравниться, а то и превзойти самые престижные парижские салоны по числу и уровню участников. Верный своему воинствующему художественному консерватизму, этот салон с прискорбным постоянством выставлял самое большое количество безобразных полотен, какое только можно собрать на одном квадратном метре, – можно было подумать, что все мазилы в округе поклялись представить здесь худшие из своих произведений. От этого начинало тошнить: огромные полотна, бесчисленные римские развалины, императорские гренадеры, подкручивающие усы, отступление из России, библейские сюжеты, вялые и блеклые аллегории, моряки, которые никак не утонут, личики младенцев, смиренные крестьяне, якобы сладострастные гаремы и пачкотня в восточном стиле, от которой Делакруа перевернулся бы в гробу. Куда ни глянь – одни академические перепевы и мерзкая мазня, в которой нет ни трепета, ни чувства, и как раздражают взгляды, восхищенные этим кошмаром, как тошно слышать голоса, восторгающиеся тусклыми красками, вымученными линиями, историческим псевдовеличием и деревенской пачкотней, лишенной всякой жизни. Ощущение, что попал на конкурс уродства. Я заметила г-на Секретана в компании двух друзей: он вел яростный торг за римские гонки на колесницах, выписанные с устрашающим реализмом. Жорж держался позади отца; едва заметив меня, он устремился ко мне, напряженный, с тревогой в глазах.
– Маргарита, нам нужно срочно увидеться и поговорить; отец не дает мне покоя, но у меня появилась одна мысль, только мне нужно знать, что ты об этом думаешь.
– У Элен, устраивает? Я обедаю у нее каждую среду.
* * *
«Шаривари»
«Господа Клод Моне и Сезанн, счастливые тем, что им представилась такая возможность, выставили первый тридцать полотен, второй четырнадцать… Они вызывают смех и в то же время имеют жалкий вид. Художники демонстрируют полное невежество и в рисунке, и в композиции, и в колорите. Когда дети развлекаются, чиркая по бумаге, получается лучше».
* * *
Я поднялась по парадной лестнице, запруженной толпой любителей, и в маленькой гостиной заметила отца, погруженного в беседу с г-ном Писсарро, оказавшимся в числе участников выставки, в своей белой блузе, со спутанной шевелюрой и густой бородой. Он жил неподалеку, и отец когда-то получил от него несколько работ в обмен на свои консультации. Писсарро шмыгал носом, из глаз у него катились слезы, и он утирал их платком в пятнах краски. Я подошла к ним, он приветствовал меня чуть заметной улыбкой, не переставая говорить:
– Скажи мне кто, я б ни за что не поверил. Дега – ладно, он буйный, он чудовище, но Ренуар, это просто невозможно!
– Выбросьте это из головы, он не хотел ничего дурного, – ответил отец.
– Как вы можете такое говорить? Ренуар, с которым мы дружим двадцать лет, заявляет, что отныне отказывается выставляться вместе со мной, потому что чувствует себя запачканным общением с евреем Писарро, и я не должен реагировать?
– Он сказал, не подумав.
– Но это же гнусность!
– Вы знаете Ренуара не хуже моего, он славный человек, в следующий раз, когда вы встретитесь, он бросится к вам объятия.
– Вы думаете?
– Такие слова говорят просто так, в запале спора, ничего дурного не имея в виду, ведь у всех есть друзья-евреи. Даже у Дега, я уверен. Вы полагаете, он прекратил продавать свои картины евреям? Вот уж не верится. Сами увидите: через неделю Ренуар об этом и думать забудет, и вы тоже.
– Я больше не могу переносить эту несправедливость, я еврей и бедняк. Никто у меня не покупает картины, никто из моих единомышленников не дает мне пощады, потому что я еврей, я тихо подыхаю в своем углу.
Его положение ухудшалось с каждым месяцем, полотна накапливались у него в мастерской, а ведь покупателей было пруд пруди. Его соседи, которые писали экстатические или извращенные дешевые поделки, продавали их, даже не торгуясь, а он так и сидел со своими цветущими яблонями, залитыми светом, красными парящими крышами и каштанами, дрожащими под снегом, переменчивыми пейзажами Лувесьена; даже трогательные виды Понтуаза не находили спроса, местные жители не хотели их, хоть он и предлагал их по цене рамы и красок. Его наверняка преследовали обидные замечания, насмешки, саркастические комментарии, он был в отчаянии, исполнен гнева, готов подложить бомбу и все разнести в клочья, сжечь эту мэрию, прибежище самой мерзкой глупости. Устав от борьбы, которой не видно конца, испытывая отвращение к глухоте своих современников, он хотел все бросить. Отец принялся ободрять его, убеждать, что его живопись великолепна, что это счастье – восхищаться ею, и честь тоже, и что придет день, когда она обретет известность и страстных поклонников; особо подчеркнул оригинальность его таланта; короче, он не скупился на комплименты. Утешительные слова подбодрили Писсарро, и он поблагодарил отца за поддержку. Тот был огорчен, что его теперешнее финансовое положение не позволяет ему купить картину с видом рынка в Понтуазе, которая приводила его в восхищение, но нынешние времена тяжелы для всех. По тому, как Писсарро покачивал головой, и по его разочарованной улыбке отец ясно понял, что тот не поверил ему ни на йоту.
– Дорогой доктор Гаше, вы можете оказать мне гигантскую услугу, у меня есть друг, молодой художник, которого я очень ценю, исключительный талант, я бы даже сказал. Его скоро должны выписать из больницы в Сен-Реми-де-Прованс, где он сейчас находится, и он хотел бы приехать ко мне, чтобы мы работали вместе; он предложил, чтобы я взял его на пансион, но моя супруга и слышать об этом не хочет, она опасается его раздражительности и внезапных вспышек гнева. В том году он выставил две работы у Независимых. Вы не могли не заметить его «Звездную ночь», невероятное произведение, одно из самых прекрасных полотен, которые когда-либо были написаны. Брат этого художника – мой маршан, и хоть он пока ничего и не продал, я питаю большое уважение к обоим братьям и хотел бы оказать им услугу. С вашей стороны было бы добрым делом заняться им и проследить за его выздоровлением.
– Я не консультирую в Овере.
– В его состоянии город ему противопоказан, ему нужна деревня и свежий воздух. Зимой и летом он пишет только на природе, ваши места наверняка его очаруют, он мог бы устроиться в Овере, и вы бы последили за ним. Это не слишком бы вас обременило.
Отец не любил, когда нарушались его привычки, но ему было трудно отказать в этой просьбе Писсарро, особенно после того, как он не стал покупать его картину.
– Скажите вашему маршану, пусть зайдет ко мне в парижский кабинет, и мы посмотрим, какое лечение лучше всего подойдет его брату.
* * *
Письмо Тео к Винсенту, 4 октября 1889 г.
«…Писсарро сказал мне, что жить у него не получится, но он знает одного человека в Овере, он врач и на досуге занимается живописью. Он сказал, что этот человек хорошо знаком со всеми импрессионистами».
* * *
Отец удалился полюбоваться другими богатыми рамами, оставив меня наедине с Писсарро. Я долго стояла, восхищаясь видом рынка в Понтуазе, который казался живым и трепещущим, словно наполненным человеческими чувствами.
– Если б я могла, то купила бы все ваши работы.
– Я это хорошо знаю, малышка Маргарита, ты, по крайней мере, говоришь правду.
– Я стараюсь писать так, как вы подсказали, я прилагаю все усилия, но у меня не получается. Моя кисть весит тонну. У меня выходит одна жуть, достойная быть выставленной здесь. Я прекрасно копирую, но сама не существую. Согласитесь ли вы дать мне несколько советов? Я нуждаюсь в учителе, который вел бы меня в правильном направлении. Прошу вас, разрешите мне поработать в вашей мастерской. Я вас не побеспокою.
– К сожалению, я больше не беру учеников. У меня нет на это ни времени, ни желания, ни сил. Ты должна проявить настойчивость. Продолжай снова и снова; пока пальцы не сведет судорогой, ты не станешь хорошим художником, и не важно, что ты терпишь неудачи, начинай заново, и в один прекрасный день это придет. А еще, вылези из своей комнаты! Ступай в сад, на улицу и работай, не заботясь ни о рамке, ни о свете или колорите, и, как я уже тебе говорил, пиши не то, что видишь, а то, что чувствуешь. А если ничего не чувствуешь, то не пиши.
* * *
Письмо доктора Гаше к Менье, или Муреру, 22 октября 1877 г.
«Писсарро хотел уничтожить картину, о которой вы говорите, если только это именно та, о которой шла речь. Благодаря мне он избежал катастрофы. Мне бы никогда не пришло в голову, что Писсарро хотел таким образом расплатиться… теперь я принял твердое, очень твердое решение: я больше ничего не желаю слышать об этих еврейских штучках».
* * *
В эту среду, когда я пришла к ней, Элен не пожелала принять обычную позу. Она держала в руке мой альбом для зарисовок и казалась возбужденной, ее лицо сияло: она должна сообщить мне новость, которая не прозвучит как должно, если она романтически разляжется на софе в гостиной. Мы укрылись в саду, она только сказала: Ты себе не представляешь, как я счастлива – и, несмотря на все мое нетерпение, мне пришлось дожидаться, пока нам принесут чай, чтобы она соизволила выложить, что у нее на уме.
– Я нашла выход, – заявила она, подув на обжигающий чай. – Я прекрасно поняла, что ты не желаешь, чтобы я дала тебе денег на путешествие в Америку. Такая гордость делает тебе честь. Зато ничто не запрещает мне купить твои рисунки, где я изображена. Я расспросила продавца красок в Понтуазе, разумеется, со всеми предосторожностями, потому что у него в витрине выставлены очень красивые рисунки в рамках. Сангина, если она сделана не рукой известного портретиста, а это твой случай, стоит тридцать франков. Итак, я куплю твои рисунки: в этом альбоме их восемнадцать, и еще те, которые ты сделаешь позже. Для меня это станет огромной радостью. И получится, что это не подарок с моей стороны. Что ты об этом думаешь? Разве не отличная идея?
Я онемела, пытаясь представить себе последствия того, что она предлагала. Потом взяла альбом из ее рук и полистала его. Я не считала рисунки. Это было честное предложение, и его преимущество было в том, что оно снимало кучу проблем, связанных с финансированием моего будущего путешествия. В конце концов, почему бы и нет? Она богата, я нет. Для нее это пустячная трата. Сделка, какие заключают художники со своими клиентами. Договоренность, которая устраивает обе стороны. Вот только я не художник, а Элен не обычный коллекционер. Я была в нерешительности, раздираемая противоречивыми чувствами, к решению меня подтолкнула улыбка Элен.
– Нет, Элен, не думаю, что это хорошая мысль.