— Ну, малыш, — так Кастрициус называл Эугена, хотя его старшего брата уже не было в живых, — сейчас такое время, когда надежда может ни с того ни с сего обернуться большой заботой. Итак, что же волнует твоего отца?
— Он никогда не терял надежды вернуть себе то, что ему принадлежит, теперь же, если я вас правильно понимаю, это такая забота, которая оборачивается надеждой, или, наоборот, такая надежда, которая может обернуться заботой, если упустить момент. Он скупает все ценные бумаги восточной зоны, какие ему удается раздобыть.
Кастрициус ворочал языком во рту, ничего не говоря, говорили его глазки: пусть его…
— У него есть договоренность с американцами, американцы, несомненно, вмешаются, если что-нибудь случится, и еще он кучу денег вбухал в собственную осведомительную службу. — Эуген пристально смотрел на старика, чтобы понять, какое действие окажут его слова. Однако Кастрициус только слушал и больше уже не ворочал языком во рту.
— В Редерсгейме есть скромная фирма «Грейбиш». Самостоятельная. Маленькая. Вы понимаете — маленькая, да удаленькая.
Старик кивнул.
— С зятем Грейбиша я одно время учился в гимназии. Мы и теперь иной раз ходим вместе на лыжах. До меня дошли слухи, что они очень охотно делают дела с Востоком. Монтируют разные установки в какой-то дыре за Коссином. Ясно, что мы могли бы спрятаться за спину двух-трех людей, которых этот Грейбиш туда послал…
Кастрициус его перебил. Теперь он был вполне серьезен. Глазки его больше не смеялись.
— Твой отец считает, если я правильно тебя понял, что после смерти Сталина многое, прежде казавшееся незыблемым, стало довольно сомнительным?
— Это звучит, пожалуй, слишком просто. Но можно выразиться и так.
— А почему бы нет?
— Мой отец надеется на то, что американцы учитывают: зона, видит бог, ничего не будет иметь против присоединения к Германии, а если там найдутся дураки, которые начнут ерундить, то американцы им живо мозги вправят с помощью нескольких танков.
— Дураки? Он подразумевает русских, твой отец?
— Ах нет. Он не так-то глуп. Но и его американское бюро считает, что русские совсем не прочь сбросить с плеч хоть одну заботу, а Берия у них теперь большой человек. И то, что он говорит, я имею в виду то, что он говорит по словам американцев, кажется моему отцу благоприятным.
— Как ты сказал? Как зовут этого человека?
— Ну, вы же знаете, кто такой Берия. Дьявол, конечно, но нам-то что за дело? Кроме того, дьявол, как известно, умен.
— Умен? Только потому, что он якобы хочет того, что представляется желательным твоему отцу?
Фрейлейн Гельферих — она принесла разные напитки и закуски — поздоровалась с Эугеном с явной радостью, но коротко, чтобы не помешать разговору. Уходя, она бесшумно закрыла за собой дверь. Оба выбрали себе, кому что нравилось. И в то же время продолжали размышлять.
Кастрициус ел очень много. Потом сказал:
— Твой отец, малыш, о тебе неплохого мнения. Я тоже, откровенно говоря, хотя ваш Отто и был моим зятем. Тебе повезло, ты в своем швейцарском детском пансионе нацизма и не нюхал. Вот почему ты мне больше по душе, чем твой покойный брат. А Отто, как тебе известно, стоял за «Мертвую голову», за убийства. В результате его самого убили, и он сам стал мертвой головой. Прошу прощения, я не знаю, насколько близко ты все это принимаешь к сердцу. Смею тебя заверить, что я не скупаю ценных бумаг восточной зоны. Ох уж эта зона! Этот Коссин, который будет принадлежать тебе, если старый бентгеймовский завод восстанет из пепла! Уж не думаешь ли ты, что американцы из-за этого затеют третью мировую войну?
— Конечно, нет! — воскликнул Эуген. Он ел за обе щеки, хотя и не упускал ни слова. — Но они, несомненно, помогут, если зона захочет.
— А ты думаешь, наши братья на Востоке, если американцы им помогут, захотят вернуться назад, к рейху? А дураки, которые против, так уж испугаются американцев? А русские, ты полагаешь или твой отец полагает, посмотрят на это сквозь пальцы? И этот новый человек в Москве, который, по твоему утверждению, облечен там неограниченной властью, тоже?
— Русским теперь война уже ни к чему.
— Им и та война была ни к чему. Я отнюдь не убежден, что они захотят быть просто наблюдателями. Но не убежден и в обратном. Откровенно тебе скажу, я не очень-то разбираюсь в том, что творится справа на карте. Я имею в виду географическую карту, которая висела передо мной в школе. А как говорится, сомневаешься — так лучше молчи. Боюсь, твоему отцу предстоит разочарование.
— Это не существенно, — сказал Эуген.
— Разумеется, — ответил Кастрициус и живо добавил: — Давай-ка все обдумаем. Допустим, твой отец прав. И все выйдет так, как он того хочет. Заводы, отнятые у него, будут вновь ему принадлежать. Я люблю себе представлять, как выглядят вещи на самом деле. Вот висит, к примеру, в Коссине над заводскими воротами щит: «Народное предприятие» — там так это называют, говорил мне мой старый друг Шпрангер. В конце концов, рано или поздно кто-то должен будет приставить лестницу, влезть наверх и сорвать этот щит, а внизу будет стоять другой, он вытянет руки и примет щит. А тут стоят еще по меньшей мере двое, а то и трое, и они подают наверх другой щит: «Завод Бентгейма». Тот на лестнице должен его укрепить…
Эуген слушал с изумлением, как мальчик слушает какую-нибудь занимательную историю.
— А кругом стоят люди и пялятся, пялятся, просто стоят и пялятся, так полагает твой отец. А я в этом не уверен. Может, и не все будут пялиться. Может, кое-кто сломает лестницу, а заодно и кости человеку, который снимает щит. Как-никак, этот щит провисел там год-другой.
— Но ведь это всего несколько упрямых идиотов! — воскликнул Эуген. — Ведь большинство, почти все за нас!
— Что значит — несколько? Вас тоже только несколько. Вернее даже, двое. Двое Бентгеймов. А что значит — большинство? Возможно, там люди думали: нам бы хотелось, чтобы многое у нас было по-другому, но не совсем так, как хочет Бентгейм, который под «другим» понимает вовсе не то, что мы. Не могу я, Эуген, отговаривать твоего отца, но и уговаривать не берусь… — И вдруг совсем другим тоном добавил: — Тебе же, малыш, я очень не советую долго канителиться с особой, ожидающей тебя в соседней комнате, так же как не советую с нею еще раз здесь появляться. Ты, конечно, волен испоганить себе всю жизнь. Например, если ты к ней очень привяжешься… Почти то же самое было со мной, пока не появилась моя Мелани…
Он, наверно, еще многое рассказал бы, если бы гость не поднялся.
— Именно поэтому вам и не надо за меня бояться, — перебил его Эуген. — Благодарю за угощение и за все ваши советы.
— Благодари Гельферих. А на что тебе, собственно, мои советы?
Когда машина уехала, Кастрициус поднялся на второй этаж, постучал к дочери, но дверь открыл, не дожидаясь ответа.
Нора расчесывала волосы щеткой. Она выглядела гораздо моложе своих лет. Большой чувственный рот, белая кожа. Вид ее густых каштановых волос смягчил разгневанного старика. Он сел на первый попавшийся стул и стал ждать, покуда Нора не подколет волосы. Вопреки моде она никогда их не стригла. Затем Нора спросила:
— Уже уехали?
— Да, — сказал Кастрициус. — И эту особу он больше сюда не привезет. Мне их связь довольно безразлична. Человек вроде твоего деверя может себе позволить любую глупость. Мужчине это не возбраняется. Особенно, если его зовут Эуген Бентгейм. И ничего он на этом не потеряет. Но тебе, пойми меня правильно, надо быть начеку!
Нора почувствовала, что краснеет по самую шею, и быстро отвернулась. В зеркале она увидела свое смущенное лицо, а за ним рассерженное лицо отца.
— Передо мной тебе нечего притворяться. Можешь считать, что я все знаю. Ты глупая женщина. Хватит с меня этой прелестной парочки. Черт бы побрал этих Бютнеров! Эуген Бентгейм привозит мне в дом жену, а ты того и гляди мужа приведешь. Им обоим лестно войти в нашу семью. Если тебе непременно нужен кавалер, если ты не стыдишься своего взрослого сына, то поищи кого-нибудь другого и воздержись от прогулок с Бютнером на лоне природы.
Нора хотела что-то возразить и начала:
— Отец…
— Не спорь! Не старайся зря, доченька. Заметь себе, когда я умру, никакой выгоды не будет ни тебе, ни мальчикам, ни Траутель. Уже по тому, что Траутель ничего не унаследует, ты, надеюсь, поймешь, что я говорю серьезно. Пусть тебя кормит твой свекор, когда я умру. Если ж тебя это не устраивает, а я вижу, что не устраивает, то немедленно порви с этим типом.
Спускаясь по лестнице, он еще бормотал что-то себе под нос и успокоился только, когда из сада вбежала маленькая девочка, ее он любил больше других внуков. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не ущипнуть внучку, последнее время она этого не любила. Девочка рылась в журналах, которые оставила на столе Хельга Бютнер. Кастрициус думал: она будет такой же красавицей, какой была ее мать. Нора сошла с ума. А этот Бютнер внушил себе, что если его жена далеко пойдет, то он должен пойти еще дальше. На самую верхушку.
2
Томас вскоре даже вздохнул с облегчением, что от Пими нет никаких вестей. Спору нет, с ней ему было просто и радостно — ночью в палатке и утром на траве у костра; все было связано неразрывно: лес, тишина, водопад, костер и ночь в палатке с Пими. Это налетело на него так же внезапно, как и прошло.
Теперь ему нужно было время, чтобы подготовиться к экзамену, назначенному профессором Винкельфридом, и он часто оставался ночевать у Герлихов.
Ридль нередко без устали втолковывал ему то, чего он еще не понимал. Когда он хорошо сдавал экзамен, Ридль радовался не меньше самого Томаса. Юноша не сознавал, как сильно к нему привязан Ридль. Потому что в часы, когда они не занимались вместе, как ни важны были для Томаса эти занятия, Ридль все-таки оставался для него чужим человеком. Томас жаждал поговорить с учителем Вальдштейном и написал ему письмо, как только сдал экзамен. Теперь уже почти наверняка известно, что его пошлют учиться в Гранитц. Когда Томас писал это, он был уверен, что Вальдштейн будет доволен и обрадован такой вестью. И с Робертом, именно с Робертом, он охотно обсудил бы многое. Ему бы он рассказал не только об экзамене и своей надежде поехать осенью учиться в Гранитц; ему бы он мог рассказать и о Пими. Возможно, Роберт стал бы его от нее отговаривать. Ну что же, пускай! Роберт все на свете понимает. Но почему, почему он так далеко от меня? Конечно, он же не может равнять свою жизнь по моей.
Томасу никогда даже в голову не приходило задать Ридлю какой-нибудь вопрос, не касающийся их занятий. Хотя нет, однажды у него вырвался совсем другой вопрос. Он вдруг, к собственному своему ужасу, спросил, действительно ли Ридль верит в бога. Ридль не сказал ни «да», ни «нет». Пробормотал что-то об Эйнштейне и Планке. Нечего тут было спрашивать, нечего было и отвечать.
Однако сам Ридль во время вечерних занятий и у себя дома каждый раз чувствовал: есть в Томасе что-то такое, что удерживает меня здесь. Не напрасны были мои страдания и моя вина тоже. Как он пробивается, этот парень, и все, о чем он меня спрашивает, даже то, как он выглядит, нет, не потому, что мне нравится его внешность, хотя и это тоже, но есть в его лице что-то очень ясное и правдивое. Это тоже относится к тому, на что я надеялся, уже после войны, когда передо мною, вконец растерянным, забрезжила слабая надежда создать из всех этих развалин нечто новое. Потому-то я здесь и застрял…
Он позвонил Винкельфриду узнать, как обстоят дела у Томаса Хельгера с письменным экзаменом.
— Что случилось? — спросила его мать, таким довольным выглядел Ридль. Он даже подбросил высоко в воздух маленького Эрни.
В тот вечер, когда Винкельфрид похвалил его, с улыбкой одобрительной, но в то же время привычно насмешливой, первой мыслью Томаса было: рассказать о своем успехе Лине. Она как раз вернулась с профсоюзной учебы. Тем не менее он видел ее лишь мельком. И не успел поделиться с нею своей радостью. Лина тоже хорошо закончила курс. Вдруг его пронзила мысль: что, если кто-нибудь рассказал ей о Пими? Лина слишком горда, чтобы меня выспрашивать. Она ждет, пока я сам все скажу.
Но случайно — а что касается Лины, возможно, и не совсем случайно — они столкнулись на дороге к каналу.
— Хорошо, что мы встретились, — сказала Лина, — мне надо с тобой поговорить. — С минуту она молчала, может, надеялась, что Томас начнет первым. Он схватил ее за руку, но она вырвала руку.
— Я знаю, у тебя теперь работы по горло. И надо сдавать экзамен. Но я должна тебе кое-что сказать о вашей Тони и ее Хейнце. Я не терплю сплетен, и тем не менее…
— Ну, в чем дело?
— Их всюду видят вместе, — сказала Лина. — Они и на самом деле вместе. Вдвоем ездят за город. Например, Тони нам обещала помочь в организации спортивных соревнований. Раньше на нее всегда можно было положиться. А теперь она попросту не явилась. Где, спрашивается, она была в это воскресенье? Сидела у Дросте со своим Хейнцем, с Улихом, Бернгардом, с Хейнером и Эллой. Все не наши люди.
— Что ты имеешь против Эллы? — воскликнул Томас.
— Ничего особенного, а раньше и совсем ничего не имела. Ты разве не заметил, что люди меняются? Последнее время Элла ни в чем не участвует.
— Потому что очень устает. Она ждет ребенка, — сердито крикнул Томас, последняя встреча с Эллой запала ему глубоко в душу. Светлым, даже сияющим было воспоминание о ней. Почему, он не знал.
— Ты же сам говоришь, Элла ничего не делает, Элла устает, — возразила Лина. — А Тони, она ведь почти ребенок, ее сознание еще не сформировалось.
Томас молчал. Его лицо было непроницаемо. Он не просто подыскивал слова, а хотел, чтобы в нем заговорило чувство. Он думал: какое мне дело до Тони? И еще: Тони и Хейнц — невозможно.
— Надо на нее обратить внимание, — продолжала Лина, — она очень молода. Хотя, с другой стороны, и не так уж молода.
Она была разочарована, так как Томас, ни слова не говоря, а только кивнув головой, пошел прочь. Лина надеялась, что он пойдет к ней. Но Томас быстро зашагал по набережной к дому Эндерсов. Ему повезло, он застал Тони одну, она гладила белье.
— Послушай-ка, — сказал Томас, — что там у вас с Хейнцем? Хоть мы с ним и в хороших отношениях, но тебе он не подходит. Совсем. Я терпеть не могу, когда девушка в твоем возрасте ведет себя вроде Лотты из вашей школы, которую тискают все кому не лень, а ей хоть бы что… Я не хочу, чтобы ты стала такой.
Тони смотрела на него с изумлением.
— С каких это пор ты должен что-то терпеть во мне? И чего-то там хотеть или не хотеть? Ты мне не брат, и тебе нет дела до меня. Разве я вмешиваюсь когда-нибудь в твои дела? Никогда. Тебя не касается даже, сколько мне лет. И вообще, что ты вдруг примчался как сумасшедший?
Она послюнила указательный палец и пощупала утюг, который предусмотрительно отставила в сторону. И продолжала гладить, не обращая внимания на Томаса. Здесь, у Эндерсов, ее домашней обязанностью было глажение.
Так как разговоры с Линой и с Тони удовольствия ему не доставили, Томас решил поехать на эльбский завод. Герлихи, как всегда, ему обрадовались:
— Между прочим, тут для тебя опять открытка, написанная таким бисерным почерком. Ты что, с вышивальщицей крутишь?
«Грузовик отойдет от эльсбергской пивоварни. На Рыночной площади в Хоенфельде, в 12.30».
Томас прикинул время. Если поменяться с напарником, он может успеть. Он попросил Хейнца Кёлера:
— Мне в субботу надо быть в Хоенфельде. Подбрось меня на мотоцикле. Мы минут за двадцать доедем.
Хейнц охотно его отвез. Хорошо, если в субботу и воскресенье Томаса не будет в Коссине. Они мчались к городу среди свежевспаханных, мокрых от дождя полей. Хейнц, как положено, сбросил скорость и медленно свернул к Рыночной площади.
— Да вот же она стоит, — сказал он и добавил: — Где это ты на нашем святом Востоке откопал такую кралю?
Томас был на себя не похож, напряженный, взволнованный. Он лишь мельком взглянул на девушку: в своем остроконечном капюшончике она, точно гном, стояла на растопыренных ножках.