– Коротко скажу, – продолжала хозяйка, – пришлось перед праздником негодницу прогнать. Ну, а перед праздниками, вы знаете, каков наш народ и как трудно найти хорошую смену. Все жадны, все ждут подарков, а любви к господам у них – никакой. На русский народ очень хорошо смотреть издали, особенно когда он молится и верит. Вот, например, у Репина, в «Крестном ходе», где, помните, изображено, как собрались все эти сословные старшины…
– Да; или акварель Петра Соколова…
– Да, но тут немножко много синей краски.
– Это правда: он переложил.
– Наши художники вообще не знают меры.
– Да, но ведь все дело в впечатлении… А у меня, – вы знаете ее, – есть одна знакомая: мы все зовем ее «апостолица». Наверное, знаете!
– Конечно, знаю: вы говорите о Marie?
– О ней. Теперь есть несколько подобных ей печальниц, но эту я с другими не сравню. Эта на других не похожа, и притом она уже относится к доисторическим временам, когда еще все мы говорили по-французски, и не было в моде ни Засецкой, ни Пейкер, и даже еще сам Редсток не приезжал… Ух, какая старина! Василий Пашков был еще в военном, а Модест Корф обеими руками крестился и при всех в соборе молебны служил в камергерском мундире. А что до Алексея Павловича Бобринского, так он тогда был еще совсем воин галицкий и так кричал, что окна в министерстве дрожали. Сережа Кушелев даже очень мило нарисовал все это в карикатуре и возил всем показывать, и все очень смеялись.
– Я все это помню.
– Да, это ведь несправедливость, что будто Толстой завел моду ходить пешком и трудиться: Marie это раньше всех, первая стала делать. Она и полы сама мыла и выносила все за больными до гадости. Даже она несколько раз ходила с Николаем Андреевичем в портерные, хотела спасать там каких-то несчастных девчонок, которые их же и просмеяли… Конечно, нельзя же их всех спасать – это глупость: они необходимы, но все-таки со стороны Marie было доброе желание… а как в полиции тогда был Анненков, то он все уладил, и скандала не вышло.
– Я поминю: это смешно рассказывали.
– О, это было преинтересно, но все равно Marie и теперь такая же осталась: «мать Софья и о всех сохнет». Она ни Редстока не ревновала к богу, ни Пашкова, и Толстого теперь не ревнует: ей как будто они все сродни, а о самой о ней иначе нельзя сказать, как то, что хотя она и сектантка и заблудшая овца, а все-таки в ней очень много доброты и жалости к людям. Это лучше всей ее веры.
– Ах, кажется это так!
– Конечно, что же их вера? Ведь очень многие эти девочки совершенно жалки: мужчины их сманят с собой и бросят… Помните, как это сделал Бертон? Увез, бросил, и живи как хочешь; a Marie проводит всю жизнь в заботах о ком-нибудь. Если хотите найти сердечного человека, идите к ней: у нее всегда есть запас людей «униженных и оскорбленных». Я к ней и обратилась с просьбой порекомендовать мне скромную и правдивую девушку, чтобы не было в доме дурного примера и фальши. Главное, чтобы не было фальши, так как я фальшь ненавижу. A Marie даже обрадовалась. «Ах, как мне приятно слышать, говорит, ваше рассуждение! Ложь – это порок, которым сатана начал порчу человека. Он ведь обманул Еву?» Да, да, да, думаю; ты очень начитана, но ты это далеко берешь о прародителях и о сатане, а я тебя просто прошу о горничной девушке.
«Ну да, есть и такая! – отвечает Marie, – у меня теперь приютилась в ожидании места как раз такая превосходная девушка».
«Не притворщица и не побегушка?»
«О, как можно! Она христианка!»
«Да ведь у нас все крещеные и даже православные, но нравы и правила у всех ужасные».
«Нет, что вы: у христиан прекрасные правила! Притом это девушка, которая всегда занята, работает и читает „посредственные книжки“».
«Ага, значит, она толстовка! Ну, ничего: я всякие утопии ненавижу, но прислуге вперять непротивление злу, по-моему, даже прекрасно. Давайте мне вашу непротивленку! Я ее буду отпускать к моленью. Где они собираются молиться? Или они совсем не молятся?»
«Не знаю, говорит: это дело совести, об этом не надо спрашивать».
«Конечно, мне бог с ней, как она хочет. Но как ее звать?»
«Федорушка».
«Ай, какое неблагозвучное имя!»
«Отчего же? Очень хорошо! Вы зовите ее Феодора, или даже Theodora. Чего же лучше?»
«Нет, это театрально, я буду звать ее Катя».
«Зачем же?»
«Ну, это, говорю, у меня такой порядок».
Marie не стала возражать и прислала мне свою непротивленку, и вообразите, девушка мне очень понравилась, и я ее наняла.
– Почем? – спросила гостья.
– Семь рублей в месяц.
– Как очень дешево.
– Да. Но она больше и не требовала. Она сама даже совсем ничего не просила, а сказала: «Сколько буду стоить, столько и положите». Я и назначила. Но позвольте, это ведь не в том дело; а она мне тогда очень понравилась, потому что действительно она выглядела этакая опрятная и скромная. А я, признаться, когда услыхала, что она непротивленка, то я опасалась за ее опрятность, так как в ихних книжках ведь есть против мыла, и я помню, няня читала, как на одну святую бросился бесстыжий мурин, но как она никогда мылом не мылась, то этот фоблаз от нее так и отскочил.
– Это ужасно!
– Да, все другие подверглись, а она нет; но я решительно не понимаю, неужели Толстой из-за этого против мыла?
– Ах, нет же! Вы разве забыли, из чего мыло сгущают?
– Из мясного сока.
– Ну вот и разгадка.
– Тетя! – отозвалась из-за трельяжа девушка. – Ну как вам это не стыдно говорить такие вздоры?
– А что такое?
– Из мяса мыла не варят, и притом очень много мыла делают не из животных, а из растительных жиров. Наконец есть яичное мыло, которое вы и покупаете.
– Ах, правда, правда! Точно, есть яичное мыло. Это в Казани, где был губернатор Скарятин; но я его теперь не покупаю. Долго покупала и очень им мылась, но с тех пор, когда был шах персидский и я узнала, что он этим мылом себе ноги моет, мне стало неприятно, и я его больше не покупаю.
– Охота была вам об этом и знать!
– Ну, отчего? Нас в институтах такой гордости не учили. И, по-моему, лучше интересоваться такими особами, чем неумойками. Я ведь помню, когда Аркадий оканчивал курс, тогда его посещали разные, и приходили и эти непротивленыши, и все они были в этой ихней форме, тусклые и в нечищеных сапогах.
– Ужасные «малютки»! – сказала гостья.
– Да, какие-то они… все с курдючками. Подпояшутся, и сзади непременно у них делается курдючок, а лапки без калош – и натопчут. Это неопрятность! Но девушка-непротивленка ко мне пришла совсем в опрятном виде и работала превосходно, но в практической жизни все-таки она оказалась невозможна.
– Почему же?
– Да, да, да! В практической жизни много сторон, и она мне оказалась хуже всех противленок!
– Появился какой-нибудь непротивленыш?
– Куда там! Нет! Просто не отгадаете!
III
– Начну хоть с пустяков: пробегаю я ее паспорт и наталкиваюсь опять на то, что там стоит имя Федора. Я говорю ей:
«Моя милая, мне твое имя не нравится (я не люблю говорить людям вы), я буду звать тебя Катею». И она сразу же отвечает рассуждением: «Если вам так угодно, чтобы в вашем доме служанка называлась иначе, то мне это все равно: это обычаи человеческие»!
– Как это смешно!
– Ужасно смешно. «Обычаи человеческие»… А то еще у них есть «непосредственные обязанности к богу». Но я сама из деревенских барышень и люблю иногда с прислугой поразговаривать. Я и говорю: «Я буду звать тебя Катей, и ты должна откликаться». Отвечает: «Слушаю-с!» – «И еще, говорю, я тебе забыла сказать, что к твоим обязанностям тоже должно относиться, чтобы ты помогала кухарке убирать посуду и подтирала мокрою тряпкой крашеные полы в дальних комнатах». Но что же-с, полы она подтирала и мне на мой зов «Катею» откликалась, а если кто из моих знакомых ее спросит, как ее имя, она всем упорно отвечает: «Федора». Я ей говорю: «Послушай, моя милая! Ведь тебе же сказано и ты должна помнить, что ты теперь Катя! Зачем же ты противоречишь?» А она начинает резонировать: «Я, говорит, сударыня, на ваше приказание откликаюсь, так как вы сказали, что это такой порядок в вашем доме, и мне это не вредит: но сама я лгать не могу …» – «Что за вздор!» – «Нет, говорит, я лгать не могу, – мне это вредит».
– Какова штучка! – воскликнула гостья. – Она себе вредить не желает!
– О, не желает!.. Да ведь еще и как!.. Это что-то пунктуальное, что-то узкое и упрямое, как сам Мартын Иваныч Лютер. Ах, как я не люблю это сухое лютеранство! И как хорошо, что теперь за них у нас взялись. Я спрашиваю:
«Какой тебе вред? Живот, что ли, у тебя заболит или голова?»
«Нет, говорит, живот, может быть, не заболит, но есть вещи, которые важнее живота и головы».
«Что же это именно?»
«Душа человека. Я желаю иметь мою совесть всегда в порядке».
– Ведь это шпилька-с!
– Это прямо дерзость!
– Да; но, как брат Захар говорит, «хотя это и неприятно, но после благословенного девятнадцатого февраля – это неизбежно».
– Да, после этого февраля мы у них в руках.
– Особенно перед самым праздником. Нельзя же самим стать у своих дверей и объявлять визитерам, что нас дома нет. До этого еще вообще не дошло, но между тем непротивленская малютка это-то именно у меня и устроила.
– Да что вы?
– Факт-с!
– Право, вся надежда на градоначальника.
– Да, он их возьмет – «руки назад». В праздник я ей толком растолковала: «Катя, будут гости, ты должна всем говорить, что я дома и принимаю». И она принимала; но потом приехал Виктор Густавыч. Вы знаете, человек с его положением и в его силе, а у меня два сына, и оба несходного характера: Аркадий – это совершенная рохля, я Валерий, вы его знаете, – живчик. Очень понятно, что я о них забочусь, и я хотела с ним немножко поговорить о Валерии, который не попал за Аркадием, а попал в этот… университет и в будущем году кончит, без связей и без ничего…
Гостья сделала едва заметное движение.
– И вот я посадила Виктора Густавыча, подбегаю к ней и говорю: «Катя, а теперь если кто приедет, ты должна говорить: я уехала и что меня нет дома». Кажется, всякая дура может это понять и исполнить!
– Что же тут не исполнить!
– Да, самое обыкновенное. А она, вообразите, всем так и говорила, что «я ей приказала говорить, что я уехала и меня дома нет»!
– Ах ты боже мой! – воскликнула гостья и расхохоталась.
– Но вы представьте себе, что и все точно так же, как вы, на это только смеялись, а никто не обиделся, потому что ведь все же прекрасно знают, что всегда в этих случаях лгут… Это так принято… Но молодежь стала мне говорить: «Ma tante, ваша непротивленка, кажется, очень большая дура». Но я верно поняла, что это действует ее вера, и я разъяснила всем, что это из нее торчит граф Толстой и сильно-державно показывает всем образованным людям свой огромный шиш. «Никаких-де визитов не надо! Всё это глупости: лошадям хвосты трепать не для чего, а когда вам нужен моцион – мойте полы».
– Без мыла?
– Да, совершенно так просто!
– Но как же вы после этого сделали с непротивленкой?
– Я с ней объяснилась; я ей сказала: «Ты обдумай, тебя мне рекомендовали как очень хорошую девушку и христианку, а ты очень хитрая и упорная натура. Что это за выходка с твоей стороны, чтобы выдать меня за лгунью?» А она простодушно извиняется:
«Я не могла сказать иначе».
«Отчего-о-о? Бедная ты, помраченная голова! Отчего-о ты не могла сказать иначе?»
«Потому что вы были дома».
«Ну так и что за беда?»
«Я бы солгала».
«Ну что же такое, если бы ты немножко и солгала?»
«Я нисколько лгать не могу».
«Нисколько?»
«Нисколько».
«Но ведь ты служишь! Ты нанимаешься, ты получаешь жалованье!.. Для чего ты с такими фантазиями нанимаешься на место?»
«Я нанимаюсь делать работу, а не лгать; лгать я не могу».
С каких сторон с ней ни заговори, она все дойдет до своего «я лгать не могу» и станет.
– Какая узость, узость!
– Страшно! «Да ведь надо же, говорю, уметь отличать, что есть такая ложь, какой нельзя, а есть такая, которую сказать можно. Спроси у всякого батюшки».
«Нет, нет, нет! – отвечает, – я не хочу этого различать: бог с ними, я не буду их и спрашивать. В Евангелии об этом ничего не сказано, чтоб отличать. Что неправда, то все ложь, – христиане ничего не должны лгать».
– Вот я тут и вспомнила, что когда я ее нанимала, я думала, что в прислуге и вообще в низшем классе «непротивление» годится и не мешает, и даже, может быть, им оно и полезно, но и это вышло совсем не так! Вышло, что и здесь оно не годится и что этому везде надо противодействовать!
IV
Хозяйка сдвинула серьезно брови и сказала, что она говорила о такой «заносчивости» с батюшкой, и тот ей разъяснил, что это «плод свободного, личного понимания».
– Да, но какая же свобода, когда это все ужасно узко? – вставила с ученым видом гостья.
– Я с вами и согласна, и, кроме того, не все для всех хорошо.
Хозяйка постучала с угрозою по столу рукой, на пальцах которой запрыгали кольца с бирюзой, и продолжала:
– Я ведь очень помню, когда были в славе Европеус и Унковский. Это было совсем не нынешнее время, и тогда случилось раз, что мы вместе в одном доме ужинали, и туда кто-то привел Шевченку… Помните, хохол… он что-то нашалил и много вытерпел; и он тут вдруг выпил вина и хватил за ужином такой экспромт, что никто не знал, куда деть глаза. Насилу кто-то прекрасно нашелся и сказал: «Поверьте, что хорошо для немногих, то совсем может не годиться для всех». И это всех спасло, хотя после узнали, что это еще раньше сказал Пушкин, которому Шевченко совсем не чета.
– Ну, еще бы стал говорить этак Пушкин!..
– Конечно, он бы не стал, – перебила хозяйка, он жил в обществе, и декабристы знали, что с ним нельзя затевать. А Шевченко со всеми якшался, и бог его знает, если даже и правда, что Перовский сам велел наказать его по-военному, то ведь тогда же было такое время: он был солдат – его и высекли, и это так следовало. А Пушкин умел и это оттенить, когда сказал: «Что прекрасно для Лондона, то не годится в Москве». И как он сказал, так это и остается: «В Лондоне хорошо, а в Москве не годится».
– В Москве теперь уже никого и нет… Катков умер.
За трельяжем послышался сдержанный смех.
– Что вам смешно, Лида?
– «Катков умер». Вы это сказали так, как будто хотели сказать: «Умер великий Пан».
– А вы на это «сверкнули», как Диана.
– Я не помню, как сверкала Диана.
– А это так красиво!
– Не знаю уж, куда и деться от всякой красоты! Я впрочем помню, что Диана покровительствовала плебеям и рабам и что у нее жрецом был беглый раб, убивший жреца, а сама она была девушка, но помогала другим в родах. Это прекрасно.
– Прекрасно!
А хозяйка покачала головою и заметила:
– Ты совершенно без стыда.
– Со стыдом, ma tante!
– Так что ж ты говоришь! Чего ж ты хочешь?
– Хочу, чтоб девушки не скучали в своем девичестве от безделья и помогали тем, кому тяжело.
– Но для чего же в родах?
– Да именно и в родах, потому что это ужасно и множество женщин мучаются без всякой помощи, а барышни играют глазками. Пусть они помогают другим и сами насмотрятся, чтт их ожидает, когда они перестанут блюсти себя как Дианы.
– Позвольте, – вмешалась гостья: – я не о той совсем Диане: я о той, которая сверкнула в лесу на острове, у которого слышали с корабля, что «умер великий Пан». – Кажется, ведь это так у Тургенева?
– Я позабыла, как это у Тургенева.
Хозяйка продолжала:
– Теперь опять забывают хорошее, а причитают то, что говорят «посредственные книжки».
– А вы не обращали на эти книжки внимания Виктора Густавыча? – спросила гостья.
– О, он их презирает, но, знаете, он ведь лютеран, и по его мнению, если где есть о добре, то это все хорошо.
– Но, однако, ваша непротивлеика в самом-то деле ведь и не была добра?
– Ну, так прямо я этого сказать не могу. Злою она ни с кем не была, но когда ей долго возражаешь, то я замечала, что и у нее тоже что-то мелькало в глазах.
– Да что вы?
– Я вас уверяю. Знаете, если шутя подтрунишь, так глазенки этак заискрятся… и… какое-то пламя.