А тогда, при первом известии о подлости Бурцева, отец из-за этой истории чуть не наложил на себя руки. К ней в комнату вбежала мать с искаженным лицом: «Лариса! Я отняла у отца пистолет!» Она прижала голову дочери к груди и горячо прошептала: «Ты понимаешь, что мы – только мы одни! – можем вернуть ему силы! Если падешь духом ты, если я… цена нам всем грош… Это испытание, и неужели мы так слабы, что не выдержим? Лариса, выше голову! Чтобы я больше не видела у тебя слез!»
Автопортрет Андреева, выполненный темной пастелью, напомнил Ларисе тот давний вечер…
Сегодня (или ей только показалось?) навстречу им попалась кибитка Бурцева… Лариса опустила голову. Вот уж истинно – привидение.
* * *
…Свет от камина золотыми монетами падал на деревянный пол. За окном шел мелкий колючий снег. Усталый Михаил Андреевич лежал на диване, в их квартире на Большой Зеленина, у ног его на скамеечке сидела Екатерина Александровна и шевелила угли в камине. Игорь, брат Ларисы, устроился под лампой и читал вслух Шекспира.
На Ларису в тот день напала хандра. Конечно, она уже многое читала, многое знала: историю, языки, литературу, но всего этого мало. Только действия, поступки утверждают на земле человека. Нужно что-то делать, она чувствовала в себе энергию и не находила ей выхода. «Ее поэтические опыты? Не уверена, что они удачны. Это не Шекспир», – думала она, прислушиваясь к строкам из «Отелло»:
Лариса перевела взгляд с красно-пепельных углей на Игоря. Игорь не только любил читать вслух, но сочинял фантастические рассказы и повести, чаще посвященные Востоку.
«Скорее бы кончилось это семейное сидение, скорее бы наступил завтрашний день». Звонил Андреев и обещал завтра их навестить: Вадим у них жил уже несколько месяцев. А Лариса решила, наконец, показать писателю свою пьесу «Атлантида», и как только кончился ужин, заперлась в комнате и погрузилась в рукопись на всю ночь.
«Я – Обреченный и во мне жизнь, – читала она монолог Леида. – Молчи, народ, я говорю о земле и о спасении… Говорю вам, я нашел новую землю и новое небо. Ликуйте! Через мою смерть явится жизнь. И проклятие мое старым богам и старой земле; на дне морском их могила. О Боге жизни и о спасении говорю я вам. Я – Обреченный, во мне жизнь и проклятие старому…»
Слова были высокопарные, торжественные, она зачеркивала, писала новые, опять зачеркивала. Не стихи, не баллады о царевнах, не «аккорды», может быть, поэтичные, но бессмысленные, а пьеса! Драма о человеке и его народе.
За окном сияла луна – отполированное круглое блюдо, беспощадно и холодно светившее на голом фиолетовом небе. Лариса писала, исправляла, перечитывала до самого утра.
«…Приближается момент катастрофы. Земля с каждым днем уходит все больше под воду. Люди чувствуют неминуемую гибель. Злые силы – жрецы храма Панхимеры – не думают ни о людях, ни о чуде, ни о спасении. Они лишь зло смеются, когда появляется прекрасный юноша Леид, обещающий умереть, но спасти людей. Жрецы ненавидят Леида, который хочет спасти людей, увести их на новую землю».
Ее герою Леиду грозит гибель, но он думает о том, как спасти людей, – разумеется, простых слов для этого у автора не находилось.
…Вечером, как только раздался условный, тройной звонок в дверь, Лариса скомкала бумаги, хотела бежать на звонок, но ее опередила мать. Послышался глухой мужской голос, кашель, и она, волнуясь, вся как натянутая струна, остановилась на пороге гостиной.
Отец вышел навстречу гостю, нерешительно протянул руку. Не боится ли он, что до писателя дошли темные слухи? Но нет, Андреев был спокоен, еще более красив, чем прежде, хорошо причесан, в начищенных сапогах, в бархатной куртке. Сообщил, что приехал в Петербург по издательским делам.
За ужином Екатерина Александровна оживленно рассказывала об успехах Вадима, о его явной тяге к литературе – он и сейчас на лекции Венгерова!
А Лариса не сводила с гостя глаз. И чем более смотрела, тем менее естественным казалось его спокойное, словно окаменевшее лицо. Уж не «заболел» ли он?
– В последнее время меня одолевают всякого рода истязатели, истерики, самоубийцы… Почему-то считают нужным прислать мне предсмертную записку или раскаяние… Посмотрят мою пьесу – и… А я ведь тоже в четырнадцать лет решил, что буду или знаменитым, или… покончу с этой жизнью, и прострелил себе ладонь. Смешно?
Постепенно лицо писателя разглаживалось – в домашней обстановке он отходил душой.
Наконец наступил тот удобный момент, когда можно было заговорить о пьесе.
– Леонид Николаевич! – Лариса поднялась из-за стола, спросила, что называется, в лоб: – Не согласитесь ли вы прочитать мой опус?
– О! – брови его приподнялись верх. – Он уже появился? Отрадно! И о чем же, если не секрет?
– В общем, об одиночестве, но и… Я помню ваши слова: быть одиноким – не значит быть ненужным. Время – как море, выплескивает на берег спасительные бревна… или самого человека. Надо только переждать шторм.
– Я говорил такое? – Он рассмеялся. – И кто же герой вашей пьесы?
– Это человек-бог. Юноша – прекрасный, но обреченный, готовый… Впрочем… если бы вы прочитали…
– Разумеется, я прочту. Сейчас же.
Лариса принесла рукопись. Он удалился в комнату сына, а час спустя снова появился в гостиной. Потирая руки, обратился к Ларисе (родители с Игорем деликатно удалились) с вопросами и сам же на них отвечал:
– Откуда пришли к вам ваши образы? От Платона, от Пельмана с его «Историей первобытного коммунизма», из мексиканских легенд?… Чувствуется, вы много читали. А может быть, от Горького с его «Данко», или же от вашего покорного слуги? Я понял вашу идею: неважно – была ли ваша Атлантида. Вы можете населить ее условными образами, которые выразят ваше собственное отношение к миру. Символ, аллегория, условность – это привилегия искусства сильных идей… Я попрошу вас, милая Лариса, – прочитайте сами какой-нибудь отрывок.
– Я? – Она растерялась лишь на секунду и быстро открыла какую-то страницу.
«Обреченный (с легким стоном падает на жертвенный камень). Корабли ушли в море…
Поднимается. Вдали на горизонте плывут белые паруса уходящих кораблей.
Верховный жрец (шатается). А… корабли. Его корабли.
Новый подземный удар. Небо сразу темнеет. Среди мрака нарастает плеск океана, башня шатается, медленно опускаясь. Кажется, будто во мраке одна гигантская волна, лизнув небо, бежит на землю, рокоча и смеясь… Блеск молнии, раз, другой; в сиянии ее видно бушующее море с торчащими скалами. На горизонте белые паруса уходящих кораблей. Леид спас людей, но сам он погиб».
Тут писатель должен был признать, что у него герои не спасали других, а становились жертвами злодейства или обстоятельств. У юной писательницы Леид прежде чем погибнуть спасает свой народ.
– Ну что ж, вашу пьесу вполне можно показать в журнале «Шиповник». Думаю, что ее напечатают… – Он взял ее за обе руки. – Поздравляю! – Долго смотрел ей в глаза, на руки, наконец, воскликнул: – У вас очень красивые руки!
В осенней книжке «Шиповника» за 1913 год была напечатана пьеса «Атлантида». Разумеется, в доме Рейснеров несколько дней праздновали это событие. Лариса была неотразима, глаза ее сияли, «поджигая» всех, попадавшихся на пути.
Однако Леонид Андреев выпил больше допустимого и… «заболел». Она была возмущена, ей казалось, что мечты ее разбиты. Влюбленность исчезла. Подгоняемая шустрым бесенком, она твердо решила: во-первых, никогда не влюбляться в красивых мужчин, во-вторых, не иметь дела с неврастеничными «больными». За пьесу она, конечно, благодарна, но – как можно быть безвольным, не уметь справиться с «болезнью»? Чушь! Все должно поддаваться человеческой воле!..
Спустя два месяца Леонид Николаевич забрал своего сына из семьи Рейснеров.
Медовый месяц, Париж. Опять Париж
Отзвенели колокола в Никольской слободе под Киевом…
Николай и Анна, теперь уже муж и жена, вышли из церкви: он в белом цилиндре, в рубашке с высоким воротником, подпиравшим подбородок, она – с флердоранжем и в платье со шлейфом. Ступили на дорожку, усыпанную лепестками, и двинулись между каштанами. Толпа любопытствующих приветствовала молодых.
Впереди было свадебное путешествие, медовый месяц и, конечно же, долгое семейное счастье. Как и где провести медовый месяц? Разумеется, в Париже, в этой русской Мекке.
В начале мая «город счастья» встретил их теплым дождиком, нежными цветущими каштанами, гуляньями.
Гумилеву нравилось, что на его красавицу жену все обращали внимание. Сама же Анна со скучающим видом сидела в его любимом кафе «Клозли де Лиль», без удовольствия поднималась на Эйфелеву башню. И, конечно, не одобряла его безумной беготни по букинистическим лавкам. Но что более всего ее отвращало, так это Ботанический сад и зоопарк, где содержались хищники. Дом инвалидов, где покоился прах Наполеона, тоже оставил ее равнодушной.
Оживлялась она лишь на Монпарнасе, в компании молодых художников. Там они встретили киевскую знакомую
Александру Экстер, художницу Елизавету Кругликову, которая затащила их к себе на улицу Буассонад, где всегда бывали русские. А ночью, после того вечера, Анна не спала, бродила по комнате как лунатик. Гумилев называл ее «Дева луны», – луна и в самом деле действовала на нее странно. Анна становилась больной и до самого утра бормотала стихи. Гумилев писал:
Она сделалась резка, капризна, рассеянна, что ставило Гумилева в тупик. Будто это вовсе и не медовый месяц. Стараясь отвлечься, Гумилев убегал к букинистам, за книгами и… мечтал об Африке.
Поэт Георгий Иванов в своей мемуарной прозе приводит, со слов Анны, ее первые впечатления о Париже.
– В прошлый раз в Париже я чуть не умерла от скуки.
– От скуки? В Париже?…
– Ну да. Коля целые дни бегал по каким-то экзотическим музеям. Я экзотики не выношу. От музеев у меня делается мигрень. Сидишь одна, скука!
– Аня! – перебил ее Гумилев. – Ты забываешь, что мы в Париже чуть не каждый день ездили в театры, в рестораны.
– Ну уж и каждый вечер – всего два раза.
Она словно его дразнила.
И все же молодые, конечно, оставались вдвоем. Гумилев был счастлив: наконец-то он обладает той, о которой мечтал столько лет! Плоть торжествовала, но дух?… Анна словно продолжала пребывать в неком собственном мире, в каком-то полусне, таинственном и непонятном… И опять он бросался к книжной полке и читал, читал до опьянения – хорошо, что собрал такую коллекцию книг.
Анна рассказывала потом, как однажды увидела странную сцену: вдоль Сены, мимо лавок букинистов бежали люди, и впереди – Николай! Он, оказывается, спешил приобрести какую-то книгу.
Она, эффектная, в широкополой белой шляпе со страусовым пером (его, конечно, подарил муж) часто бродила одна.
Однажды молодые оказались в салоне Кругликовой и увидели там художников Наталью Гончарову и Михаила Ларионова. Оба высокие, стройные, уверенные, они спорили об искусстве. Ларионов говорил много и шумно, хотя и шепелявил (чем вызывал шутки у тоже шепелявившего Гумилева). Гончарова терпеливо ждала, когда муж закончит – и высказывалась коротко и веско. Она была из рода Натальи Гончаровой-Пушкиной.
– Как? – встрепенулась Ахматова. – Вы из этого рода?
– По мужской линии.
– И жили в Полотняном Заводе?
– О, это было самое счастливое время!.. Я даже написала портрет Натали, но – в духе кубизма. В красной шляпке, с чуть склоненной небольшой головкой, – у меня тоже маленькая голова и длинная шея, заметили?…
– Твой кубизм, – перебил Ларионов, – мало похож на Сезанна и прочих. Да и что такое собственно кубизм? Это давнее, это скифские каменные бабы, раскрашенные куклы на ярмарках – вот где истоки кубизма. А еще – лубок!.. Вот твои иконописные работы – другое дело! Собственный стиль!.. Святые и апостолы у тебя – чисто русские, древние, почти языческие, в них даже что-то звериное.
Тут Ларионов перескочил на Восток:
– Восток – вот исток всего искусства, надо лишь к нему приглядеться!
Тема воодушевила Гумилева, и он завел речь о персидском поэте Гафизе, о миниатюрах Востока, о том экзотическом мире.
Ахматова же больше приглядывалась к Наталье Сергеевне, словно искала в ней черты того, дорогого имени. И как всегда молчала, впитывая впечатления…
Через несколько дней Гумилевы оказались в компании французских художников. Один из них был так потрясен внешностью Ахматовой, что не спускал с нее глаз. Его завораживали ее молчание, ее царственный профиль, тонкие пальцы, необычайная женственность во всей фигуре, в каждой позе. К тому же она иностранка и говорит иногда на каком-то совершенно непонятном певучем языке.
Впрочем, разговор шел в основном на французском. Гумилев высказался достаточно самоуверенно:
– Всякая живопись декоративна! Так же, как всякая музыка музыкальна… Только цвет и сочетания красок создают впечатление. Так же и в поэзии: форма определяет все…
Он вдруг сбился на русский, заговорил быстро, непонятно, и молодого художника это возмутило: «Кто вы такой?»
Анна не сводила глаз с обоих мужчин – не хватало еще, чтобы Николай подрался в медовый месяц! И поспешила увести мужа.
Дома у них, вероятно, вспыхнула легкая перебранка, которые так часты в первые дни брака. Впрочем, как легко вспыхивают ссоры, так же легко приходит и радость примирения.
Гумилев с нежностью обнял жену:
– Ведь у нас, кажется, медовый месяц?
– Да, но все же… Мы испортили гостям настроение. – Она усмехнулась. – Знаешь, есть такая пословица: «Охоч гость до меду, да дали ему только воду».
Он снова настойчиво и нежно положил руки на ее талию.
А утром, вспомнив того художника, заметил:
– Мне бы не хотелось, чтобы ты встречалась с этим Модильяни.
– Так? Но мы же дали слово не стеснять взаимной свободы? – лукаво улыбнулась она.
– Что ж, ты свободна!
– Да? В таком случае я иду сегодня в Лувр с Модильяни. Он знает искусство лучше нас, и это обогатит меня.
– Хм. А потом поведет тебя в кабачок и напьется?
– Ты можешь пойти вместе со мной.
– И не сказать ни одного слова по-русски? Нет, я не пойду. – Николай Степанович отвернулся. – Лучше поеду куда-нибудь.
– Куда?
– Например, в Африку. – И он хлопнул дверью. Уходя, бормотал, кажется, стихи.
Что-то странное происходило в семье новобрачных. Ядом печали и грусти жена отравляла мужа, а он говорил дерзости. Ровно месяц провели они в Париже – и уже в июне отправились назад, в Россию. В сердце своем Анна увозила жар внезапно вспыхнувшего романа с художником Амедео Модильяни.
Дома их семейная жизнь сложилась довольно своеобразно. Муж часто оставался в Петербурге и намеревался по осени ехать в Африку. Она почти постоянно пребывала в имении Гумилевых в Слепнево.
Мать Николая Анна Ивановна чувствовала, что Анна трудно приживается в их доме, хотя та и вела себя безукоризненно, но холодно, обособленно, как человек из другого мира.
В Слепневе Анна написала стихотворение «Сероглазый король», в котором были такие страшноватые строки:
Неужели в сердце своем она похоронила Николая? Слово, да еще поэтическое, имеет особую силу, – зачем же она пророчит? Или то знаменитое стихотворение связано совсем не с именем Гумилева? Приведем его полностью: