– Что ли идем, Маруська. Гонят отсюдова, дьяволы.
Иван Егорыч вышел из лавки, плюнул сквозь зубы на дверь и сказал, обращаясь к публике:
– Ну и времечко. Лошадь в лавку не допущают… А давеча мы с ей в пивной сидели – хоть бы хны. Слова никто не сказал. Заведывающий даже лично смеялся искренно. А этот нашелся гусь… Ну времечко.
– М-да, – сказал кто-то из толпы сочувственно, – тяжелые времена».
Кто не улыбнется, читая такое? Просто слезы наворачиваются, «слезы счастья»! Даже лошадь узнаваемая, «наша»! О Зощенко пишут – те, кто по-прежнему требуют от литературы лишь ненависти – «показал мурло», «пригвоздил»… Кто бы за это его полюбил? А в рассказах его – любовь. Они греют каким-то нескладным добродушием, терпимостью. Зощенко нашел свое «петушиное слово», приближенное к народу, «самое правильное сочетание неправильных слов», вызывающее улыбку сочувствия, ощущение «своего человека». «Как уст румяных без улыбки, Без грамматической ошибки Я русской речи не люблю», – сказал гениальный Пушкин, и для объяснения всеобщей любви к рассказам Зощенко фраза эта, пожалуй, подходит. Публика это обожает – «чтоб не умнее их!» Тогда – любят! И не только рассказы, но и автора! Он стал «своим среди чужих» и даже – «самым своим», роднее деверя и брата. Мало кого из классиков за всю историю литературы так любила толпа, к нему приставали на улицах, появились даже авантюристы, выдающие себя за Зощенко – это уже самый пик популярности! И даже вагоновожатые, не в силах выговорить трудное название «Улица зодчего Росси», произносили, на радость пассажирам: «Улица Зощенко Росси» – и народ смеялся. Пассажиры Зощенко знали!
На мой взгляд – «лакомость» Зощенко точнее всех уловил Роман Гуль в статье «Михаил Зощенко. Молодая проза». К сожалению, статья эта хоть и появилась в просоветской эмигрантской газете «Накануне» в Берлине – но написана была белогвардейцем, участником Ледяного похода. Как бы она помогла Зощенко, появись здесь! А так скорее насторожила власть еще больше – «хвалит враг»:
«…Я понимаю многое. Понимаю, например, грусть Ю. Айхенвальда и Саши Черного по причине «гибели благородного». И знаю, что новая литература должна непременно их шокировать… Ничего не поделаешь! Всеми сотрудниками толстых журналов смех молодого Зощенко ощутится как нечто шокирующее. Его смех – голый смех! Правда, он очень русский по звуку. С русским замахом. Но абсолютно без слез, без грусти, без всех исконных аксессуаров. Смех – просто смех. Ведь смеется Зощенко над вещами – над которыми многие бы лишь грустно и беззвучно улыбнулись. «Грех, сударь, смеяться!» Ну разве весело, что у «длинноусого интеллигента» жена чуть ли не с дворником Гришкой убежала? Грустить бы да грустить. А тут – смех».
Правильная, хоть и опасная мысль (и прежде всего для Зощенко)… За что Зощенко не просто любили, а прямо-таки упивались им? Может, за снятие прежних моральных запретов? Раньше было запрещено, а теперь – все можно, и даже с хохотом.
Такая вольница, безусловно, манит! Почему мы студентами так полюбили Зощенко? Раньше было нельзя, а «при нем» – можно! «И вот при такой ситуации умирает у нее муж… А, – сначала подумала она, – ерунда, ничего особенного!»
Мы хохочем. И над смертью, оказывается, можно смеяться! Красота! Почему и студенты его читали, и вольнолюбивые интеллигенты? Да ради свободы – он нам разрешил то, чего было «низзя»! И счастья – больше в его рассказах, чем несчастья! Вылупили глаза? А что ж вы тогда его читаете, когда вам плохо? Чтобы вам еще хуже стало? Отнюдь! «И вот параллельно с этим происходит знаменитое крымское землетрясение!»… И вы уже хохочете. Счастливы: землетрясение, оказывается, не трагедия, а комедия! И это Зощенко нам подарил! Стал бы его кто читать, в противном случае! Порой с точки зрения «абстрактного гуманизма» (есть такой оскорбительный термин) рассказы Зощенко выглядят жестокими. Пришел нэп, появились богатеи, шикарная жизнь!.. И герой Зощенко, которому всего этого не досталось, ясное дело, злорадствовал, когда нэпману «не фартило». Тут Зощенко тоже «попал в тон». Вот рассказец:
«Сильнее смерти
Нэпманам, разным нашим богачам и вообще иностранным капиталистам завидовать не приходится.
Жизнь у них, безусловно, тяжелая.
У них масса лишних переживаний в связи со своими деньжатами. Приходится всю жизнь следить за своим добром, прятать, дрожать, чтоб не уперли.
Тоже и подыхать при деньгах несладко. В ад-то с собой монету не возьмешь.
А очень такую удивительную денежную историю я слышал про одного нэпмана. История очень наглядно рисует капиталистов со всех ихних сторон. Вообще это есть отчаянная сатира, обернутая против нэпманов, а также против всяких людей, которые деньги обожают больше жизни.
А жил в Ленинграде такой П. Я. Сисяев. Такой довольно арапистый человек. Он в начале нэпа парикмахерскую держал. Только, кроме стрижки и брижки, он еще иностранной валютой торговал и вообще разные темные делишки обстряпывал. Ну, и, конечно, засыпался.
Он засыпался в 26 году летом. Маленько посидел где следует. И вскоре его, голубчика, выперли из Ленинграда куда-то подальше. Ему чего-то, одним словом, дали – минус 7, или плюс 7, или 8, черт его разберет. Я в этих делах пока что слабо понимаю. Одним словом, его, как плута и спекулянта, выслали в Нарымский край.
И, значит, он, хочешь не хочешь, поехал».
При нашем знании истории – звучит несколько дико. Это, надо понимать, – о репрессиях он пишет так бодро?
«…А надо сказать, он своего ареста ожидал. У него сердце не было спокойно. Он еще за неделю сказал своим компаньонам, дескать, как бы не угадать куда-нибудь.
И, конечно, на всякий случай он взял старую кожаную тужурку, подпорол ей бортик и зашил туда десять царских золотых монет и один золотой квадратик. Может быть, помните – государство в 24 году выпустило такие золотые квадратики для технических надобностей.
Вот он, значит, на всякий пожарный случай и подзашил свое добро в тужурку и прямо из этой тужурки он больше не вылезал. Да еще в брюки он тоже зашил разные бумажные деньги.
И стал поджидать.
Только он недолго ждал. Вскоре после того его взяли вместе с тужуркой. И осенью он поехал куда следует.
Только неизвестно, как он там жил. Может быть, скорей всего, он не очень худо жил. Тем более бумажных денег у него было вдоволь припасено. Он знай себе подпарывал брюки и вынимал что-то из бумажника. А до золота он, между прочим, не дотрагивался.
Только живет он так больше года. И вдруг хворает.
Он хворает воспалением легких. Он там простудился. Его там просквозило на работе. И он там захворал.
Конечно, кашель поднялся, насморк, хрипы, температура минус 40 градусов. В боку колет. Аппетита нету. И вообще человек чувствует приближение собственной кончины. И тогда ночью сымает он с себя кожаную свою тужурку и вновь подпарывает ей бортик. Он подпарывает ей бортик, кладет на язык золотые монетки и глотает их в порядке живой очереди.
Только, может, он проглотил их пять или шесть штук, как вдруг замечает эти преступные действия один из его приятелей. Их там по 7 человек вместе жило. Заметил это приятель, поднял тарарам и не допустил глотать остальные деньги. И хотя тот за того хватался и умолял, но этот говорит:
– Мне, говорит, не так золото жалко. Я себе золота не возьму. Но я, говорит, не могу допустить проглатывать. Тем более воспаление легких иногда проходит. А тут и денег не будет и, вообще засорение желудка.
Короче говоря, вскоре больной поправился. Грудь ему освободило. Дыхание вернулось. Но является новая беда – в желудке колет, кушать неохота и слюни не идут.
И спасибо, что больной не все монеты заглотал. А то бы совсем невозможно получилось.
Конечно, можно было больному схлопотать в Томск поехать, на операцию лечь. Но только он сам не захотел. Ему здоровье не дозволяло. Да и он, может, пугался, что во время хлороформа он не досмотрит и хирурги разворуют его монеты.
Он только допустил разные внутренние средства и дозволил себя массировать.
Разные сильные средства, конечно, выгнали монеты наружу, но по подсчету их оказалось меньше чем следует.
Тут вообще дело темное. Или уперли во время тарарама несколько монет, или они в желудке остались.
Так что ежели считать, что в желудке ничего нету, то недостает трех монет и одного квадратика. Тогда, значит, действительно уперли. И тогда, значит, надо прекратить массаж и лечение.
Но зачем на людей тень наводить? Может быть, монеты лежат себе в желудке. Тем более для здоровья это не играет роли. Золото не имеет права давать ржавчину, так что оно может лежать до бесконечности.
Конечно, жалко, что валюта лежит без движения. Но, может, она и в движении у других граждан».
Рассказ, однако, беззлобный. И нэпман, слава богу, жив. И золото, может быть, не украли, а оно в желудке у него… Так что все неплохо!
И попытки использовать Зощенко как некую «идеологическую кувалду», мне кажется, придуманы людьми злобными: «Пригвоздил», «вскрыл»! Но кто бы стал его за это любить? А так, как любили Зощенко, не любили больше никого. Точнее всех, мне кажется, это объяснил Петр Пильский в статье «Простой смех. М. Зощенко, его учителя, успех и разгадка»: «Зощенко добр, ласков и мягок. И эти неслыханные теперь качества создали ему исключительно широкую популярность, читательскую любовь, имя, тираж его книг».
Это исключительно простое и единственно правильное объяснение, лишенное всех тех «идеологических судорог и припадков», с которыми обычно писали про Зощенко, проливает ясный свет на ту ситуацию. Любили – за это! Зощенко вовсе не идеализирует своих героев, составляющих в ту пору большую часть населения России. Но они зато чувствуют, что он – с ними, что рассказчик – такой же, как и они, такой же «крикун-неудачник», «сквалыга-бедолага», «пьяница-горемыка», как и они. Кто раньше знал про них? И вот – нашелся «их писатель»! Так кого ж им любить? Любят – за любовь. В мире ненависти, насаждаемой революцией, Зощенко единственный, кто любит людей – не вымышленных, а настоящих! Эта простая и нежная статья Пильского, появилась, к сожалению, не в Советской России, а в «зарубежной» тогда Риге – это было предисловие к книге Зощенко «Скупой рыцарь», вышедшей там. И там Зощенко любили, и тоже, я думаю, за доброту. За злобу любят редко.
Зощенко пошел к народу и помог ему жить! И народ ответил ему всеобщей любовью.
Конечно, порой происходит черт знает что! И про это Зощенко пишет.
«Пассажир
И зачем это, граждане, дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. На багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.
А говорят – культура и просвещение! Или, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим – такая дикая серость в вагонах допущается.
Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.
А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездочку.
– На, – говорит, – дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.
– Братишечка, – говорю, – да на что мне в Москву-то ехать? Мне, говорю, просто неохота ехать в Москву. У меня, говорю, в Москве ни кола ни двора. Мне, говорю, братишечка, даже и остановиться-то негде в Москве этой.
А он говорит:
– Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, говорит, в жизни счастье привалило, а ты, дурра-голова, отпихиваешься.
С субботы на воскресенье я и поехал.
Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал – жрать сильно захотелось, а жрать нечего.
«Эх, – думаю, – Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, думаю, сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить».
Рассказ прелестный и абсолютно современный. Точнее – на все времена. И я совсем недавно, безвольно согласившись поехать в Москву на абсолютно неинтересное мне (да и всем) мероприятие, сокрушенно бормотал, сидя в фирменном поезде: «Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил!»
«…А народу между тем многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку Бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась – все локтем пихается.
– Расселся, – говорит, – дьявол. Ни охнуть, ни вздохнуть.
Я говорю:
– Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, говорю, не своей охотой еду. Меня, говорю, Васька Бочков втравил.
Не сочувствует.
А вечер между тем надвигается. Искры с тепловозу дождем сыплются. Красота кругом и природа. А только мне не охота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.
А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.
Обращаюсь к пассажирам:
– Граждане, – говорю, – допустите хотя в серединку сесть. Я, говорю, сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.
– Тут, – отвечают, – кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.
Сижу. Еду. Еще три версты отъехал – нога зачумела. Встал. И гляжу – третья полка виднеется. А на ней корзинка едет.
– Граждане, – говорю, – да что ж это? Человек, говорю, скрючившись должон сидеть, и ноги у него чумеют, а тут вещи… Человек, говорю, все-таки важней, чем вещи… Уберите, говорю, корзину, чья она.
Старушечка кряхтя поднимается. За корзинкой лезет.
– Нет, – говорит, – от вас, дьяволов, покою ни днем ни ночью. На, говорит, идол, полезай на такую верхотуру. Даст, говорит, Бог, башку-то и отломишь, на ночь глядя.
Я и полез.
Полез, три версты отъехал и задремал сладко.
Вдруг как пихнет меня в сторону, как кувыркнет вниз. Гляжу – падаю, мать твою так. Спросонья-то, думаю, каково падать.
И как шваркнет меня в бок, об башку, об желудок, об руку… Упал.
И спасибо, ногой при падении за вторую полку зацепился – удар все-таки мягкий вышел.
Сижу на полу и башку щупаю – тут ли. Тут.
А в вагоне шум такой происходит. Это пассажиры шумят, не сперли бы, думают, ихние вещи в переполохе.
На шум бригада с фонарем сходится.
Обер спрашивает:
– Кто упал?
Я говорю:
– Я упал. С багажной полки. Я, говорю, в Москву еду. Васька Бочков, говорю, сукин сын, втравил меня в поездочку.
Обер говорит:
– У Бологое завсегда пассажиры вниз сваливаются. Дюже резкая остановка.
Я говорю:
– Довольно обидно упавшему человеку про это слышать. Пущай бы, говорю, лучше бригада не допущала на верхних полках ездить. А если лезет пассажир, пущай спихивают его или урезонивают – дескать, не лезьте, гражданин, скатиться можно.
Тут и старушка крик поднимает:
– Корзину, – говорит, – башкой смял.
Я говорю:
– Человек важнее корзинки. Корзинку, говорю, купить можно. Башка же, говорю, бесплатно все-таки.
Покричали, поахали, перевязали мне башку тряпкой и, не останавливая поезда, поехали дальше.
Доехал до Москвы. Вылез. Посидел на вокзале.
Выпил четыре кружки воды из бака. И назад.
А башка до чего ноет, гудит. И мысли все скабрезные идут. Эх, думаю, попался бы мне сейчас Васька Бочков – я бы ему пересчитал ребра. Втравил, думаю, подлец, в какую поездку.
Доехал до Ленинграда. Вылез. Выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь».
Так же и я, в результате этой поездки – «выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь»… Да, некоторая наша незадачливость тут видна. Действительно – едем куда-то, а зачем – неизвестно. С полок падаем, при резких торможениях, которые то и дело происходят в нашей истории. Аллегория, как говорится на все времена!
Понятно, ясное дело, и недовольство начальства: как же это так? Все же Москва! Столица! Что там, ничего больше нет, кроме бака с кружкою на цепи?
Да есть, наверное… Но рассказ все равно – родной.
А начальство, конечно, бесится: «Нетипично!» Вон как у Зощенко баня описывается: