Понимание историко-культурных феноменов происходит в русле науки о культуре. В 1904 г. Вебер начал издавать вместе с друзьями журнал «Архив социальной науки и социальной политики», в котором опубликована большая часть его методологических работ и сочинений о хозяйственной этике. Национальную экономию Вебер теперь тоже считал наукой о культуре, определяя ее область исследования как «общее культурное значение социально-экономической структуры совместной жизни людей и исторических форм ее организации». Сюда же он относил и «социальную науку», первоначально избегая слова «социология». Для этого были множественные резоны, мы укажем лишь на один из них, попутно прояснив некоторые термины и более сложные вопросы.
В методологических исследованиях этого времени Вебер ориентировался на так называемое юго-западное немецкое неокантианство. В ректорской речи знаменитого философа, основателя школы Вильгельма Виндельбанда в 1894 г., о которой речь уже шла выше, была сформулирована программа разделения естественных и исторических наук: «Принцип разделения заключен в формальном характере их целей познания. Одни ищут всеобщие законы, другие – особенные исторические факты: на языке формальной логики, цель одних – это всеобщее аподиктическое суждение, цель других – сингулярное ассерторическое положение… Итак, мы можем сказать, что эмпирические науки ищут в познании действительности либо всеобщее в форме естественного закона, либо отдельное в исторически определенном виде…». Генрих Риккерт развил этот подход, более глубоко исследовал его принципы. Вебер прекрасно знал один из важнейших трудов Генриха Риккерта «Границы естественно-научного образования понятий» (эта книга выходила в двух частях, и вторая появилась незадолго до того, как Вебер принялся за издание «Архива»), он ссылался на нее в своих работах, хвалил в переписке, а в начале статьи «Рошер и Книс» даже утверждал, что хочет испытать на деле применимость рассуждений Риккерта к учению о методе. Поскольку естественные науки идут путем обобщения и отсекают индивидуальное, в том числе уникальную историческую каузальность, Риккерт считал, что социология, как наука, которая занимается поиском общих законов, это, с точки зрения метода, наука о природе и никогда не заменит исторические науки, которые исследуют действительность с точки зрения культурного значения. «Ведь культурное значение объекта, т. е. его понятная ценность и смысл, носителем которого он является, основывается, коль скоро речь идет о целом, не на том, что является общим для него и для другой действительности, но именно на том, что отличает его от других, а потому и действительность, которую мы рассматриваем в аспекте ее отношения к ценностям культуры как их реального носителя, тоже должна быть рассмотрена с точки зрения особенного и индивидуального». Подобным же образом и Вебер писал в это время, что науки о культуре «изучают процессы человеческих действий с точки зрения их культурного значения», однако он не был готов ограничивать это значение только или даже по преимуществу тем, что уникально и индивидуально. В исторической действительности уникальное, неповторимое и регулярное, повторяющееся переплетены, так что более продуктивной может оказаться комбинация разных методов в рамках одной науки. В чем заключалась для него как ученого притягательность этого методологического разделения? Дело в том, что интерес историка к действующим, мыслящим, чувствующим людям и утверждения экономиста о безличных всеобщих законах, подобных законам естествознания, оставляли, как мы видели, мало пространства для компромисса. Историк мог признать, например, что в развитии экономики наступает такой этап, когда люди оказываются по преимуществу эгоистичными и рациональными участниками рынка. Вебер и сам отдал дань такому аргументу, когда говорил в конце «Протестантской этики», что в сложившейся капиталистической экономике, ставшей «огромным хозяйственным космосом», старые этические мотивы, поиск шансов на спасение не играют прежней роли. Появление капитализма обусловлено также и культурой, но мотивы, которые играли роль при его становлении, не те же самые, которые играют роль при его функционировании. Однако здесь есть опасность перестать видеть в уже сложившемся капитализме культурный феномен, раз уж его функционирование подчиняется абстрактным всеобщим закономерностям. А если мы не видим культурный феномен, нам достаточно зафиксировать общие регулярности и связи, не вдаваясь в понимание смысла. Впрочем, если всеобщие закономерности получили при капитализме наиболее явственное выражение, то не значило ли это, что мотивы и связи такого рода естественны, а значит, на самом-то деле могут быть обнаружены во все эпохи, у всех народов, хотя и в особом виде? Это предположение могло иметь далеко идущие последствия уже для самого исторического исследования, потому что позволяло пользоваться при описании разных эпох и стран одними и теми же понятиями, пусть и снабженными уточнениями. Когда Вебер говорит о специфике западного капитализма, он сравнивает его не просто с другими хозяйственными укладами, но и с другими формами капитализма. Он находит общее, но привлекает внимание к уникальному. Обращаясь к прошлому, можно найти, что и там действуют некоторые всеобщие закономерности. Обращаясь к настоящему, можно видеть его историческую обусловленность и культурное значение. Таким образом, науки о действии оказываются внутренне консистентными, пусть не едиными и не универсальными, и, возможно, в этом аспекте «науки о культуре», «социальная экономика», «социология» не так уж сильно различаются между собой у Вебера.
Вольфганг Шлухтер настаивает, что «Вебер долго не решался назвать свой подход социологическим, боясь, что его неправильно поймут: будто бы он собирается преодолевать необходимую односторонность в анализе действительности культуры путем создания всеобщей социальной науки. Уже в силу логических резонов он считал это невозможным и первоначально отчетливо высказывался за плодотворность социально-экономического анализа». Шлухтер говорит, что Вебер параллельно пишет работы об экономической обусловленности социальных и культурных процессов и работы о влиянии идей на социальную и экономическую действительность.
«Экономическая обусловленность» означает действенность факторов, устанавливаемых теоретической национальной экономией. «Влияние идей» – действенность факторов, вскрываемых в историческом исследовании науками о культуре, даже если они ориентированы на познание современности. Фактически Вебер уже довольно рано обосновывал то, что сам же стал позже называть понимающей социологией. Конечно, это далеко не единственная возможная интерпретация идейной эволюции Вебера, как и всей его научной деятельности. Заслуживает отдельного упоминания точка зрения Вильгельма Хенниса: «Дело обстоит вовсе не так, что линия жизни Вебера идет прямо: сначала юрист, потом специалист по национальной экономии и наукам о культуре и, наконец, отец-основатель понимающей социологии». Хеннис считает, что Вебер намеренно ограничил область своих поздних исследований экономической социологией, потому что в это время его занимал совершенно конкретный исторический вопрос: как возник современный западный рациональный, ориентированный на рентабельность капитализм, а не общие вопросы экономической или социологической теории.
Споры такого рода никогда не завершаются. Дело не только в Вебере, дело в понимании сегодняшних задач социологии, которое позволяет (или не позволяет) относить к ней те или иные сочинения. Нам важно лишь иметь в виду, что взгляды на одни и те же тексты могут быть совершенно различными. В нашем сборнике помещена работа «Основные социологические понятия» – первая глава книги «Хозяйство и общество». Даже краткое изложение ее истории показывает всю сложность правильного ее размещения в контексте трудов Вебера. Первоначально запланированный издательством еще в 1910 г. многотомный опус под редакцией Вебера должен был называться «Handbuch der politischen Oekonomie» («Руководство по политической экономии»); свой раздел Вебер собирался назвать «Социология», причем имел в виду «завершенную социологическую теорию в полном изложении». При жизни Вебера он не вышел и был далек от готовности для публикации. Большой посмертно изданный том «Хозяйство и общество» вводил и продолжает вводить в заблуждение читателей, которые не придают значения издательским решениям, будучи уверенными в том, что сам текст все равно остается тем же. Но знаменитая книга состоит из сравнительно небольшой и достаточно цельной, хотя и не завершенной первой части, которая была написана Вебером в самый последний период жизни (она открывается главой «Основные социологические понятия»), а также большого объема куда более ранних глав, которые современные издатели Вебера считают первоначальной версией книги. Вебер не просто написал начальные главы в последнюю очередь, он начал заново писать всю книгу, отчего у читателя возникает то ощущение повтора (так, например, в первом полутоме есть глава «Типы господства», а во втором – «Социология господства»), то недоумение насчет основного категориального аппарата (о чем еще немного будет сказано ниже). Конечно, всякий раз – за исключением отдельных случаев вторжения издателя в саму плоть текста – это все равно тот же самый Вебер. Однако, осмысливая его концепцию власти, мы сталкиваемся, как теперь видно, не только с тем, что Вебер лишь постепенно пришел к отчетливо социологической постановке вопроса и основным понятиям социологии, но и с эволюцией его подхода к самим этим понятиям. Кроме того, он практически одновременно писал теоретико-социологические работы, тексты по исторической социологии и социальной экономике, политические работы более научного содержания и публицистику. Поскольку посмертные издания, за исключением новейшего полного собрания сочинений, широко используются, все это сильно затрудняет чтение, а попытки вычленить отдельные путеводные нити, основные интриги в его аргументах, не могут не грешить односторонностью. И все-таки мы исходим из того, что многие важные идеи, содержащиеся в его политических работах, можно понять, только если обратиться к теоретической социологии и хотя бы отчасти разобраться в том, что такое для него понимание.
III
Именно понимание особого рода – истолковывающее – отсутствовало в программе наук о культуре Риккерта. Из современников Вебера ближе всего к адекватной трактовке понимания подошел, видимо, Георг Зиммель во втором издании своей книги «Проблемы философии истории». Несмотря на то что позже Вебер во многом не соглашался с Зиммелем, он признавал его большой вклад в формирование той специфической версии социологии, которая у самого Вебера вырастала из общей проблематики национальной экономии, наук о действии и наук о культуре. Зиммель показал возможность непсихологической трактовки понимания, его рассуждения имели силу и для истории, и для социологии. Вебер связал «истолковывающее понимание» с методологией идеальных типов и соединил понимание и объяснение, что во многом обусловило продуктивность его работы как социолога.
Истолковывающее понимание, о котором Вебер говорит, определяя задачи социологии, в «Основных социологических понятиях», предполагает, конечно, «актуальное понимание», или, возможно, сопереживание тому, что, как нам кажется, движет людьми, действия которых мы хотим объяснить. Но истолкование означает не углубление в их психическую жизнь, не вчувствование, а исследование смысла совершаемых ими действий. Как это возможно? О методе понимающей социологии написано очень много, а между тем мы не можем сказать, что существует набор методических предписаний, следование которым обеспечит нам успех, сопоставимый с научными результатами Вебера. Напротив, интерпретации, критика, переосмысление веберовского подхода служат, кажется, дурную службу тем, кто хотел бы почерпнуть у классика внятные инструкции. Есть, однако, несколько важных моментов, уяснение которых именно по Веберу позволяет, так сказать, зайти на территорию понимающей (или интерпретативной, как ее любят называть в англоязычных странах) социологии, чтобы там уже принимать собственные решения, основываясь на богатом опыте предшественников и обширной критической литературе. Итак, прежде всего – повторим еще раз – речь идет о понимании смысла действий, а не о понимании действующего. Разница здесь огромная. Понять человека значит разобраться в его душевной жизни. Понять смысл действия – значит разобраться в одном из ее событий, имеющих, как правило, некоторое внешнее продолжение. Мы понимаем смысл действия и предполагаем, что действующий связывал со своим поведением примерно такой же смысл. Иначе говоря, мы исходим из того, что поведение может быть осмысленным и неосмысленным (например, как говорит Вебер, чисто реактивным и почти автоматическим). Но если с ним связан субъективный смысл, оно становится действием. Почему речь идет о субъективном смысле? Потому что объективный смысл – это нечто совсем иное. Если автомобилист нарушит правила, не заметив сигнала светофора, по объективному смыслу его действие будет нарушением, а по субъективному, пока он не понял, что натворил, не будет. Но если автомобилист сознательно нарушает правила, например, торопясь или демонстративно, его действие будет иметь соответствующий субъективный смысл. Ближайшее пояснение напрашивается само собой: Вебер как юрист знал, что такое вменение намерения. Одно и то же преступление, совершенное намеренно или по ошибке, заслуживает разного наказания. Объективный и субъективный смыслы могут решительно не совпадать и в других случаях, не имеющих криминальной окраски. Например, намерение добиться результата не перестает быть рациональным, даже если в основу конкретных действий положены объективно ошибочные данные, делающие для сведущего наблюдателя весь процесс решения и планирования бессмысленным. Но социология, говорит Вебер, – не нормативная наука, она не станет объявлять действие бессмысленным, если оно противоречит объективному смыслу или достигает на деле иных результатов, чем те, что поставил себе целью действующий. Поэтому мы должны понять именно субъективный смысл, т. е. тот мотив, который действие имело для действующего. Это позволит нам соединить понимание с объяснением, потому что мотив действия – это его субъективная причина, а как ученые мы должны находить именно каузальные отношения. Таким образом, получается, что никакого противоречия между пониманием и объяснением, между науками о культуре и науками о природе нет. Они все подпадают под общее, рациональное понимание научности. Однако у социологии есть своя специфика, тем более примечательная, что социология готова изучать повторяющиеся события, регулярности. Но статистически исчисляемыми регулярностями не исчерпывается релевантное для социологии знание. Статистика позволяет нам (тем лучше, чем более полны данные) либо с полной уверенностью, либо с большой вероятностью предсказать, каковы будут действия людей, даже не вникая в их субъективный смысл. Но социология заинтересована в понимании субъективного смысла. Субъективный смысл и есть то важное, интересное, значительное, а не просто помогающее установить регулярности и предсказать события, что отличает социологию от наук, которые строятся по типу наук о природе, хотя и занимаются исследованиями социальной жизни. Именно поэтому в рамках большого проекта по социальной экономике, в собственно социологическом его разделе, появляются не только «основные социологические понятия» (так, мы помним, называется первая глава «Хозяйства и общества»), но и «основные социологические категории хозяйствования» (т. е. экономика, рассмотренная с социологической точки зрения; так называется вторая глава этой книги). Социологов занимает собственное понимание действующими того, что они делают, будь то в экономике, в науке, в церкви, в государственных учреждениях и т. п. Здесь есть трудность и соблазн, о которых надо сказать особо.
IV
Вебер, как мы видели, считал, что свобода воли и многообразные факторы, определяющие мотивы человеческого поведения, вовсе не делают его непредсказуемым. Совсем наоборот: куда в точности ляжет тот или иной кусок расколовшейся скалы, сказать более трудно, чем то, что сделает получивший приказ подчиненный, особенно если это нижестоящий чиновник в бюрократическом институте или солдат. Конечно, в принципе неповиновение возможно и здесь, мало того, только возможность неповиновения и делает его событием в человеческом мире. Поясним это на знакомом примере. Если бы кусок скалы вообще не упал, а полетел ввысь, вопреки законам природы, это было бы чудом, и наука такого не допускает; а вот если подчиненный не выполняет приказ, это хоть и редкость, но ничего чудесного здесь нет, на то могут быть свои причины, не выходящие за пределы возможной человеческой мотивации. Нарушение законов службы возможно, в отличие от нарушения законов природы. В чем же здесь разница? Законы человеческого мира, если они понимаются как нормы, как предписания, недостаточно говорят нам о действительности. Поэтому, называя социологию, как и историю, наукой о действительности, Вебер, в противоположность юристам и ориентированным на юридическое понимание нормы социологам своего времени, не сводил ее содержание к изучению предписаний. Предписания должны стать реальными действиями, нормы должны быть не просто «значимыми», как говорили неокантианцы, но претворенными в жизнь теми, кто действует и осмысливает свое поведение. Если они этого не сделают, в самых надежных устройствах социальной жизни начнутся сбои.
Итак, есть не столько даже научное, сколько вполне житейское, многократно подтверждаемое соображение: на людей можно полагаться, можно довольно точно знать, как они станут действовать. Но есть и другое соображение, не менее достоверно подтверждаемое опытом: люди время от времени могут нарушить приказ, поступить против правил, забыть об обычаях, сделать выбор вопреки всем рациональным соображениям. Они и более, и менее предсказуемы, чем природные события. Нет ли здесь непродуктивного противоречия? Не запутались ли мы, вслед за Вебером, в сложных материях? Попробуем разобраться! События природы и природная каузальность, конечно, носят всеобщий характер, в этом Вебер не сомневался, как и любой ученый его поколения. Из этого следует, однако, лишь то, что события человеческого мира, действия, включены в некую всеобщую мировую связь. В критике Рошера Вебер как раз и показал, что никакого резона идти в этом направлении нет. Историческая, социальная реальность действий интересны нам не тем, что находятся в большой всеобщей космической связи, но тем, что составляет их культурное значение, т. е. тем, например, что это действия государственного служащего или покупателя на рынке. Предсказуемость действия – совсем не та, что предсказуемость природного события. Все тот же кусок скалы, отколовшийся при падении… Имеет ли для нас значение то, что он вообще-то упал, а не взлетел, как воздушный шар? Скорее всего, нет, настолько оно привычно и ожидаемо; а если все же имеет, то, значит, почему-либо это природное событие рассматривается как важное, с точки зрения его ценности, т. е. природное, как учили неокантианцы, становится культурным. Но вот что действие человека скорее предсказуемо и ожидаемо, хотя он может не подчиниться приказу, означает, что оно понятно и объяснимо. Благодаря пониманию мотива мы объясняем его протекание, причем в его протекании нам важно знать, выполнен ли приказ, а не мельчайшие, случайные детали действия, делающие его, как и любое другое событие в мире, уникальным. И повторяющееся, и уникальное имеют культурное значение. Вы не поймете, отчего исторические события пошли так, а не иначе, если не примете в расчет, с одной стороны, закономерное, повторяющееся, роднящее их с другими событиями, а с другой – ту совокупность уникальных связей, которые привели к тому, что регулярность вдруг сломалась. История, социология и даже экономика в этом смысле не противоречат, не исключают, но предполагают друг друга.