К луизиному несчастью и это было не все: Юлиана и Фредерика повалили Луизу на стол, да так, что с него попадали все карты и даже футляр столь всеми любимого альманаха карточных игр Котты[23], задрали ее тонкое исподнее до нательного крестика и принялись шлепать ее по нежному заду...
Луиза не могла больше сдерживаться, с силой львицы стала она двигать своим задом, обнаруживая при этом такое обворожительное строение мышц, такую сладострастную игру бедер и такое сочетание грации и неистовства, что все подруги одновременно воскликнули: «Ах! ах! как чудесно! allegro non troppo, piu presto - prestissimo![24]»
Однако Луизе уже было достаточно; и прежде чем бесстыдницы успели опомниться, она их оттолкнула - они оказались на полу у стола со всем, что на этом столе было: китайским фарфором, английским фаянсом и недопитым йеменским медом, и разбитая посуда вызывала теперь у озорниц досаду и безобразила комнату, как дурной сон портит целомудренную невинность на ночном ложе...
- Это уж слишком! - воскликнула Луиза и, совсем как мадам Аренд Вецеля[25], одернула платье, чтобы прикрыть свои прелести. - Больше я вам ничем не помогу! Вы приведете все в порядок, восстановите разбитое, возместите пролитое, а не то я прикажу обоим своим конюхам хлестать вас розгами до тех пор, пока все само собой не восстановится.
Все засмеялись, а разъяренная Луиза вышла из комнаты и заперла за собой дверь на ключ.
Пленницы начали наводить порядок, однако же, как чародеи фараоновы были бессильны перед мошками господними[26], так и у подружек ничего не получалось с уборкой, а особенно с Restitutio in integris[27] - никак не могли они восстановить фарфор с фаянсом и заголосили: ах, это китайцы с англичанами во всем виноваты!
Луиза с улыбкой наблюдала в замочную скважину за их тщетными попытками, напоминавшими, скорее, тягостные раздумья, нежели решительные дела, подруги же тем временем стали проситься наружу.
Однако Луиза была непреклонна!
- Я уже иду за Иеремией и Антоном, они с охотой задерут вам юбки и розгами покарают ваши задницы, да так, что на них проступят все ваши пороки!..
Девицы принялись причитать и обещать возместить ущерб и сверх того понести каждая телесное наказание, но только от рук самой Луизы; а от Антона с Иеремией она должна их избавить, иначе все пятеро с ней рассорятся и станут на всю жизнь ей врагинями.
- Хорошо! - отвечала моя мать. - Хотите возместить ущерб и получить заслуженную порку, ладно, Иеремия и Антон останутся с лошадьми, а я сейчас приду к вам с парой розог и буду вас пороть так же жестоко, как Гедеон рубил мадианитян[28].
Ленхен прислонилась к двери и прошептала в замочную скважину:
- Отопри дверь, милая, мы согласны понести наказание, но только Иеремия с Антоном пускай остаются в конюшне.
- Ну, подождите, кобылки! Сейчас я вас причешу! - воскликнула Луиза, побежала в сад, без жалости срезала с розового куста дюжину побегов с еще нераскрывшимися бутонами и понеслась обратно, словно Эринния[29], мчащаяся из мрачного Эреба[30] в светлый мир, чтобы расквитаться за разбитый жертвенный сосуд.
С обнаженной грудью, с волосами, развевающимися, словно у вакханки[31], она отперла дверь и влетела в комнату, где ее встретил громкий хохот.
Луиза угрожающе потрясла перед шаловливыми нимфами тирсовым жезлом из роз и в пифийском[32] исступлении продекламировала:
Silence! imposture outrageante!
Déhirez-vous, voiles affreux;
Patrie auguste et florissante,
Connais-tu des temps plus heureux?
Она приказала Ленхен, Франциске и Юлиане раздеться; но Франциска выступила вперед и ответила:
Favorite du Dieu de la guerre,
Heroine! dont l’eclat nous surprend
Pour tous les vainqueurs du parterre,
La plus modeste et la plus grande -
Voltaire[33]
И не успела Франциска открыть рот, как стояла с обнаженным низом перед дамским Ареопагом[34], который, восхищенный красотой ее зада, шлепками воздал ему хвалу.
Луиза подняла юбки и исподнее Франциски к пылавшему, словно огонь, лицу девушки и приказала Эмилии заколоть их у той на груди. Франциска крепко сжала нежные девственные чресла; Эмилия потянула кверху нижнюю рубашку Франциски и обнажила восхитительный пейзаж - от голой Иды[35] до самых тропиков - причем взору приоткрылся даже вожделенный храм Афродиты, тот самый храм, который мы так охотно представляем, когда вспоминаем олимпийское божество, распалившееся собственной красотой и покинувшее свою обитель для того, чтобы приносили ему жертвы на киферских алтарях[36]...
Луиза, едва ли не завидуя всей этой красоте, схватила Юлиану и Ленхен, поставила их рядом с Франциской так, чтобы они образовали треугольник, приказала Фредерике и Эмилии подоткнуть одежды и этим двум, затем связала всех троих их же шалями, назвала Франциску - Аглаей, Ленхен - Талией, а Юлиану - Евфросиной и принялась хлестать колючими ветвями по невинным ягодицам с такой яростью, что эти хариты[37], позы которых Виланд[38], описывая дикую охоту Артемиды[39], называет непристойными, уже через несколько минут с силой разорвали все связывающие их оковы и совсем не как виландовы грации, а будто менады принялись метаться по комнате.
Луиза удовлетворила свою жажду мести, но наказанные грации решили, что и луизины пособницы - сестры вечно трепетной Психеи - должны разделить их участь, да и сама Психея должна быть подвергнута суду.[40]
Одну за другой бросали они совиновниц на стул, на котором во время карточной игры Психее-Луизе пришлось открыть свои эфирные прелести, и обнажали им зады; изящным возвышенностям Луизы пришлось испытать то же, что еще недавно она сама учинила другим.
Едва последняя из них, Фредерика, покинула лобное место, как помирившиеся подруги заслышали звон шпор и увидели полковника фон Хальдена и лейтенанта Золлера, стоявших в оставленных открытыми дверях зала.
Луиза с веселой непринужденностью вышла им навстречу и, приглашая их зайти, поинтересовалась, какой забавный случай ни с того, ни с сего занес известного женоненавистника и его друга-сатира в дольний мир девичьих душ.
Полковник был в некоторой степени Зигфридом фон Ленденбургом, а его ахат[41] - своего рода бароном фон Вальдхаймом[42]; при этом оба все-таки больше обладали культурой, нежели показушным блеском, и, если извинить им вышеуказанные недостатки, являлись мужчинами не без задатков, и задатки эти при желании можно было бы развить...
Девушки, безо всякого стеснения - вот она, привилегия молодости, - окружили сынов Марса; девушки-то, как говорится, были еще не созревшие, моей матери тогда едва исполнилось восемнадцать лет.
Их уязвленные места, скрытые теперь от посторонних глаз, уже почти не болели, а те, что еще ныли, должны были вот-вот утихнуть.
Луиза завладела полковником и, играясь его портупеей, таскала его из угла в угол и то просила сказать ей, как звали первого царя древнего Крита, то спрашивала, правда ли, будто на этом Крите во времена апостола Павла жили одни лентяи.
Полковник, вынужденный все это выслушивать, и сердясь, что на нем повисла девица, у которой еще и молоко-то на губах не обсохло, даже не собирался отвечать на ее бестактные вопросы, а только промолвил:
- Фройляйн, а ну-ка уберите от меня свои лапки и коготки, а не то вам лично доведется испытать, на что способен такой мужчина как я.
Моя же мать посмеялась над угрозой полковника и посоветовала ему добровольно на один вечер отдать себя в распоряжение их веселой компании, а иначе, пригрозила она, прелестные девушки возьмут его в плен силой.
Во время этих каверзных слов полковник хотел было взяться за шпагу, но Луиза в мгновение ока нырнула под угрожающую десницу, схватила смертоубийственный инструмент и попыталась вырвать его у полковника из рук - тот же не понял шутки, поднял нахалку словно перышко, бросил ее на кушетку, обнажил ей зад, взмахнул шпагой и под пронзительный визг всыпал новоявленному шевалье д’Эону[43] по первое число.
Полковнику пришлось заплатить свободой за открывшийся его взору прелестный зад Луизы. Незабываемая красота этого зада, изящество подрагивающих возвышенностей и прочих столь возжелаемых мужским сладострастием окрестностей луизиного тела обезоружили полковника, и в данных ему матерью природой и еще не совсем испорченных культурой чувственных влечениях зашевелилось и навсегда осталось в его сердце что-то, отчетливо выражавшее мирный характер его намерений.
Мужчина с принципами и добрым нравом в чувственных проявлениях и наслаждениях своих, конечно же, является совершенным антиподом бесхарактерного, жестокого и невоспитанного человека. Первый удовлетворяется лишь при одном виде сокровенных женских прелестей; другой же, грубая сила которого не знает разумных пределов, неистовствует и пресыщается. Пресыщение, по сути, есть и главное зло священного супружества, и одна из его самых ужасных тайн; и та из нас, которая сможет преодолеть первую ступень чувственной жизни, должна будет со временем привыкнуть к постному, если и месяцы спустя после венчания намеревается любить своего изнеможденного супруга. Поэтому-то я и выбрала монастырь, лучше я буду с помощью десяти своих пальчиков и прочих утешителей........... семь раз в неделю забывать о том, что существует на свете сильный пол, чем постоянно жаловаться на мужскую немощь, в которой сами же мужчины и виноваты. Последствия такого разнообразия мужских натур тоже весьма различны. Один воздерживается и облагораживается с помощью раз и навсегда принятой им системы чувственного наслаждения, другой же, как огонь, уничтожает и себя, и то, что его питает...
Иной на месте полковника с яростью бы набросился на оголившиеся во время порки шпагой прелести моей матери и попытался бы восторжествовать на ее территории, но фон Хальден, хотя и ненавидел женщин, обращался с ними, по сути, как с цветами: он их не рвал, а давал им захиреть в той самой почве, из которой они произрастали; собирание цветов он считал преступлением против прекрасного лета жизни, преступлением, делающим столь желанным приход долгой холодной зимы.
Обнаженные прелести моей матери, красота и чистота известных ее частей, поднятые одежды - все вместе в мгновенье ока одолело полковничью ненависть, дав ему взамен такую сердечную и искреннюю любовь к подобной женской беззащитности, что он добровольно принес и свой тенденциозный принцип ненавидеть весь женский род, и свою свободу в жертву лежавшим перед ним достоинствам этого ненавидимого им рода.
Тогда он отважился на нечто такое, что уже не было похотливой шуткой; но для начала требовало примирения с обиженным.
Ничем не показывая, насколько далеко обнаженный зад моей матери прогнал его женоненавистничество, он трижды поцеловал униженные им части и с непринужденным равнодушием опустил сначала нижнюю рубашку, а затем и юбки на положенное им место и поднял Луизу со стула.
Теперь же, думал полковник, предстоит самое трудное: проучить и остальных зрительниц, дабы ни одна из них не имела каких-нибудь преимуществ в ущерб остальным.
Подобная предосторожность, между тем, оказалась излишней. Франциска забралась на колени к лейтенанту Золлеру, и тот сразу же запустил свою дерзкую руку в сокровеннейшие прелести бесстыдницы.
Ленхен сидела на стуле, с юбками, задранными до бедер, и завязывала подвязки; Юлиана держала руку между ног, а Фредерика смотрела на ширинку штанов лейтенанта, расстегнутую Франциской, которая была уже готова достать оттуда член таких размеров, каких, пожалуй, кроме Луизы, до сих пор никто из подружек и не видел...
Когда же полковник поднял Луизу и хотел было довести до сведения лейтенанта, каким образом они наложат обет молчания на уста присутствующих, Фредерика вдруг произнесла:
- Луиза, а ведь ты поживилась за наш счет!
- А ведь и правда! - проверещала Франциска и потянула рубашку лейтенанта, амур которого предстал теперь перед всеми среди густых миртовых зарослей, словно Приап в Бельведере[44]. - А ведь и правда... - и, поглаживая огромный член Золлера, она поведала о том же самом, о чем и я уже вам рассказала: как с ними обошлась Луиза.
- Ох! - произнес полковник, едва Франциска, ерзавшая на коленях лейтенанта, возбуждавшего ее пальцами, закончила свой рассказ. - Коли так, я должен объявить Луизу своей невестой, а тебе, Золлер, целиком и полностью отдать во владение Франциску, иного способа исправить наше бесстыдство я не вижу!
С этими словами он поднял мою мать на руки, поцеловал ее в обнаженную грудь и понес в кабинет.
Золлер же положил свою красавицу на кушетку, открыл дверь и в вежливых выражениях попросил остальных соучастниц подождать их в саду; ему не пришлось повторять своей просьбы, ведь застенчивость девушек была все же больше, нежели их сладострастие.
Не успели подруги удалиться, как лейтенант бросился на Франциску, обнажил ее до пояса, раскинул ее белоснежные бедра и со всей своей необузданной силой продрался к чреву девушки.
Моя мать и полковник раздели друг друга до исподнего, а затем сбросили с себя и последние покровы, скрывавшие их сокровенные тайны, и в блаженном упоении опустились на мягкую постель.
Восемь дней спустя была свадьба: мать вышла замуж за полковника, ее подруга за лейтенанта.
Я остаюсь единственным плодом этого брака... период от распашонок до первых девичьих чувств проходит по реестру обычных детских склонностей и влечений и будет вам мало интересен.
Тем не менее, должна вам признаться, что и я, так же как когда-то моя мать, не без удовольствия позволяла своему учителю, брату Гервасию, хлестать меня розгой, а поскольку я была натурой необузданной, то происходило это часто, правда всегда в присутствии кого-нибудь из моих родителей и лишь спустя два дня после того, как я провинилась: или отвратительно себя вела, или если выяснялось, что я не выучила урок.
Я охотно разглядывала в зеркале свои маленькие прелести. Часто подолгу стояла перед зеркалом, задрав платье, и думала: personne ne me voit![45] и изучала себя снизу доверху.
В полку моего отца младшим лейтенантом служил молодой француз. После того, как лейтенанта Золлера с молодой женой командировали в Глац[46], Бовуа занял первое место среди друзей моего отца. Этот француз, в котором порядочность сочеталась с исключительным благородством, был при этом самым утонченным и самым алчным сладострастником, какого себе можно только помыслить.
Он был тайным обожателем моей матушки -мне тогда исполнилось десять лет - и мне часто доставалось на орехи, когда мать то всерьез, то шутя ему отказывала. Впрочем, каждый раз, когда мсье Бовуа навещал нас, а такое случалось почти каждый день, я получала от него леденцы или какие-нибудь забавные безделушки; и тогда я знала, чего хочет лейтенант: остаться наедине с моей матерью, и мне не нужно было произносить этого вслух...
Вообще, лейтенант обладал такими манерами, таким savoir faire, каких не было ни у кого.
Однажды я вернулась с прогулки чуть раньше обычного; я хотела было открыть двери в комнату, где находились моя мать с Бовуа, как до меня донесся сначала какой-то странный шум, а потом я расслышала слова матери: «Je vous prie instamment, Beavois! Laissez moi... oh... oh!» - «Ma Diesse!..» - «Oh! Laissez moi faire... laissez moi[47]» ... Больше я ничего не слышала; однако видела, что происходит, через замочную скважину. И что же я видела?! Мать лежала на полу, Бовуа задрал ей исподнее и юбки, поднял ее левую ногу, его штаны были спущены, низ совершенно оголен, а член торчал, словно шлагбаум на берлинских воротах.
От увиденного мне стало как-то по-особенному хорошо, я едва смогла удержаться на ногах; я разделась и стала внимательно наблюдать за происходящим, двигая свой палец в такт члену Бовуа, входившему и выходившему из моей матери так интенсивно и глубоко, что и я, пожалуй, испытала не меньше удовольствия, нежели моя мать.