Современная идиллия. Книга 1. - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 11 стр.


Но Очищенный только скептически покачал головой в ответ.

– Нет у него в сердце признательности, – сказал он, – нет, нет и нет! И самый лучший, относительно его, образ действий – это с лестницы его спустить.

– А за это, ты думаешь, похвалят?

– Ежели протекцию имеете – ничего. С протекцией, я вам доложу, в 1836 году, один молодой человек в женскую купальню вплыл – и тут сошло с рук! Только извиняться на другой день к дамам ездил.

Так мы и порешили: при первом удобном случае спустить Кшепшицюльского с лестницы и потом извиниться перед ним. Затем Очищенный продолжал:

"Быть может, я навсегда остался бы исключительно тапером, если б судьба не готовила мне новых испытаний. Объявили волю книгопечатанию. Потребовались вольнонаемные редакторы, а между прочим и содержатель того увеселительного заведения, в котором я имел постоянные вечерние занятия, задумал основать орган для защиты интересов любострастия. Узнавши, что я получил классическое воспитание, он, натурально, обратился ко мне. И, к сожалению, я не только принял его предложение, но и связал себя контрактом.

Но этим мои злоключения не ограничились. Вскоре после того на меня обратила внимание Матрена Ивановна. Я знал ее очень давно – она в свое время была соперницей Дарьи Семеновны по педагогической части – знал за женщину почтенную, удалившуюся от дел с хорошим капиталом и с твердым намерением открыть гласную кассу ссуд. И вдруг, эта самая женщина начинает заговаривать… скажите, кто же своему благополучию не рад!

И вот сижу я однажды в "Эльдорадо", в сторонке, пью пиво, а между прочим и материал для предбудущего нумера газеты сбираю – смотрю, присаживается она ко мне. Так и так, говорит, гласную кассу ссуд открыть желаю – одобрите вы меня? – Коли капитал, говорю, имеете, так с богом! – Капитал, говорит, я имею, только вот у мировых придется разговор вести, а я, как женщина, ничего чередом рассказать не могу! – Так для этого вам, сударыня, необходимо мужчину иметь! – Да, говорит, мужчину!

Только всего промеж нас и было. Осмотрела она меня – кажется, довольна осталась; и я ее осмотрел: вижу, хоть и в летах особа, однако важных изъянов нет. Глаз у ней правый вытек – педагогический случай с одним "гостем" вышел – так ведь для меня не глаза нужны! Пришел я домой и думаю: не чаял, не гадал, а какой, можно сказать, оборот!

Обвенчались, приезжаем из церкви домой, и вдруг встречает нас… "молодой человек"! В халате, как был, одна щека выбрита, другая – в мыле; словом сказать, даже прибрать себя, подлец, не захотел!

С тех пор "молодой человек" неотлучно разделяет наше супружеское счастие. Он проводит время в праздности и обнаруживает склонность к галантерейным вещам. Покуда он сидит дома, Матрена Ивановна обходится со мной хорошо и снисходит к закладчикам. Но по временам он пропадает недели на две и на три и непременно уносит при этом енотовую шубу. Тогда Матрена Ивановна выгоняет меня на розыски и не впускает в квартиру до тех пор, пока "молодого человека" не приведут из участка… конечно, без шубы.

Теперь я именно переживаю один из таких тяжелых моментов. Сегодня утром "молодой человек" скрылся и унес уж не одну, а две шубы. И я, вследствие этого, вижу себя на неопределенное время лишенным крова…

Такова правда моей жизни".

VII

Глумов, который всегда действовал порывами, не воздержался и тут. Не успел Очищенный кончить повесть своей жизни, как он уже восклицал:

– Иван Иваныч! да поселись у нас! Тебе что нужно? Щей тарелку? – есть! водки рюмку? – найдется.

– А ежели, по обстоятельствам ваших дел, потребуются для вас лжесвидетели, то вы во всякое время найдете их здесь… и безвозмездно! – с своей стороны свеликодушничал Балалайкин.

– Господа! заключимте четверной союз! – в восторге отозвался и я, едва поспевая следить за общим потоком великодушных порывов.

Как ни крепился добрый старик, но, ввиду столь единодушного выражения симпатий, не удержался и заплакал. Мы взяли друг друга за руки и поклялись неизменно идти рука в руку, поддерживая и укрепляя друг друга на стезе благонамеренности. И клятва наша была столь искрения, что когда последнее слово ее было произнесено, то комната немедленно наполнилась запахом скотопригонного двора.

– Надобно тебе сказать, голубчик Иван Иваныч, – счел долгом объясниться Глумов за себя и за меня, – что нам твоя поддержка в особенности драгоценна. Либералы, братец, мы. Ведрышко на дворе – мы радуемся, дождичек на дворе – мы и в нем милость божию усматриваем. И всякий предмет непременно со всех сторон рассматриваем. И с одной стороны – хорошо, и с другой – превосходно, а ежели при этом принять во внимание, что язык без костей, то лучшего и желать нельзя! Радуемся, надеемся, торжествуем, славословим – и вся недолга. Даже прохожие удивляются: с чего, мол, люди сбесились? Вот, брат, какие грехи! Понял?

Однако Очищенный недоумевал.

– Позвольте вам доложить, – резонно рассудил он, – в чем же тут грех состоит? Радоваться – ведь это, кажется, не воспрещено? И ежели бы, например, в то время, когда я, будучи тапером, занимался внутренней политикой…

– То-то вот и есть, что в то время умеючи радовались: порадуются благородным манером – и перестанут! А ведь мы как радуемся! и день и ночь! и день и ночь! и дома и в гостях, и в трактирах, и словесно и печатно! только и слов: слава богу! дожили! Ну, и нагнали своими радостями страху на весь квартал!

– А главное, радость наша приняла столь несносный вид, что многие сочли ее за вмешательство, – в свою очередь, пояснил я.

– Понимаю. То самое, значит, что еще покойный Фаддей Бенедиктович выражал: ни одобрений, ни порицаний! Ешь, пей и веселись!

– Вот оно самое и есть. Хорошо, что мы спохватились скоро. Увидели, что не выгорели наши радости, и, не долго думая, вступили на стезю благонамеренности. Начали гулять, в еду ударились, папироски стали набивать, а рассуждение оставили. Потихоньку да полегоньку – смотрим, польза вышла. В короткое время так себя усовершенствовали, что теперь только сидим да глазами хлопаем. Кажется, на что лучше! а? как ты об этом полагаешь?

– Чего еще требовать! Глазами хлопаете – уж это в самую, значит, центру попали!

– А оказывается, что этого мало, да и сами мы, признаться, уж видим, что мало. Хорошо-то оно хорошо, а загвоздочка все-таки есть. Дикости, видишь ты, в нас еще много; сидим дома, никого не видим, папироски набиваем: разве настоящие благонамеренные люди так делают? Нет, истинно благонамеренный человек глазами хлопает – это само по себе, а вместе с тем и некоторые деятельные черты проявляет… Вот мы подумали-подумали, да и решились одно предприятие к благополучному концу привести, чтобы не только словом и помышлением, но и самим делом заявить…

Глумов вдруг оборвал и, обратившись к Балалайкину, сразу огорошил его вопросом:

– Балалайкин! не лги, а отвечай прямо: ты женат? Балалайкин на минуту потерялся, так что даже солгать не успел.

– Женат, – ответил он увядшим голосом и в то же время недоумевающе взглянул на Глумова.

– А как ты насчет двоеженства полагаешь?

Балалайкин сейчас же опять расцвел.

– Вообще говоря – могу! – воскликнул он весело, но тут же, не теряя присутствия духа, присовокупил: – Но, в частности, это, разумеется, зависит…

– Давай же кончать. В два слова… тысячу рублей?

Балалайкин встрепенулся.

– Голубчик! да ведь вы… по парамоновскому делу?

– Да.

– Помилуйте! мне Иван Тимофеич, без всякого разговора, уж три тысячи надавал!

– То была цена, а теперь – другая. В то время охотников мало было, а теперь ими хоть пруд пруди. И все охотники холостые, беспрепятственные. Только нам непременно хочется, чтоб двоеженство было. На роман похожее.

Балалайкин раза три или четыре прошелся по комнате. Цифра застала его врасплох, и он, очевидно, боролся с самим собою и рассчитывал.

– Меньше двух тысяч – нельзя! – сказал он, наконец, решительно, – помилуйте, господа! тысяча рублей! разве это деньги?

– Да ты пойми, за какое дело тебе их дают! – убеждал его Глумов, – разве труды какие-нибудь от тебя потребуются! Съездишь до свадьбы раза два-три в гости – разве это труд? тебя же напоят-накормят, да еще две-три золотушки за визит дадут – это не в счет! Свадьба, что ли, тебя пугает? так ведь и тут – разве настоящая свадьба будет?

– А потом-то… вы забываете?

– Что же "потом"?

– А суд?

– Чудак, братец, ты! сам адвокат, а суда боится! Но тут уж и я счел долгом вступиться.

– Балалайкин! – сказал я, – ничего не видя, вы уже заговариваете о суде! Извините меня, но это чисто адвокатская манера. Во-первых, дело может обойтись и без суда, а во-вторых, если б даже и возникло впоследствии какое-нибудь недоразумение, то можно собственно на этот случай выговорить… ну, например, пятьсот рублей.

– Пятьсот! Ни один лжесвидетель не пойдет показывать в суд меньше чем за двести пятьдесят рублей… Это вам я говорю! А, по обстоятельствам дела, их потребуется, по малой мере, два!

– Но ведь это же пятьсот рублей и есть?

– Позвольте… а что же мне… за труды?

– А тысяча рублей, которую вы получите немедленно по совершении обряда!

– Тысяча… тысяча! – а моральное беспокойство! а трата времени! а репутация человека, который за тысячу рублей… Тысяча, смешно, право! ведь мне свои собратья проходу за эту тысячу не дадут!

И Балалайкин опять в волнении зашагал взад и вперед по комнате, беспрестанно и не без горечи повторяя: тысяча! тысяча!

– Да накинь же ему пять сотенных! – шепнул я на ухо Глумову.

Но не успел он последовать моему совету, как дело приняло совершенно неожиданный оборот. На помощь нам явился Очищенный.

– Позвольте – мне! – скромно напомнил он нам об себе, – я за пятьсот…

Эта благотворная диверсия разом решила дело в нашу пользу; Балалайкин сейчас же сдался на капитуляцию, выговорив, впрочем, в свою пользу шестьсот рублей, которые противная сторона обязывалась выдать в том случае, ежели возникнет судебное разбирательство. Затем подали шампанского и условились, что мы с Глумовым будем участвовать в двоеженстве в качестве шаферов, а Очищенный в качестве посаженого отца. Причем последний без труда выпросил, чтоб ему было выдано десять рублей в виде личного вознаграждения и столько же за прокат платья.

Когда все эти подробности были окончательно регламентированы, Глумов предложил на обсуждение следующий вопрос:

– А теперь вот что, господа! Предположим, что предприятие наше будет благополучно доведено до конца… Балалайкин – получит условленную тысячу рублей, – мы – попируем у него на свадьбе и разъедемся по домам. Послужит ли все это, в глазах Ивана Тимофеича, достаточным доказательством, что прежнего либерализма не осталось в нас ни зерна?

Мнения разделились. Очищенный, на основании прежней таперской практики, утверждал, что никаких других доказательств не нужно; напротив того, Балалайкин, как адвокат, настаивал, что, по малой мере, необходимо совершить еще подлог. Что касается до меня, то хотя я и опасался, что одного двоеженства будет недостаточно, но, признаюсь, мысль о подлоге пугала меня.

– Собственно говоря, ведь двоеженство само по себе подлог, – скромно заметил я, – не будет ли, стало быть, уж чересчур однообразно – non bis in idem – ежели мы, совершив один подлог, сейчас же приступим к совершению еще другого, и притом простейшего?

– Теоретически, вы приблизительно правы, – возразил мне Балалайкин, – двоеженство, действительно, есть не что иное, как особый вид подлога; однако ж наше законодательство отличает…

И вдруг меня словно осенило.

– Господа! да о чем же мы говорим! – воскликнул я, жида! жида окрестить! – вот что нам надобно!

Эта мысль решительно всех привела в умиление, а у Очищенного даже слезы на глазах показались.

– Знаешь ли что! – сказал Глумов, с чувством пожимая мою руку, – эта мысль… зачтется она, брат, тебе! И немного погодя присовокупил:

– Подлог, однако ж, дело нелишнее: как-никак, а без фальшивых векселей нам на нашей новой стезе не обойтись! Но жид… Это такая мысль! такая мысль! И знаете ли что: мы выберем жида белого, крупного, жирного; такого жида, у которого вместо требухи – все ассигнации! только одни ассигнации!

– У меня даже сейчас один такой на примете есть! – заявил Очищенный, – и очень даже охотится.

– И мы подвигнем его на дела благотворительности, – продолжал фантазировать Глумов, – фуфайки, например, карпетки, носки…

– Но не забывай, мой друг, и интересов просвещения! – напомнил я.

– Еще бы! Это – на первом плане. Вот, говорят, в Сибири университет учреждают – непременно надобно, чтоб он хоть одну кафедру на свой счет принял. Какую бы, например?

– Я полагал бы кафедру сравнительной митирогнозии – для Сибири даже очень прилично! – предложил я.

– Чего лучше! Именно кафедру сравнительной митирогнозии – давно уж потребность-то эта чувствуется. Ну, и еще: чтобы экспедицию какую-нибудь ученую на свой счет снарядил… непременно, непременно! Сколько есть насекомых, гадов различных, которые только того и ждут, чтобы на них пролился свет науки! Помилуйте! нынче даже в вагонах на железных дорогах везде клопы развелись!

– Позвольте вам доложить, – вступился Очищенный, – есть у нас при редакции человек один, с малолетства сочинение "о Полярном клопе" пишет, а публиковать не осмеливается…

– Почему не осмеливается?

– Да наблюдения, говорит, недостаточно точны. Вот если бы ему по России с научною целью поездить, он бы, может, и иностранцев многих затмил.

– Отлично. А как ты полагаешь, приятелю твоему десяти тысяч на экспедицию достаточно будет?

– Помилуйте! да с этакими деньгами он даже к родственникам в Пермскую губернию съездит!

– Пускай едет. Для пользы науки нам чужих денег не жалко. Нет ли еще каких нужд? Проси!

– Осмелюсь… Вот вы изволили сейчас насчет этой науки выразиться… Митирогнозия, значит… Самая эта наука мне знакомая… Так нельзя ли кафедру-то мне предоставить!

– Будем иметь в виду.

Затем Очищенный предъявил еще несколько ходатайств и на все получил от Глумова благоприятный ответ. Наконец, наш ordre du jour исчерпался, и Глумов, закрывая заседание, счел долгом произнести краткое резюме.

– Итак, господа, – сказал он, – все вопросы, подлежавшие нашему обсуждению, благополучно решены. Вот занятия, которые предстоят нам в ближайшем будущем. Во-первых, мы обязываемся женить Балалайкина, при живой жене, на "штучке" купца Парамонова (одобрение на всех скамьях). Во-вторых, мы имеем окрестить жида; в-третьих, как это ни прискорбно, но без подлога нам обойтись нельзя…

Он остановился на минуту и вдруг, как бы под наитием внезапного вдохновения, продолжал:

– Позвольте, господа! уж если подлог необходим, то, мне кажется, самое лучшее – это пустить тысяч на тридцать векселей от имени Матрены Ивановны в пользу нашего общего друга, Ивана Иваныча? Ведь это наш долг, господа! наша нравственная, так сказать, обязанность перед добрым товарищем и союзником… Согласны?

Вместо ответа последовал взрыв рукоплесканий. Очищенный кланялся и благодарил.

– Это даже и для Матрены Ивановны не без пользы будет! – говорил он со слезами на глазах, – потому заставит ее прийти в себя!

– Прекрасно. Стало быть, и еще один пункт решен. Объявляю заседание закрытым.

VIII

Мы возвращались от Балалайкина уже втроем, и притом в самом радостном расположении духа. Мысль, что ежели подвиг благонамеренности еще не вполне нами совершен, то, во всяком случае, мы находимся на прямом и верном пути к нему, наполняла наши сердца восхищением. «Да, теперь уж нас с этой позиции не вышибешь!» – твердил я себе и улыбался такой широкой, сияющей улыбкой, что стоявший на углу Большой Мещанской будочник, завидев меня, наскоро прислонил алебарду к стене, достал из кармана тавлинку и предложил мне понюхать табачку.

Назад Дальше