Танк, мягкий, как пластилин - Хакимов Александр


…Разве вы не видите, что все они стали как дети? Разве вам не хочется возвести ограду вдоль пропасти, возле которой они играют?

1

Это был как раз тот самый редкий случай, когда работу заклинивает намертво и в голову не приходит ни одной мало-мальски стоящей мысли. В ожидании вдохновения я бесцельно слонялся по комнате, включал и выключал телевизор, смотрел в окно на нахохлившихся голубей, оседлавших карниз, выдул с десяток стаканов чая и выкурил несметное количество сигарет, — все впустую. Пишущая машинка с заправленным в нее чистым листом бумаги молчала, и в молчании ее чудился некий своеобразный укор. Но, повторяю, не придумывалось абсолютно ничего такого, ради чего стоило бы сесть и ударить по клавишам.

И тогда я достал семейный альбом в сафьяновом переплете и, полистав, нашел фотографию деда.

С мутноватого твердого снимка на меня смотрел спокойный красивый человек лет тридцати пяти в форме сержанта Красной Армии.

Я поставил фотографию на книжную полку, примерно на уровне глаз.

Когда-то, очень давно, в прошлом уже веке, дед был инженером-электриком. Он ушел на Великую Отечественную отсюда, из Баку, воевал в пехоте и был убит летом сорок четвертого года в Белоруссии — то есть, погиб задолго до моего рождения. Так что я видел его только на фотографиях и знал о нем лишь по рассказам бабушки и отца. Ну, еще читал его письма с фронта, написанные на ветхой от времени бумаге и сложенные треугольником. Если верить рассказам, дед был неплохим человеком — добрым, спокойным и в то же время сильным и решительным. Жаль, что нам так и не довелось пообщаться… Я стоял и смотрел на фотографию деда с какой-то наивной надеждой, что она, фотография эта, зажжет во мне хотя бы малейшую искру вдохновения или хотя бы подтолкнет мысли в нужном направлении. Ибо в мыслях у меня наблюдался полный застой. И я — просто так, для разгона, грубо говоря, — вообразил, будто беседую со своим дедом…

И вот сержант с фотографии будто бы улыбается слегка, краешками губ, и спрашивает:

«Ну, что ты маешься? В чем дело?»

«Да вот, — отвечаю я будто бы, — поставил перед собой трудную задачу. Чувствую, мне она не по зубам».

Сержант будто бы слегка прищуривается и спрашивает:

«А почему не по зубам-то? Почему так считаешь?»

«Видишь ли, — отвечаю, — Великая Отечественная — это очень серьезная тема. Грешно, считаю, писать о ней халтурно. Перед людьми и небом грешно. Сейчас поясню. Писать следует по возможности о том, что знаешь хорошо, не так ли? Но что я могу знать о той войне? Я ведь не то что не воевал — я и не жил тогда вовсе!»

«Ну так не пиши, — пожимает плечами дед. — Кто тебя заставляет?»

«И не писать не могу, — признаюсь (будто бы) я. — Война с фашистами, победа над фашизмом — эта тема мне, знаешь ли, небезразлична. Она меня очень волнует. Особенно сейчас, когда многое стало с ног на голову. Когда стали несправедливы к людям, сломавшим хребет фашизму. Когда иные ветераны вынуждены продавать свои боевые ордена, чтобы элементарно не умереть с голоду. Когда кое-кто пытается обесценить значение Великой Победы, перекроить историю, обелить преступников. Когда, в конце концов, пытаются реанимировать нацизм. Да, да, дед, мне горько говорить тебе об этом, но дело обстоит именно так! Если б ты только знал…»

«Не трудись, — прерывает меня дед. — Я все знаю. Это ведь лишь считается, что мертвые ничего не знают и им не больно. И то, что мертвые сраму не имут, — тоже лишь слова, и не более того».

Помолчав немного, дед продолжает:

«Но ты можешь работать с архивами. Историки ведь пишут — и о войне с Наполеоном, и о Куликовской битве, и даже о сражении Ганнибала с Цезарем. Современные историки всего этого, конечно же, не видели, но пишут же! Чем ты хуже них?»

«Да, — киваю я. — Да, все так. Я могу поговорить с ветеранами войны. Я могу послушать военные песни — Бернеса, и Шульженко, и Утесова, и Окуджаву. Могу посмотреть множество фильмов о войне, как документальных, так и игровых, прочесть гору книг. Мемуары. Да. И уверяю тебя, дед, я буду слушать, смотреть и читать очень вдумчиво. Я, пожалуй, сумею проникнуться духом этих песен, книг и фильмов. Но все равно, считаю, это ничего мне не даст — в творческом плане, имею в виду. Ибо я все-таки не сидел в окопах, не нюхал пороху, не поднимался в атаку, не был ранен, не хоронил друзей, не попадал в плен, не расписывался на рейхстаге! Что, что я могу написать обо всем этом?!»

«Ишь, как тебя разбирает, — невесело усмехается дед. — Могу, не могу… Хочу, не хочу… Запутал ты меня совсем».

«Халтурить не хочу, дед! — говорю я проникновенно. — Я мог бы в два счета и с легким сердцем набросать статью или рассказ… правильными, нужными, красивыми словами. Как положено. Как иные школьники пишут сочинения о войне — красиво, безукоризненно правильно и… и абсолютно бездушно. Чужими словами на чуждую тему».

Дед внимательно смотрит на меня — прямо в глаза.

«А тебе эта тем и вправду небезразлична?» — негромко спрашивает он.

«Да, — отвечаю я твердо, со всей твердостью, на которую только способен. — Да. Да. Если кто-то называет других людей недочеловеками, и на этом основании их душат газом и сжигают в печах… и делают из человеческой кожи сумочки и абажуры… и ставят на детях преступные опыты, и разрушают целые города… — я замолкаю. Слов много, они буквально душат меня, так хочется высказать сразу все, что думаю, и это очень трудно. Но я справляюсь с собой и продолжаю: — Все это мне небезразлично. Тем более, что сейчас фашизм пробуждается с новой силой и в новых обличьях… Я чувствую, что должен что-то написать об этом. Я чувствую, что должен что-то делать. Но не знаю, что именно. Где мой окоп, где мое оружие? Где мои соратники и кто они? Все так перепуталось сегодня…»

Больше всего я боюсь того, что речь моя чересчур бессвязна и дед может просто не понять меня. Но он, судя по всему, прекрасно все понимает.

«Я верю, что ты сможешь что-нибудь сделать, — говорит он со спокойной уверенностью. — Ты все поймешь. Ты определишься. И сможешь действительно что-то сделать. Я верю».

«Ну что ж, спасибо за доверие», — устало улыбаюсь я.

На этом я прекратил свой воображаемый диалог с дедом. И вновь принялся шагать из угла в угол, смотреть на голубей и дымить сигаретами. Потом я включил телевизор. Сегодня должны были показать «они сражались за Родину» — самую лучшую, на мой взгляд, кинокартину о Великой Отечественной войне, но до начала фильма оставалось еще два часа, а пока что шел выпуск новостей. И сразу же по глазам — репортаж из Риги, о разгоне антифашистской демонстрации. Бравые полицейские волокли арестованных антифашистов в кутузку, в то время как бывшие легионеры СС шествовали по улицам беспрепятственно. Я сел, угрюмо глядя на экран. Все это было, конечно, не ново, но я никак не мог привыкнуть к этим диким вывихам в человеческом мировоззрении. На экране телевизора калейдоскопически сменяли друг друга новости дня; вдруг возник японский робот, подвижный, серебристый; робот дирижировал (и вполне успешно) симфоническим оркестром. Почти сразу после этого замелькали инопланетные пейзажи, и диктор сообщил, что данные, полученные с борта американского марсохода «Спирит», подтверждают факт наличия на Марсе воды… Боже мой, с отчаянием подумал я, двадцать первый же век на дворе! Двадцать первый! Как цепко держит нас своими когтями прошлое! Держит и душит, и выворачивает наизнанку… Неужто наступают времена, о которых пророчествовал Иоанн Богослов? «Умные будут молчать, а глупцы будут говорить… преступники возвысятся над героями…» — так, кажется? Чтобы отвлечься, я взял со стола газету. И первое, на что упал мой взгляд — это статья о книге Гитлера «Майн Кампф», совсем недавно изданной у нас на азербайджанском языке. Я вскочил и с проклятиями скомкал газету, как будто она была в чем-то виновата. Вырубил телевизор. И вновь стал шагать по комнате. Вспомнил один из монологов Аркадия Райкина — если бы ко мне сейчас приделали рычаг какой-нибудь, я бы, по крайней мере, хоть воду качал… Потом, устав ходить, я прилег на тахту. Незаметно для себя я задремал. И мне приснился сон, самый удивительный и страшный из всех, что я видел в своей жизни.

2

Там, во сне, я шел по Торговой улице, она же Низами, шел под кропающим с хмурого неба дождиком. Несмотря на светлое время суток, улица была необычайно пустынна — ни одного человека, ни одной собаки или кошки, ни даже какого-нибудь воробья. Это выглядело довольно пугающе. И стояла какая-то неестественная тишина, лишь дождь шелестел по рекламам-растяжкам, повисшим над головой. Налетающий ветерок шевелил кучки мелкого мусора. На ходу оглядывая пустынную Торговую, я ощутил на несколько мгновений отвратительный холодок в груди. Я был один, совсем один.

Дойдя до кинотеатра «Вэтэн», я увидел, наконец-то, еще одного человека. Это был ребенок, причем знакомый ребенок; сынишка моего приятеля, черноглазый и черноволосый мальчик лет шести-семи, по имени Осман. Он стоял посреди улицы, одетый во что-то яркое, модное, и исподлобья смотрел на меня, словно не узнавая. При виде него у меня буквально отлегло от сердца. Я улыбнулся Осману, махнул ему рукой и ускорил шаг.

И тут откуда-то справа донесся звон разбиваемого стекла, и вслед за этим из пассажа кинотеатра выкатилось на улицу что-то маленькое и зеленое. Я остановился, приглядываясь. Это был игрушечный танк T-VI «Тигр», состоявший на вооружении гитлеровского вермахта, вернее, сборная модель такого танка. Я часто видел ее на витрине одного из магазинчиков в пассаже. Там она стояла на полочке в окружении сотен других моделей машин, танков, самолетов разных стран и эпох. Модель немецкого танка была выполнена скрупулезно, вплоть до мельчайших деталей, окрашена в темно-зеленый цвет и несла на башне два черных креста с белой каймой. И сейчас этот игрушечный «Тигр», покинув магазинчик, лихо разъезжал вокруг ребенка, смешно жужжа и вертя башней с маленькой пушечкой.

Я пожал плечами — чего только не увидишь во сне! — достал пачку «Кэмэла» и закурил, пряча сигарету от дождя в ладони. Стал наблюдать за Османом, бегающим по пустынной улице, и за маленьким танком, который гонялся за мальчишкой. Османчик заметно оживился и перенес все свое внимание на модель. Честно говоря, я ощутил в душе болезненный укол, нечто вроде приступа ревности: всего-то нас с ним двое на этой улице, а может быть даже и во всем городе, а он увлечен игрушкой и совсем забыл обо мне… Потом я сказал себе: а, ребенок, что с него возьмешь?

И вдруг я заметил, что модель танка постепенно увеличивается в размерах! Словно бы разбухает, становясь все больше и больше! Я замер. А танк с черными крестами на башне рос, гоняясь за визжащим от восторга малышом, и гусеницы танка уже ощутимо гремели по выстилающим улицу плитам, и в пулеметном гнезде вдруг зашевелился черенок пулемета.

Там, во сне, я с пронзительной ясностью понял: игрушка будет увеличиваться до тех пор, пока не превратится в настоящий танк. И этому следовало воспрепятствовать любым путем. Потому что я буквально кожей чувствовал надвигающуюся беду, страшную беду. И беда эта грозила в первую очередь Осману, потому что он не знал, маленький глупыш, что такое настоящий танк, и тем более понятия не имел, что такое фашизм. А модель, если только ее можно было так называть, была уже размером с большую коробку из-под телевизора. Медлить было опасно. Я отшвырнул сигарету и ринулся вперед. «Уходи!» — крикнул я Осману и пнул танк ногой. Нога заныла. Ребенок остановился; он больше не смеялся и смотрел на меня озадаченно. А танк отбросило метра на два в сторону. Он замер, развернулся и, взревев двигателем, поехал прямо на меня.

Его намерения были ясны — страшная машинка охотилась, конечно же, за ребенком, но решила сначала устранить меня, как досадную помеху. И что же было делать? Я мог, например, убежать. И оставить Османа один на один с набирающим силу чудовищем, замаскированным под невинную детскую игрушку. Но убегать было нельзя. Ибо тогда Османа ждал ужасный конец, и, что трагичнее всего, несмышленыш так ничего и не понял бы — до самой последней минуты.

Считается, что человек во сне поступает точно так же, как поступил бы наяву. Так считается. И там, во сне, ярком, как реальность, я оказался перед выбором.

Я смотрел на надвигающийся «Тигр» и мне было нехорошо. Ибо на меня катила не просто ожившая, как по волшебству, игрушка. Это катил возрождающийся фашизм, стряхнувший с себя многолетнее оцепенение. Танк-Освенцим и танк-Дахау, танк-разбомбленные-колонны-беженцев и танк-потопленные-пассажирские-суда, и танк-сжигаемые-на-площадях-книги… танк-убийца, танк-насильник, танк-мучитель… Мне почудилось даже, что я слышу песню, которую горланит находящийся внутри него лилипутский экипаж, бравые ребята из какой-нибудь там танковой дивизии СС «Мертвая голова». Эти парни были явно не прочь начать все сначала… Я очень мешал этому танку, ибо понимал его сущность, и посему должен был стать его первой жертвой. Фактически вопрос стоял так: кто кого. А ставкой в этом необыкновенном гладиаторском поединке была — ни больше и ни меньше — жизнь ребенка, который все еще таращился на нас, ничегошеньки не понимая.

И тут, к великому стыду своему, я испугался. Я элементарно струсил. Вид приближающейся ко мне дьявольской игрушки, разбухающей на глазах, был страшен, по-настоящему страшен. Нервы мои не выдержали, и я стал пятиться, а потом повернулся и быстро зашагал по пустынной улице, то и дело оглядываясь через плечо… Танк целеустремленно катил за мной, не думая отставать. И я, позабыв о мальчике и растеряв последние остатки мужества, припустил бегом. За спиной явственно слышалось тонкое завывание двигателя и дробный стук игрушечных гусениц. Тогда я, впав в форменную панику, побежал еще быстрее — по направлению к «Макдональдсу». Мне было страшно, очень страшно. Мой ужас усиливался еще и оттого, что я заметил странную вещь — улица сужалась, пытаясь сдавить меня с обеих сторон домами! О Боже, Город, оказывается, был заодно с танком! И никого вокруг, абсолютно никого, одни лишь мрачные каменные дома, которые, сдвигаясь, старались поймать меня в ловушку.

Инстинкт подсказал мне выход: я вильнул в сторону и влетел в подвернувшуюся арку, ведущую в какой-то внутренний двор, и затаился там, тяжело дыша и выглядывая из-за мусорных баков. Я увидел, как танк пронесся мимо, а через минуту поехал обратно, словно бы в недоумении вертя башенкой.

Я опустился на корточки и с облегчением вздохнул, привалившись спиной к холодной стене. Переждать, подумал я. Переждать, и будь что будет. Какое мне дело до ребенка, это ведь, в конце концов, вовсе и не мой ребенок!

Я перевел дух и уселся поудобнее. И задремал. И — заснул еще раз, успев отметить всю необычность положения (уснуть во сне!). И увидел второй сон. Вложенный, так сказать. Сон-вкладыш…

…осторожно озираясь, выхожу из-под арки. Танка не видно, улица по-прежнему пуста. Тогда я быстрым шагом иду в сторону площади Фонтанов…

…и выпадаю в некий странный мир. Нет больше никакой площади Фонтанов. Вокруг, насколько хватает глаз, расстилается однообразная серая равнина. Оглядываюсь озадаченно. Под ногами — слой чего-то, напоминающего пепел, в который ноги погружаются по щиколотку. Из пепла на равном расстоянии друг от друга торчат странные одиночно растущие цветы на тонких прямых стеблях. Окружающая местность скорее напоминает глубоководный пейзаж, виденный мною по телевизору. Голый субстрат и торчащие морские лилии…

Гляжу вверх — там серое, беспросветное, унылое небо, из-за которого все вокруг кажется погруженным в серую мглу. Тусклый и очень печальный мир. И нигде не видно солнца, и нигде не видно света. Ну просто дно океана. Или другая планета какая-нибудь. Венера, например. Я глубоко всовываю обе руки в карманы и, поеживаясь, шагаю куда-то в неопределенном направлении, задевая локтями стебли цветов и увязая в сером пепле. Движения даются с некоторым трудом, словно я и вправду иду в воде. И тишина. Ватная такая тишина, словно в уши мне загнали по тампону.

Какой странный здесь воздух, отмечаю я мысленно, затхлый и совершенно неподвижный, ни ветерка. Извлекая сигарету, раскуриваю на ходу. Слабо, как-то вяло полыхает огонек зажигалки. Сигарета раскуривается с трудом, словно отсыревшая; выплевываю ее с отвращением. И цветы какие-то странные. Что в них такого странного? Но я не успеваю додумать эту мысль до конца, ибо вижу впереди выступающую из серой мглы неясную темную громаду.

Дальше