Теперь раввин все-таки присел. Капеллан налил ему рюмку водки:
— Не стоит сразу думать о худшем, — сказал он.
— Как это не стоит? — спросил Фюрст, подняв резким движением голову, — может, нужно было бы… Послушайте, ваше преподобие, — произнес он спустя некоторое время сдавленным голосом, — через час идет поезд к венгерской границе… Может быть нам, я имею в виду всю семью, стоит… Правда, моя бедная жена едва встала на ноги после родов… Что же делать? Ваше преподобие, посоветуйте! Мне нужен ваш совет…
И тут патер Оттокар сделал то, чего он никогда не простил себе. Вместо того, чтобы пожать плечами, сказать: «Я не знаю», как оно и было, он дал совет, весьма определенный совет, плохой совет. Хотя кто в таком положении знает, плох или хорош его совет?
— Вы в самом деле хотите так вот сразу бросить все на произвол судьбы, дорогой доктор Фюрст? — сказал, стало быть, капеллан, роковым образом сравнивая мысленно свое положение с положением собеседника, — мы ведь ничего пока не знаем о новом правительстве, а вдруг в Австрии все будет иначе, чем можно предположить. Подождите хотя бы пару дней!
При этих словах Аладар Фюрст облегченно вздохнул:
— Благодарю вас за этот совет… Конечно, вы правы, ведь австрийцы не немцы, а я все же патриот… Мне было бы невероятно тяжело бросить наш дом. Наше семейство живет здесь с незапамятных времен, на кладбище есть даже средневековые могилы наших предков, а сам я специально вернулся из большого мира в Парндорф. Ну что ж, может быть…
Капеллан проводил его до порога, за которым уже стояла звездная ночь.
— Я загляну к вам завтра, — сказал он на прощанье.
Но вот что произнес Аладар Фюрст напоследок, задумчиво пожимая руку Феликсу:
— Я боюсь только одного, господин патер… Я боюсь, что наш брат сильно расслабился и растерял силу и крепость духа наших отцов во времена преследований… Спокойной ночи…
3
В девять часов следующего утра — капеллан Оттокар Феликс как раз обдумывал, насколько далеко он может зайти в своей воскресной проповеди в осуждении победителей — он был потревожен криками и возрастающим шумом, глухо долетавшим через окно. Он тотчас бросился из дома, в чем был, без шляпы и сюртука. Круглая рыночная площадь была запружена толпой, столь многочисленной, какой обычно не бывало ни на ярмарке, ни во время церковных праздников. Из сел глухой Парндорфской пустоши, даже из самых отдаленных прибрежных деревень большого Камышового озера устремились они сюда в ожидании интересного зрелища — крестьяне, батраки и батрачки, рабочие капсюльной фабрики и сахарных заводов всей округи и куча безработных, к тому же переставших получать пособие от государства и потому как самый беспокойный элемент общества охотно участвовавших в любых беспорядках. Ядро этой толпы составлял отряд молодчиков в коричневых рубашках, на левом рукаве у каждого по свастике. Строй был повернут лицом к самому видному зданию изо всех имевшихся в Парндорфе. Возможно, семье Фюрстов и не подобало владеть этим красивым домом, одним из немногих в селе в два этажа, да еще и с мансардой. Но можно ли винить Аладара Фюрста за то, что его дед в более счастливые времена пятьдесят лет назад был столь неосторожен или столь нескромен, что выстроил себе настоящий городской дом в краю нищих соломенных хижин? На первом этаже, по обеим сторонам ведущих во двор ворот, помещались две большие торговые лавки — «Гражданская булочная» Давида Копфа и «Мелочные и колониальные товары» сына Самуила Рота. Владельцы этих магазинов, их жены, сыновья, дочери, родственники и работники сбились тесной кучкой перед воротами, а в центре ее стоял молодой ребе Аладар, единственный, кто довольно высоко держал голову и, в противоположность ко вчерашнему, не производил впечатления человека сломленного. Против напуганной кучки людей занял свой пост Петер Шох, командир этой военной операции. Он с явным веселием в сердце держал в руке автомат, дуло которого было направлено на Аладара Фюрста. Рядом стоял маленький тщедушный человечек со сморщенным обезьяньим личиком, которое при желании, казалось, можно растянуть, как гармошку. На носу человечка торчали очки в стальной оправе, а на голове красная форменная фуражка, ибо это был начальник станции Парндорф господин Игнац Инбихлер собственной персоной. Когда подошел капеллан Феликс, Петер Шох как раз заканчивал свою яркую речь, интонацию которой, одновременно обиженную и издевательскую, он довольно точно скопировал, позаимствовав ее у выступающих по радио партийных вождей:
— Немецкие мужчины и женщины! Для немецких товарищей невыносимо получать хлеб наш насущный из рук еврейской пекарни. Мировому еврейству на руку и впредь отравлять наших невинных детей своей мацой. Эти времена прошли, ибо сейчас мы имеем исторический момент. Именем немецкой нации объявляю пекарню Копфа переходящей в собственность арийцев. Вместо него вступает в силу наш немецкий товарищ Ладислаус Чичевицкий… Зиг Хайль!
Петер Шох изо всех сил старался выражаться литературным языком, сквозь который повсюду просачивался самый вульгарный диалект.
Коричневорубашечники скандировали в такт за ним: «Зиг Хайль!» Однако толпа продолжала вести себя до странного тихо, полная как бы безучастного любопытства. Теперь взял слово человек в красной фуражке. В этой пограничной дыре, точно так же, как и в Берлине, действовали оба характернейших типа национал-социалистов. Шох представлял безусловный героизм, Инбихлер же, напротив, подмигивающую дипломатию, которая добродушно хлопает жертву по плечу, покамест героизм вспарывает ей брюхо. Итак, Инбихлер, начальник станции, обратился к кучке людей у ворот:
— Господа! Все в порядке! Это не какая-нибудь незаконная акция. Немцы — это сама организованность! Ни у одного из вас и волоса с головы не упадет. Надо только дать подписку, что вы совершенно добровольно передаете нам свои лавки и немедленно покидаете немецкую землю… Если после 17 часов здесь будет находиться кто-либо из обитателей этого дома, то он сам навлечет на себя неприятные, очень и очень неприятные последствия. Тогда я уже ничем не смогу ему помочь… Есть только два пути решения еврейского вопроса. В своей беспредельной доброте сердечной наш фюрер выбирает второй путь…
Капеллан понял, что своим вмешательством он здесь не только ничего не добьется, но и бессмысленно подвергнет себя опасности. Поэтому он помчался домой и, нервничая, связался по телефону с жандармерией, окружными властями и, наконец, с правительством Земли в Эйзенштадте. Везде он получал одинаково уклончивый ответ. Мол, при всем желании, нельзя ничего предпринять против тех подозрительных элементов, которые в настоящий момент перекрыли все дороги. Они члены партии, а партия получает свои приказы непосредственно из Берлина. Голоса в трубках дрожали от неприятного смущения. Разумеется, линии прослушивались, и чиновники боялись говорить открыто.
Недолго думая, патер Феликс поспешил к знакомому соседу-помещику, в автомобиле которого через полчаса уже мчался в Эйзенштадт. Там, в главном городе провинции, он ходил от одного начальника к другому, пока, наконец, не очутился у апостольского администратора Бургенланда, главы епархии монсеньора Такого-то. Вялый прелат принял его с елейно-мрачной подозрительностью. Поскольку де главе австрийской апостольской церкви Его Высокопреосвященству кардиналу-архиепископу Венскому угодно с доверием отнестись к новой власти, которая, к тому же, согласно учению, дается от Бога, то сам он, прелат, может лишь рекомендовать господам священникам Бургенланда принять с послушанием эту позицию.
Он, мол, прекрасно знает, что творится на местах, но настоятельно рекомендует отказаться от каких-либо попыток заступничества за изгоняемых евреев. Факты эти, безусловно, предосудительны, но никоим образом не входят в компетенцию католических священников. И, сложив руки, прелат сказал в заключение:
— Помолимся за евреев, в остальном же еще и еще раз будем придерживаться той истины, что всякая власть от Бога…
— Даже если Господь Бог назначит властителем Сатану, монсеньор? — спросил капеллан тоном бунтовщика.
— И тогда, — ответил монсеньор, готовый идти на любой компромисс.
На обратном пути капеллан все больше склонялся к тому, чтобы почесть решение кардинала и прелата за благое. Было что спасать и поважнее, чем горстку ограбленных гонимых евреев. Опасность грозила самой церкви. Не будет ли разумнее всего запереться в ближайшие дни дома, провести воскресную службу без проповеди и постараться избежать всяческих трений? Возможно, он и поддался бы этому приступу слабости, если бы в памяти его не всплывали вновь и вновь те самые слова Аладара Фюрста: «Я убежден в том, что пока существует церковь, будет существовать и Израиль, как и в том, что церковь падет, если падет Израиль…»
4
Когда капеллан Феликс снова появился на рыночной площади Парндорфа, часы на церкви как раз били три. Перед домом Фюрста стояли оба грузовика транспортной конторы Морица Цопфа. Из булочной и магазина через ворота люди волокли домашнюю утварь, шкафы, столы, стулья и громоздили все это на одну из машин. Начальник станции Инбихлер обследовал каждую вещь, подробно рассматривая ее с пристальностью близорукого и рвением добросовестного таможенника, поскольку без его разрешения несчастным не оставляли ни пепельницы, ни даже коробка спичек. Любую приглянувшуюся ему вещицу он тут же приказывал ставить сбоку от себя, слегка оправдывая этот грабеж бормотанием неразборчивого заклятия вроде: «немецкое национальное достояние». Парни в коричневых рубашках составили свои карабины в пирамиды и курили или слонялись вокруг. Шох со своим штабом уже несколько часов восседал в пивной, во главе стола, щедро накрытого к обеду, на который с угодливой поспешностью не замедлили явиться бургомистр и другие именитые люди Парндорфа. Было безветрие, и над селом повис странный молочно-белый туман. Группа суетившихся у ворот заметно увеличилась, теперь их было больше тридцати. Капеллан Феликс дивился, как все они одурело и усердно сновали взад-вперед, совершали разного рода бессмысленные движения и, казалось, руководствовались не заранее обдуманным планом, а скорее как бы инстинктом потревоженных насекомых. Бывшие среди них дети наблюдали за всей этой суетой без малейшего страха, с возбуждением и любопытством. Все выглядели невыспавшимися и походили на бледные тени, качаемые ветром судьбы, которого пока еще не замечали христиане, хотя он уже дул резкими порывами над площадью.
Феликс вошел в квартиру ребе Аладара. Едва оправившаяся роженица, нежная светлоглазая женщина родом из Рейнской области, тяжело дыша, собирала вещи. Белый лоб под расчесанными на пробор каштановыми волосами был сильно наморщен от чрезмерного напряжения. Она стояла посреди груды постельного, столового и нижнего белья, безуспешно пытаясь втолкнуть еще хоть что-нибудь в переполненную дорожную корзину. Изредка она поднимала глаза. Они влажно блестели от слабости и непонимания происходящего. Из соседней комнаты доносился мирный детский лепет и порой требовательный крик младенца.
Капеллан застал Аладара Фюрста перед книжными шкафами, которыми были заставлены до потолка все четыре стены просторной комнаты. Несколько сотен томов, выбранных из множества тысяч, выросли у его ног шаткими башнями. Он держал в руках одну из них, целиком погрузившись в чтение, и подобие улыбки кривило его губы. Казалось, ради этой случайно раскрытой страницы он позабыл обо всем на свете. Вид этого еврея, предавшегося чтению в момент гибели его мира, произвел сильнейшее впечатление на капеллана.
— Высокочтимый доктор Фюрст! — сказал он, наконец. — К сожалению, я подал вам плохой совет… И то, что этот совет терзает мою совесть, не поможет уже ни вам, ни мне… Но, к счастью, у вас венгерский паспорт… Возможно, Господь Бог замыслил распорядиться вашей судьбой и судьбой ваших ближних лучшим образом, нежели нашей… Ведь не раз бывало, что он в действительности укрывал в безопасном месте народ, которому некогда открылся, когда казалось, что хочет его наказать…
Доктор Аладар Фюрст посмотрел на священника долгим потерянным взглядом, столь взволновавшим и обескуражившим того, что он поспешил собственноручно помочь снести вниз отобранные раввином любимые книги.
Через час сборы были закончены. Инбихлер отобрал лучшее имущество изгнанников: не только ценную мебель и все серебро, но и все украшения женщин, ценные бумаги и деньги — ведь каждого из них, в том числе Фюрста, раздевали до рубашки и бесцеремонно обыскивали. Раввин перенес это унижение, усугублявшееся издевательскими насмешками молодчиков в коричневых рубашках, совершенно равнодушно, с отсутствующим видом, так что Феликс чуть ли не с досадой подумал: «Я бы постоял за себя!» Единственное, что Инбихлер пропустил без проверки, небрежным разрешающим жестом, были книги. Но поскольку Инбихлер выразился в том смысле, что «все должно быть в порядке» и что «немцы — это организованность», он сделал подробную опись всех задержанных вещей, отчего грабеж средь бела дня был возведен в ранг законной государственно-политической акции.
Петер Шох, усевшийся теперь рядом с водителем первого грузовика, бешено сигналил. Было четыре часа. До ночи оставалось не больше двух часов.
Штурмовики стали пинками и тумаками загонять свои жертвы на первый грузовик, где те кое-как разместились на полу. Только теперь малышам стало не по себе, и некоторые подняли пронзительный крик. Плотная толпа зрителей хранила гробовое молчание, и по любопытствующим взглядам нельзя было понять, одобряют или осуждают они происходящее. Парни Шоха уже завели свои мотоциклы. И тут капеллан Оттокар Феликс решительно шагнул к Игнацу Икбихлеру.
— Шеф, — сказал он и гордо выпрямился, — я не знаю, по приказу какого ведомства вы тут действуете и есть ли вообще какой-нибудь приказ, но обращаю ваше внимание на то, что если это ваша личная инициатива, то вы ответите за нее — завтра, послезавтра, позже — так или иначе. Всем известно, что эти люди живут здесь много веков подряд, и народ никогда на них не жаловался… В Вене и других больших городах, может быть, по-другому, но здесь это именно так… Вы их сильно напугали, шеф, это, как мне кажется, стоит наказания. Оставьте все как есть, и давайте все подождем законного решения еврейского вопроса!
Сморщенный человечек с лицом-гармошкой сладострастно затянулся сигаретой и выдохнул струю дыма прямо в лицо священнику:
— Только не напирайте, ваше преподобие! — прошепелявил он любезным тоном. — Очередь дойдет до всех. Господа попы вполне могут оказаться следующими. Мне это уже приходило в голову… Но если уж вы так обожаете этих жидов пархатых, можете сию минуту составить им компанию…
— Именно так я и сделаю, — сказал капеллан и разом прыгнул в грузовик, сам не зная, как ему пришло на ум это смертельно опасное решение. Но то было вовсе и не решение. То было действие, совершаемое, казалось, помимо его собственной воли.
Евреи изумленно смотрели на него. Одна только фрау Фюрст сидела на стуле, специально поднятом для нее в грузовик. Она держала на руках младенца, а муж ее в это время пробовал успокоить второго ребенка, крошечную девочку. Тогда капеллан посадил на колени старшего ребенка раввина, четырехлетнего мальчика, и начал его забавлять…
Взревел мотор. Мощный грузовик резким толчком рванулся с места, потому что вся дорога была в глубоких рытвинах. За ним ехала вторая машина. Сзади тарахтели мотоциклы штурмовиков.
5
Машины тряслись по дрянной ухабистой кружной дороге, огибающей большое Камышовое озеро, которого, правда, отсюда было не видать. Дорога эта ведет к Богом забытой таможне на венгерской границе. Отчего они не поехали по магистрали, ведущей к большому пограничному городу Хедьешхалом, осталось коварным секретом Петера Шоха. В первом грузовике, битком набитом измученными тряской людьми, никто не говорил ни слова. Когда капеллан Оттокар Феликс сделал попытку ободрить изгнанников, они слушали его с напряжением и расплывчатым взглядом глухонемых. Должно быть, уже проехали большую каменоломню, когда с наступлением сумерек от озера пополз густой удушливый туман, которого так суеверно боятся жители этой полосы.