Непримкнувший. Воспоминания - Дмитрий Шепилов 10 стр.


– Извините, товарищ Шепилов, за то, что мы допустили эту небольшую хитрость. Вы, конечно, догадываетесь, где вы находитесь и что это не уголовный розыск.

– Да, я догадываюсь, хотя и не представляю себе, чем вызвана необходимость такой хитрости.

Конечно, в эти годы ежовского террора общественная атмосфера вокруг НКВД изменилась. ЧК Дзержинского овеяна была легендарной славой и всенародным уважением. Ежовский НКВД вызывал чувство ужаса. Но в этот момент я чувствовал себя абсолютно спокойным, словно все во мне заледенело и потеряло чувствительность.

Человек со стальными глазами в очень благожелательных тонах стал расспрашивать меня, как мне живется, как работается и т. д. Я очень лаконично отвечал на вопросы, не понимая цели этой беседы.

– Ну что же, Дмитрий Трофимович, мы давно интересуемся вами. Мы хорошо понимаем ваше состояние. Вы работали в ЦК, вас сняли. Вы, конечно, не могли не ожесточиться. После снятия из ЦК все товарищи от вас отвернулись…

– Вы глубоко ошибаетесь, – заметил я. – Никакого ожесточения у меня нет и быть не может. Мое призвание – научная работа. Переход из ЦК на научную работу, в Академию наук, мне очень по душе. Кроме того, я читаю курс лекций в Высшей партийной школе и в Институте советской торговли. Я регулярно печатаюсь и веду большую редакторскую и пропагандистскую работу. Я вполне удовлетворен и работаю с полным напряжением сил и с удовольствием. Какое же тут может быть ожесточение или даже обида?

– Ну, не будем об этом спорить, дело не в этом, – сказал человек со стальными глазами. – Не мне вам объяснять, насколько сейчас серьезное положение в стране. Троцкисты, бухаринцы, враги народа орудуют всюду. И надо выкорчевывать их вражеские гнезда. Вы помните указание Ленина, что каждый коммунист должен быть чекистом. Так вот, давайте выполнять указание Ленина.

– В своей партийной, научной, педагогической, литературной работе я делаю все для защиты и популяризации генеральной линии партии.

– Да, но сейчас вопрос стоит о непосредственной помощи с вашей стороны органам НКВД в борьбе с врагами.

– Ну что я могу вам сказать? Я – член партии. Мною с комсомольских времен распоряжалась партия. Я шел работать туда, куда велела партия, и на любом участке, который мне поручался, работал с полным напряжением сил. Я повторяю вам, что я вполне удовлетворен своей нынешней работой. Но если ЦК сочтет необходимым передвинуть меня на другую работу, я, само собой разумеется, безоговорочно подчинюсь этому.

– Никто не собирается передвигать вас с нынешней работы. Вы нам нужны на ней и останетесь на ней. Речь идет о тайном сотрудничестве вашем с органами НКВД в нынешней роли научного работника.

Я почувствовал, как горячий тошнотворный клубок подступил к моему горлу, а между лопаток поползла холодная змея. Только теперь я понял цель вызова меня в НКВД и всех этих разговоров.

Мертвая пауза, должно быть, длилась долго.

– Так как же, товарищ Шепилов? – холодно спросил человек со стальными глазами.

– Я не могу принять ваше предложение, – твердо ответил я.

– Почему? По принципиальным соображениям?

– Да, по принципиальным соображениям.

– Понимаю, не хотите выполнять указания Ленина, не хотите бороться с врагами?

– Ленин здесь ни при чем. С действительными врагами я боролся и буду бороться, как подобает коммунисту, партийному литератору, ученому. А ваше предложение принять не могу.

– Интересно, какие же у вас принципиальные соображения? Не хотите свои ручки запятнать, пускай черновую работу другие делают? Мы что же, хуже вас, чистеньких?

– Нет, я никакой черновой работы не боюсь. А принципиальные соображения таковы: мы с детских лет воспитывались в духе уважения и любви к нашей легендарной ЧК Дзержинского. Потом уже мы, как партийные пропагандисты, в таком же духе воспитывали других. Но за последний период в работе НКВД появились такие черты, которые не могут не внушать в партии и в народе чувства глубокой тревоги. Я не могу делать никаких обобщений, так как, наверное, многого не знаю. Но я знаю, что среди очень многих арестованных за последнее время есть родные и близкие мне люди. Я знаю их беспредельную преданность партии и народу. А они именуются «врагами народа». Я абсолютно убежден, что партия разберется во всем и все будет исправлено. Сотрудничать с вами – это значит взять на себя моральную ответственность за все, что сейчас делается. Я этого не могу…

Во рту у меня пересохло, безумно хотелось пить и курить. Но я не стал просить ни о том ни о другом.

Снова наступило долгое молчание.

Я уже знал, что не выйду из этого здания. В мозгу горячими искрами проносились обрывки всяких мыслей: «Зачем я, дурак, явился в летнем? (На мне были белые брюки и кремовая шелковая рубашка). Замерзну в камерах. Почему я ничего не сказал Марианне о том, куда я поехал? А куда я поехал – в уголовный розыск… Как меня теперь найдут?»

Откуда-то издалека до меня донеслись тяжелые и холодные, как бильярдные шары, слова:

– Ну что же, вы полностью раскрыли свое истинное лицо. Мы, между прочим, так и думали. Мы знаем все ваши связи с врагами народа и обо всей вашей вражеской работе. Итак, Шепилов (он уже не говорил «товарищ»), я вас оставлю ненадолго. Сядьте за тот столик и подумайте хорошенько. Либо вы будете работать с нами, либо… Вы человек грамотный, бывший прокурор, и хорошо знаете, что вас ожидает.

Я пересел за маленький столик. Человек со стальными глазами сильной красивой походкой вышел из кабинета, и в него сразу же вошел привезший меня рябой. Он подошел к окну, повернулся ко мне спиной, отодвинул штору и стал с безразличным видом смотреть через стекло.

Я не знаю, сколько времени прошло, время перестало существовать. Я не думал о поставленной передо мной дилемме. Этот вопрос был решен как-то сразу же, не мозгом, а всем моим существом, как только человек со стальными глазами поставил его. В голове вихрились какие-то случайные и неожиданные мысли, картины, воспоминания.

Послышались шаги. Быстрым и нервическим шагом в комнату вошел человек и резко остановился против меня. За ним вошел и тот, допрашивавший меня. Стоявший у окна рябой тотчас удалился.

Передо мной стоял небольшой человек с бледным лицом и взлохмаченными черными волосами. Одет он был в суконные брюки и гимнастерку цвета хаки, на ногах – сапоги. Гимнастерку опоясывал широкий армейский ремень. Возможно, что он подражал своему начальнику: так одевался Ежов. На одно плечо у него была накинута длинная армейская шинель, так что одна пола волочилась по паркету. Лицо у него все время конвульсивно подергивалось, как будто он хитро и зло подмигивал. Маленькие черные глазки-бусинки тревожно бегали. Время от времени он подергивал и плечами, словно через него периодически пропускали ток высокого напряжения. Он чем-то очень напоминал бывшего помощника Сталина, а потом редактора «Правды» Л. Мехлиса.

– Ну, как решили, Шепилов?

Я сказал, что уже дал ответ.

– Так, так, понятно, – сказал он визгливым, срывающимся голосом. – Так и следовало ожидать. А что ты от него хотел, – обернулся он к человеку со стальными глазами. – Ведь это же враг, матерый враг, разве он будет работать с чекистами.

Дальше он изверг каскад грязных инсинуаций, площадной брани, перемежавшихся со всякими мерзкими посулами и страшными угрозами.

Он то волчком вертелся по комнате, то распускал, как павлиний хвост, полы своей шинели, визжал и захлебывался. До меня доносился кислый запах грязных носков и немытого тела, брызги его слюны попадали мне на лоб и щеки.

Эта мучительная и мерзкая процедура длилась долго, очень долго, не знаю, сколько времени.

Я молчал.

После одного из туров истерического визга дергунчик круто остановился передо мной и сказал:

– Имейте в виду, Шепилов, сейчас решается ваша судьба, судьба вашей семьи и родных, цацкаться ни с кем не будем. Ну?!

Я подтвердил свой прежний ответ.

– Ну что ж, – сказал дергунчик. – Вы сами вынесли себе приговор.

Передо мной пронеслись спящая в кроватке дочурка Витуся, лицо моей матери, изъеденное горем и сморщенное, как печеное яблоко, с добрыми-добрыми, как у телушки, глазами; золотистый берег Москвы-реки в Серебряном Бору; вишни, усыпанные плодами…

Дергунчик подошел к телефону и набрал какой-то номер:

– Лефортово? Приготовьте одиночку. Да, со строгой… Да… Через час.

Отдавал ли он действительно приказание или это была мистификация – не знаю. Во всяком случае, он знал, что я, как бывший прокурор, представляю себе, что такое Лефортовский изолятор.

Направляясь к выходной двери, он снова круто остановился около меня и взвизгнул:

– Ну?!

Я посмотрел на него в упор, отвернулся к окну и ничего не ответил. Он взмахнул фалдами шинели, и на меня снова пахнуло тошнотворным запахом пота.

И снова бесшумно появился рябой.

Я был убежден, что все кончено, что тяжелый гробовой камень закрылся надо мной. Я почувствовал вдруг такую усталость, что готов был свалиться здесь же на полу и заснуть мертвецким сном.

Прошло опять много времени.

– Подпишите, – услышал вдруг я властный голос. Передо мной стоял человек со стальными глазами и протягивал какую-то бумагу.

– Я ничего подписывать не буду, – ответил я.

– Да не бойтесь, это совсем не то, о чем вы думаете. Прочтите. Это обычная подписка о неразглашении того, о чем мы с вами здесь говорили. Вы, как бывший прокурор, и ваши следователи многократно отбирали такие подписки у своих свидетелей и посетителей.

Я прочел типографски сделанный текст, убедился, что это действительно так, и поставил свою подпись.

– Можете быть свободны, – сказал ледяным тоном этот человек.

Рябой агент проводил меня вниз, и входная дверь за моей спиной захлопнулась.

Было… утро! Бархатистое московское утро. Дворники шоколадными метлами надраивали тротуары. По площади с истошным визгом делал поворот трамвай. Торговка с заспанным лицом тащила на животе лоток с жареными пирожками.

Я пошел домой через Старую площадь. А в мозгу с какой-то маниакальной неотвязностью звенела одна и та же фраза:

«Ты победил, Галилеянин!»

«Ты победил, Галилеянин!»

«Ты победил, Галилеянин!»

«Ну при чем тут Галилеянин?! – надрывно кричал другой голос. – И откуда это? Ах да, это же слова Юлиана Отступника в адрес Христа. Ну и при чем тут это? Это что – я Галилеянин?»

Я чувствовал, что вся моя душа истерзана. Но сквозь боль и смятение я действительно ощущал свою великую нравственную победу. Победу своей чести и совести. А теперь пусть будет что будет.

Я был убежден, что в моем распоряжении всего несколько часов, в лучшем случае – дней. Надо все привести в порядок.

Дома я изложил придуманную мной версию ночной отлучки, выпил чашку крепкого кофе и принялся за книги. Библиотека моя насчитывала несколько тысяч томов.

В эту зачумленную полосу нашей жизни обнаружение у кого-нибудь даже пустячной брошюры экономиста или философа, объявленного «врагом народа», уже было криминалом. У меня никогда не было двойной жизни. Я был беспредельно предан партии, никогда не отклонялся от ее генеральной линии, со всей страстностью защищал ее от всяких отступников в своих книгах, статьях, лекциях. Следуя строжайшим указаниям и нравам того времени, мы давным-давно изъяли из своих личных библиотек всякие «Азбуки коммунизма» Бухарина и Преображенского, «Уроки Октября» Троцкого и тому подобную литературу. Но на полках могло случайно оказаться что-нибудь недозволенное.

Так в приготовлениях прошел целый день. Никто для обыска не являлся. Наступила ночь, но и за ночь никто не позвонил у входных дверей.

На следующий день я нормально трудился в Академии наук. А вечером отправился домой к своему другу Борису Николаевичу Пономареву (будущему секретарю ЦК). Мы вместе учились в Московском университете, вместе работали в комсомоле, вместе (с некоторым опережением у Пономарева) учились в Институте красной профессуры. Борис знал моих родителей, братьев, каждый шаг моей жизни. Ему я и поведал во всех подробностях о событиях этой сентябрьской ночи, взяв слово коммуниста о неразглашении.

Почему после моего отказа не последовали меры административных репрессий, мне сказать трудно. Возможно, не нашли достаточных зацепок для возбуждения дела. А возможно, потому, что уже наступало начало конца ежовщины.

Почти двадцать лет о том знали только двое: Борис и я. В 1957 г. над моей головой снова разразилась гроза – разгул хрущевщины. Возможны были любые меры произвола и насилия. Тогда, лежа в Боткинской больнице, я поведал о сентябрьском эпизоде 1938 г. моим родным. Я хотел, чтобы самые близкие мне люди узнали, что в тягчайшую полосу нашей жизни я не встал на путь малодушия и бесчестия и не запятнал себя причастностью к кровавым злодеяниям этого времени.

Кроме того, в 1957 г. я считал, что правам ежовского НКВД навсегда положен конец, и я не могу считать себя связанным ни юридически, ни этически наложенным на меня обязательством молчать.

В те времена мы фанатически верили Сталину, решениям высших партийных инстанций, печати, что борьба за социализм сопровождается небывалым обострением классовых антагонизмов, что троцкисты и правые встали на путь белогвардейского террора, что часть партийных кадров сомкнулась с классово враждебными элементами, и надо в открытых боях сломить сопротивление всех враждебных сил и обеспечить полное торжество социализма.

Так учили нас. А затем так учили мы: в таком духе писали статьи, брошюры, читали лекции. И делали все это с полной уверенностью. Правда, сознание все время жгли мучительные вопросы:

«Почему в условиях побеждающего социализма так много «врагов народа»? Почему «врагами народа» становятся вдруг старейшие большевики-ленинцы? Почему «враги народа» так охотно сознаются в своих преступлениях и так красочно описывают свои самые чудовищные злодеяния? Почему всего этого не было при Ленине, когда в стране еще существовали целые эксплуататорские классы, а слабенькая Советская Россия одна противостояла всему империалистическому миру?»

Но эти жгущие и мучительные вопросы душились подготовленными для всех ответами:

«Таковы законы классовой борьбы.

Такова диалектика становления социалистического общества».

Именно в эту самую мучительную полосу нашей жизни на политическом небосклоне Москвы начинает восходить новая звезда – Хрущев.

Первые встречи с Хрущевым

Троцкистское прошлое? Морковочка, клюковка и вошебойки. Как поют соловьи на Днепре. Почетный шахтер. Почему Хрущев не оставил письменных документов. Кто свергал самодержавие и создавал Красную Армию на Украине. Хрущев и репрессии в Москве и на Украине

Говорили, что из Донбасса на ученье в Промакадемию прибыл шахтер. Насчет общей и политической грамотности у негоде не ахти как хорошо обстоит дело, но мужик он простой и сообразительный.

В широкой кампании репрессий главные удары приходились на интеллигенцию. Создавалось впечатление, что чуть ли не вся партийная интеллигенция поставлена под подозрение, особенно старые большевики, бывшие в эмиграции. А тут появился настоящий рабочий-шахтер. Учиться в Промакадемии он не стал и перешел на партийную работу.

Многочисленные аресты захватили и Московский областной и городской комитеты партии, как и районные комитеты. Поэтому когда Хрущев был избран первым секретарем Московского областного и городского комитетов партии, такое избрание было принято московским партийным активом положительно: может быть, рабочий Хрущев в эту трудную полосу в жизни партии окажется более устойчивым партийным руководителем и пресечет широко развившуюся подозрительность (именовавшуюся бдительностью).

Правда, при избрании Хрущева московским секретарем вскрылось одно непредвиденное обстоятельство: оказалось, что в период своей работы на Украине Хрущев одно время принадлежал к троцкистской оппозиции и был активным троцкистом.

Назад Дальше