Мир, он как поезд, и первые вагоны — это, конечно, Запад. Советские где-то в последних вагонах. Ну так ясно — то, что первые вагоны уже увидели и проехали давно, задние-то… только-только ко всему тому приближаются! На такое несправедливое положение вещей можно сказать — не надо было в тот же поезд лезть! Ехали бы на своем собственном! А теперь ничего не изменить — кто из поезда соскочит на ходу?! Подруга жены синеаста хоть и не в задних вагонах мирового поезда, а соскочила — она жила в деревне, где не было ни электричества, ни канализации, ни питьевой воды. Она там жила со своими орущими детками, с козочкой и мулом. Козочку она доила и молочко ее пила, а на муле возила воду из дальнего родника. Так что ее можно было бы показывать в СССР, где мечтают о пластиковом американском рае. Вот вам, пожалуйста, живет, как вы, карьеру артистическую оставила и ушла в природу, без пластика. Но в телерепортаже обязательно бы показали ее артистический период — не с мулом, а на авто, не доящей козочку, а в каком-нибудь козлино-шиншиловом наряде — и зритель русский, не дурак, сказал бы: «А, сначала она познала и другую сторону жизни, и мы, мы тоже хотим!» В общем, как у Гессе в «Ситхарте».
Писатель со своей девушкой повосхищались подругой синеастовской жены, и писатель даже доверил ей свою голову для стрижки. Не потому, что та еще и парикмахером была когда-то, а потому, что ей не страшно, привыкла она на природе, наплевать ей в общем. Остальные ни в коем случае не хотели стричь писательскую голову, кишка тонка была у остальных. Правда, наша девушка не из-за кишок отказалась стричь. Она уже одного своего мужа стригла и не хотела, чтобы в старости ей пришлось вспоминать — «всех своих мужей я стригла». Хотела о каждом что-то особенное — того стригла, этому седые волоски выдирала, еще одного кусала и так далее.
У писателя была механическая стригущая машинка. Такими, наверное, овец в Карабахе стригут. Это девушка ему удружила, купила, то есть, машинку — долго еще выбирала в магазине, все никак не могла придумать для писателя породу, так как продавец спрашивал: «Вам для маленькой или большой собачки?» Девушка с косами его, надо сказать, очень ловко обкромсала. Полчерепа волос сняла, только спереди челочку оставила. Такой причесочкой пугают девочек, играющих с бездомными кошечками, — лишай, мол, подцепишь и придется тебя, деточка, так вот остричь. Синеаст, хоть и чокнутый в своей черепушке, не смог скрыть изумления — даже он на такое в своих фильмах не решался.
Он был человеком с двойным дном. Снаружи — очень тихий и простой, полнеющий и лысеющий, несколько рассеянный француз, а внутри его черепушки черт те что творилось. Недаром такие фильмы снимал. Между прочим, один, где подруга жены тоже играла, — чокнутый такой фильм, как и все у синеаста, где две девушки измываются над одним мужчиной, птичек убивают и прочие извращения, и все это с инфантильными улыбочками, как французы любят.
И еще его чокнутость подтвердится после того, как и наша девушка у него снимется в миниатюрной рольке, а потом придет на просмотр и рот у нее так и откроется в темном зале просмотра. Там будет жуткий такой гиперреализм — с семейством дебилов, со струей мочи, испускаемой неимоверно толстой актрисой. И эту актрису потом будут часто показывать но телевидению, испытывая терпение зрителя. Но зритель — дурак, и поэтому спокойно снимут фильм «Тро бель пур туа»[1], тоже с толстой и некрасивой, нате вам, современную героиню нашего времени. А премию хоть и дадут красивой, она будет извиняться, что красивая.
Все ближе и ближе подходил час на пляж идти, и все страшнее становилось нашей девушке. Она даже не глядела с обрыва вниз, где море. Боялась увидеть толпы голых людей, машущих голыми грудями женщин. Нигде, конечно, не было сказано, что на пляже надо быть только голыми. Хоть в шубе сиди, никто тебе слова не скажет.
Она самая первая побежала на пляж. Это чтобы других не смущать и самой не смущаться. Она прибежала на берег-коридор, и оказалось, что на нем совсем людей нет. Она обрадовалась и стала искать укромное местечко, будто пописать хотела.
Там скалы небольшие были, прямо из моря на берег шли, продолжение, отколотые куски островка недалеко от берега. Синеаст еще говорил, что там и свое время нацисты находились и можно найти что-нибудь нацистское. Но девушка не побежала искать — она разложила большое полотенце и села на него в своем платье-рубахе. А под ним у нее только желтые трусики. Вот дура-то. Чего же она купальник не надела? Да вот, она хотела попробовать поджарить на солнышке свои пятнышки, думала, может, они загорят и видны не будут. Дура, конечно, ничего они не загорят, зря старается. Но она стащили с себя платье-рубаху и легла… на живот. Тоже непонятно. Но это она, опять же, опробовала состояние лежать на пляже голой. Трусики не считаются, потому что это какие-то веревочки, а не трусы.
Полежала она так на животе, и очень ей хорошо стало. Агреябль, как синеаст говорил, раз пять за завтраком сказал. И вот лежит она себе, а солнце ее жарит, и она то одной стороной лица повернется, то другой. А глаза закрыты. И она в этом своем огненном театре представляет картины другого отпуска, Ненормальная, конечно. Надо сказать, что в этой девушке наверняка была азиатская кровь. Так что кожа ее очень хорошо загару поддавалась в отличие от шведской коровы. Полежав полчаса на животе, она могла быть уверена, что спина ее уже хорошо поджарилась, дыма, конечно, не было, но спина уже как сковорода была раскалена, хоть блины пеки. Вот она и стала переворачиваться. А в это время как раз синеаст с писателем идут. И прямо к девушке. Она сразу платьем-рубахой кусочек обожженного живота — хоп! — и накрыла. А писатель, инженер человеческих душ, захихикал: «Закрываешься, ха-ха!»
Можно, конечно, позитивно рассматривать такое его восклицание. Ему, мол, смешно, что девушка закрывается, то есть он не думает, что обожженный живот закрывать надо, а значит, он его не смущает. Да? Семь лет жизни в Америке не сделали из девушки позитивной оптимистки, нет. Она только научилась сок апельсиновый пить и все в кредит покупать. Да еще мыслить большими категориями, все большим представлять и желать — напитки, машины, квартиры, мужчин и то, что у мужчин. Ну и родилась она в большой стране, а, как известно, за большой страной — большие люди. Это, правда, не русские так о себе, а американцы.
Писатель с синеастом, пошли плавать и делали это очень аккуратно почему-то, как женщины, боящиеся замочить прически. По-лягушачьи. Они не фыркали, не отплевывались, не взмахивали руками в кроле, а разгребали перед собой воду, подтянув подбородки кверху. Тихонечко так поплавали и вышли.
Они лежали на полотенцах метрах в трех друг от друга, и девушка повторяла «ой, жарко», а писатель «иди, поплавай!», а синеаст, что агреябль. И когда они время от времени приподнимались, чтобы взглянуть друг на друга, то, открыв глаза, первые несколько секунд, минуту даже, были как слепые. Это из-за нехватки съедаемого солнцем витамина А. Но никто из них не сходил с ума от этого, как персонаж Камю в «Этранжере». Никого они не стреляли из-за недостатка витамина А. Тем более что не было пистолета ни у кого. А у того персонажа явно была неадекватная диета, поэтому солнышко на него так и подействовало. Люди с недостаточным количеством витамина А устраивают ночные аварии на дорогах, когда встречные авто слепят их фарами, и они действительно становятся как слепые на несколько минут, в этот-то момент они и врезаются либо в следом идущую за ослепившей машину, либо в дерево, что еще полбеды, только природе ущерб. Хотя за это в скором будущем будут сажать, и куда легче, чем за сбитого гомосапиенса.
Когда девушка наша пошла к воде, то не забыла прихватить с собой полотенце, это чтобы, когда она возвращаться будет от воды, прикрыть им живот, чтобы не броситься в глаза синеасту с писателем обожженным животом. Вода ей показалась очень холодной, хотя она только большой палец ноги в нее окунула да еще пальцами руки потрогала. Наклонившись, не сгибая коленок. А писатель в это время как раз на нее посмотрел и подумал — правильно, мол, написал в одной из книжек, что ее попка находится высоко над землей и хорошо бы умудриться совершить сексуальный акт с девушкой. Она всегда добрее после акта, особенно когда удачно получается, то есть когда и писатель, и девушка получают удовольствие, называемое оргазмом. Хотя так и не выяснено до конца, что такое оргазм для женщины, и сами женщины не могут иногда сказать — есть и такие, — оргазм это был или она описалась.
Писатель, представив, как его девушка рычит и кричит от удовольствия, перевернулся на всякий случай на живот. А девушка как раз от воды возвращалась и, увидев, что писатель на нее никакого внимания не обращает, решила, что ни за что не будет заниматься с ним сексом, раз он такой невнимательный. У них, у этой пары, очень часто такие недоразумения происходили. Но это не потому, что они не были коммуникабельными, а потому, что оба были сложными натурами. О чем ярко свидетельствует тот факт, что писатель ненавидел, можно сказать, русских, которых называл «жопами», но жил с русской девушкой, и как раз это место очень даже ему нравилось в ней. А девушка, хотя была ночным человеком и любила все большое, жила с писателем, утренне-дневным и небольшого роста.
Неоднократно писатель смеясь говорил артистке кабаре, что ей надо жить с цыганом, со жгучим брюнетом, предполагая, что темперамент того будет бешеным и он даже сможет петь с артисткой, на гитаре играть, аккомпанировать ей. Но на самом-то деле, нашей девушке нравились блондины. Вот писатель в паху был блондин, а голова уже полуседая была. Она сама, можно сказать, была жгучим брюнетом по характеру. Поэтому ей и писатель нравился. Он для нее тормоз был. Но не потому, что тихоня какой-нибудь, спокойный, а потому, что воспитал себя, дисциплинировал, знал уже, что, если все время жить в «цветочной революции», ничего не напишешь. А ему еще ого-го! сколько надо было написать. И артистка кабаре еще ого-го! сколько всего собиралась сделать. И если она и относилась к писателю с иронией — солдатская казарма, кричала, домашний арест! — то в глубине души уважала писателя. А без уважения она и любить никого не могла. Она, правда, не могла определить, где у нее уважение, а где любовь к писателю. Все как-то переплеталось и было взаимосвязано. Да и писатель, надо признаться — ну-ка, писатель, признавай! — не мог бы точно свои чувства к артистке описать. Он в ней ненавидел все русское, связанное с ленью, безволием и послушанием эмоциям, и в то же время восторгался ее камикадзовыми выходками, улавливал в них своей поэтической натурой широту души и все, что с этим связано. Он иногда в ней, в ее взрывах, как он это называл, себя узнавал — в юности таким был сумасшедшим, бегал с закинутой головой пьяным и восторженным. Так что, можно сказать, что и писатель, и артистка кабаре были замешаны на одинаковой смеси… да, вот опять что-то блинно-мучное, только они, скорее, относились к взрывчатым веществам.
Синеаст, хоть и повторял, что агреябль, но сказал писателю, что им пора за рыбой на обед. Не ловить, а покупать ехать. Они оба встали и, отряхнув с ляжек песок, подобрав полотенца, к облегчению девушки, удалились. Ей без них спокойней стало — не надо было думать, а не видны ли ее ожоги… Однако одной ей скоро осточертело лежать и, оглянувшись по сторонам, она натянула на свой живот и груди платье-рубаху и пошла к домику.
Дикая девушка с косами не укладывала своих детей спать днем. Она считала, что все должно быть дико в жизни. То есть натурально, естественно. И если ребеночек устал, то сам и заснет, без насилия над его эго. Бумс! и отвалился на скамеечке. Бумс! и заснул в тазике с водой. Последнее, правда, опасно, если только дикая к тому же не садо-мазо.
Девочка Яблочко, запыхавшись, что-то рассказывала своей маме, жене синеаста. Она была в купальничке, и над декольте, прямо посередине груди, у нее было большое розовое пятно. Артистка кабаре пожаловалась, что ожоги вовсе не загорают, наоборот — еще ярче становятся на ореховом теле, и жена синеаста с Яблочком закивали и стали на грудь Яблочка показывать. Оказывается, это у нее тоже ожог был. Получалось, что и артистка кабаре, и девочка Яблочко были вроде айсбергов. Во всяком случае, зимой, и осенью, и весной. Под одеждами у них скрывалась та тайная часть, за счет которой история и приобретает силу, по теории Хемингуэя. За счет которой настоящий характер нашей девушки и был — стал — такой противный, а у Яблочка — будет? Во всяком случае, глядя на это розовое пятно, можно было представить дальнейшую судьбу девочки Яблочка — она никогда не сможет надеть секси-платъя. Не сможет молодому человеку дать на грудь голову положить, не сможет, доказывая что-то, рвать рубаху на груди, впрочем, это для русских, а она француженка, ну, не сможет еще на одну пуговку рубаху расстегнуть. И вот она будет надевать маленькое черное платье с голыми плечами и спиной, и все будут думать: ах, как секси, а она будет думать, как бы умудриться с Жаком в постель залезть, не снимая платья. И потом уже, только после того, как Жак сделает с ней любовь, можно будет пятно показать. Потом уже неважно. Во всяком случае, Жак не сможет сказать, что ему было плохо с Яблочком из-за пятна. Он знать не будет. А будет ему хорошо — значит, и пятно не важно. И все будет вертеться вокруг этого розового пятна в ее жизни. В моменты жизни, когда обнажаться надо, а значит, обнажение приобретет еще большее значение…
Как и для артистки кабаре — она обнажаться полюбила только после случившегося с ней. До ожога ее не заставить было раздеться. Никогда она голой но квартире не гуляла — только туфли на каблуках чтобы. С ожогом же, после парочки бокалов шампанского, ее нетерпение одолевало — скорее стащить с себя все одежды. Ожог этот стал как вспомогательное подтверждение ее силы над мужчинами. Их у артистки, надо сказать, не уменьшилось после ожога. И вот она разгуливала перед ними голой — бокал в руке, — «тая в глазах злое торжество», а часто и не тая вовсе, а хохоча громко и безумно, будто говоря — вот я пьяная, с ожогом, а ты тут сидишь и никуда не уходишь. Будто доказывая, что с нею, и с плохой — а то, что ожог и пьяная плохо, никто возражать не станет, — он, мужчина, хочет быть. И зло, таким образом, побеждает, а не добро вовсе, что ей, видимо, и нравилось.
Синеаст с писателем вернулись с «рыбалки», и синеаст с кухни всех прогнал — занялся приготовлением особого какого-то блюда. А писатель, как младенец, был рад купленным ими рыбинам, будто сам наловил. Он со своей противной бабой на улицу ушел и стал с ней наперегонки пить сидр. А девушка еще и фотографировала писателя. Она вовсе не мечтала быть фотографом. Она, скорее, хотела быть музой фотографа. Но писатель ни хрена не понимал в устройстве фотоаппарата и вовсе не горел желанием вдохновляться своей противной бабой, а наоборот — с радостью позировал. И так и сяк, и в очках, и без.
Девушка хоть и снимала его, щелкала без остановки, в глубине души была обижена — чего это она должна этого азиатски не длинноногого писателя фотографировать. Она, правда, делала ему комплименты — «без очков ты похож на волка», это у них считалось комплиментом, потому что волка они держали за самого благородного и красивого, и еще потому что профессор какой-то американский, славист, назвал писателя «одиноким волком русской литературы», озверел там в Техасе, наверное, — на самом деле девушка была очень даже несчастна. И отпуск не такой, как хотела, и никто не фотографирует, и сексуальная неудовлетворенность переходит в злобу. Потому что она не была француженкой-куколкой, которая тихонечко в уголке переживает. Очень даже наоборот — ее тоже можно было бы назвать волком. Русской волчицей. И очень хорошо, что она в свое время не закончила высшие учебные заведения и не стала директрисой, завучем или даже начальницей прачечной. Подчиненным бы ее не поздоровилось. Она вовсе не была рада, что ее пригласили — не ее, во-первых, а писателя! — потому что она сама хотела приглашать, то есть быть главной, распоряжаться. Ох, она бы нараспоряжалась! Подъем! Завтрак! То есть — не завтракать!
Жена синеаста, хоть и француженка-куколка, но с характером, вот она и послала нашу девушку с Яблочком помогать своему синеасту. Они стали хлебные сухарики чесноком натирать. А в кастрюле булькало специальное рыбное блюдо. И у писателя в животе тоже булькало, хоть и на улице, в предчувствии поедания рыбин. Он уже воображал, как будет обсасывать рыбные косточки, обязательно попросит рыбью голову, и это будет даже ностальгически, потому что его мама тоже любила, и до сих пор наверняка любит, рыбьи кости поглодать. Но ничего этого не произошло!