Детство Сашки - Александр Карнишин 16 стр.


Огонь горел. Печка раскалялась, чуть не до красна. Вода кипела. В ванной было уже жарко, как в бане.

— Всем купаться по очереди! Кто первый!

Первый шел обычно папа. А Сашка старался оказаться последним. Чтобы никто не дергал, не кричал, что пора вылазить. Он любил долго бултыхаться в воде. Подливать горячей. Снова бултыхаться. Вылезать, когда руки становились морщинистыми, как после долгого купания в водохранилище. Медленно вытираться, надевать все чистое и слегка пахнущее шкафом.

А вечером обещали какое-то кино по телику!

И мама что-нибудь вкусное приготовит мужикам-работникам.

Ночью опять снилось, что летаешь…

Последнее детское лето

В мае Сашке исполнилось четырнадцать. Это означало, что со следующего года его будут принимать в комсомол, и тогда он уже не станет носить в школу пионерский галстук.

Год был просто замечательный. В этом году Сашка перешел в восьмой класс, его стали звать играть в футбол за команду школы, в шахматы он занял первое место в параллели.

И лето началось в этом году почти сразу после девятого мая. Вдруг, буквально в одну ночь, распустились тополя, а еще через две недели поплыл над прогретым городом тополиный пух. Каникулы начались, но почти тут же закончились: родители объявили, что раз они оба работают, то нечего детям одним сидеть дома, тем более что на работе от профсоюза им дали две путевки в «городской лагерь», или, как чаще говорили — «на площадку».

Что такое лагерь Сашка знал отлично. Три года он ездил на одну смену в пионерский лагерь «Восток», названный по имени космического корабля. Там даже перед входом возле фанерной арки стояла такая же фанерная ракета, на которой блестящими буквами было написано «Восток».

В лагере было хорошо. Там все были заняты, было весело, а родителей не было. И даже иногда можно было ночью не спать.

А «городской лагерь», «площадка» — это когда ужинаешь и ночью спишь дома, а завтракаешь и обедаешь, и весь день проводишь в школе. Но не в школе, как в школе, а как просто в большом доме, где под лагерь выделяют несколько комнат. И пока в остальной части идет ремонт, тут человек тридцать-сорок играют в шашки-шахматы, читают, бегают по футбольному полю.

«Дети — под присмотром», — довольны родители. Довольны были бы и дети, если бы не обязанность вставать по утрам. А почему не быть довольным? Там и в кино сводят несколько раз. И на речку, если погода хорошая. Да и просто можно весь день проводить на улице, собираясь только для походов в столовую, к которой «прикрепляли» такой лагерь.

В понедельник Сашку подняли пораньше, сунули руку младшего брата и отправили в «сто первую». С одной стороны, лучше бы в своей школе «площадка» была, там было бы больше знакомых, да и места свои, известные. Но путевки дали в ту школу, над которой шефствовал завод, где работали родители.

Из дома выходили все вместе: родители направо, на автобус, Сашка с Вовкой — налево во дворы.

— Саш, ты старший. так что смотри за Вовчиком! — крикнул папа почти на бегу.

— Ну, — ответил Сашка. Он всегда так отвечал. «Ну» — это очень полезное слово. «Саш, уроки сделал?» — «Ну». «Что у тебя по русскому?» — «Ну-у-у-у…». «Хоккей сегодня смотрим?» — «Ну!».

И они быстро пошли «на площадку». Только руку Вовкину Сашка сразу выпустил. Не любил он эти телячьи нежности. И Вовчик теперь бежал сзади и блеял тихонько:

— Са-а-а-аш, не беги… Ну, Са-а-а-а-аш, я же не успеваю…

Он всегда так канючил. А Сашка всегда назло ему делал, потому что не любил, когда так канючат, или сопливятся и плачут не по делу. Ну, да. Младше на пять лет. Но это же не основание все время пищать и стонать?

Вчера еще было жарко. Тополиный пух летал в воздухе, лез в нос, и нужно было отмахиваться на ходу. А ночью прошел небольшой дождик, с утра небо закрыто тучами, стало свежее, пух прибило к земле и небольшие белые сугробики сопровождали их на всем пути до школы.

Если бы не «площадка», то они поспали бы вволю, а потом бы Сашка сунул Вовке книжку с картинками, а сам побежал бы с пацанами поджигать пух. Они делали настоящие огнеметы из баллончиков для зарядки зажигалок. В баллончиках этих был чистейший бензин, и если отрезать ровно краешек, а потом резко надавить, поднеся горящую спичку, то струя пламени могла лететь чуть ли не на три метра — почти как в кино! И если попасть такой струей в сугроб тополиного пуха, то по нему, как по пороху, бежала искра во все стороны, за ней оставался почти чистый асфальт, на котором видны были только съежившиеся кончики-семена. Главное было не упустить огонь, не пустить его в сухую прошлогоднюю траву. А то в прошлом году вот так упустили, так потом мама очень ругалась на дырки в штормовке. А что делать было? Там трава сухая была по пояс, и по ней пошел огонь к метеостанции. Вот и тушили, кто чем мог…

Они пришли вовремя, записались у начальника лагеря, а потом пошли в игровую. Народ еще собирался, и на завтрак поведут только через полчаса.

И тут к Сашке подошел незнакомый пацан и сказал:

— А меня Ваней зовут. А тебя?

Сашка тоже часто начинал с «А», потому что если даже просто в магазине попросить что-то, то он мог начать заикаться, дико смущался, и даже мог выбежать из очереди, так ничего и не купив. Поэтому, когда его очередь подходила, он сначала тянул это «А-а-а-а», а потом сразу «дайте мне» и указывал что и сколько ему надо. И тогда не заикался, и все получалось. И сейчас он подумал, что этот Ваня просто смущается и заикается немного, поэтому так и говорит.

— Александр, — солидно заявил он, пожимая маленькую ладошку. Еще бы не солидно, когда ему уже 14! Тут таких еще трое или четверо, а остальные — малявки разного возраста.

Руку-то он пожал, да так и стоял, держа ее в своей. Паренек смотрел на него ярко-синими глазами из-под черной челки. Сам он был уже загорелым, как маленький негритенок, смуглая кожа матово отблескивала в электрическом свете, включенном в игровой комнате. И одет он был не как все — слишком легко для прохладного утра. И пахло от него какой-то свежестью… На него просто приятно было смотреть. Глаз цеплялся. И слышать его голос, чуть с хрипотцой (покуривал, видать), но такой еще детский. «Лет двенадцать, наверное?» — подумал Сашка, выпуская, наконец его руку.

Тут всех повели в столовую, и они шли рядом, о чем-то говорили, было страшно интересно о чем-то говорить, а Вовчик плелся в самом конце с каким-то одноклассником, который тоже остался на «площадке» в июне.

И следующим утром, а потом следующим после следующего, и еще потом много дней Сашка бежал с удовольствием и с предвкушением встречи. Это была такая дружба, такая дружба, что они никак не могли разойтись по домам вечером. Что их сводило вместе — неизвестно, но ощущения бывали такими, как будто что-то в животе сжимается, сжимается, пока не увидишься с другом, а потом все распускается сразу — и хорошо.

Когда Сашка играл в шахматы, Ванёк сидел рядом и смотрел. Когда Ванька с Вовкой играли на улице под соснами в солдатиков, роя для них игрушечные окопы и ходы сообщения, Сашка помогал, как мог, да еще защищал от «наездов» бесящихся от безделья остальных пацанов.

А еще они играли в «ромбики». Когда была хорошая погода, а то вдруг как всегда начались дожди, но несколько дней были и погожими, летними, они играли в «ромбики». Бумагу резали на маленькие, чтобы только в ладонь помещались, кусочки. На каждом куске писали число от 100 до 1000. Надписи делали двумя цветами. И команды, получалось, тоже две. Потом пачку кидали повыше вверх, ее разносило по земле, все кидались, хватали по одному — и в сторону сразу, потому что эта игра, как в войнушку. Когда команды, определяемые по цвету цифр, расходились по сторонам, назначалось время, обычно минут десять, на то, чтобы разбежаться. И вот тут начиналось самое веселье.

Бежишь ты и видишь противника. Хлопаешь его по плечу, требуешь «ромбик», сверяешь со своим, и если у тебя число больше, забираешь его «ромбик» себе, и у тебя становится число больше, а он — убит, и уходит, больше не мешается.

Самые хитрые командиры отрядов собирали себе несколько крупных «ромбиков», прятали отряд где-нибудь среди сараев во дворах, а потом выходили на свободную охоту… Играть можно было долго, пока не выловишь последнего врага.

В «последней игре сезона», когда смена уже заканчивалась, Сашка до самого вечера бегал с Ванькой от выигрывающего противника. Он знал эти дворы, и таскал за собой маленького друга, выглядывая первым из-за угла, кидаясь на каждый шум — у того было всего 200, а у Сашки три ромба и 1400.

В конце, когда их почти окружили, он толкнул Ивана между сараями, показал, куда бежать, а сам пошел навстречу противнику. Вместе хлопнули по плечу друг другу, вместе «вскрылись». У того было 2000. И Сашка отдал свои «ромбики», повернулся, и увидел, что Ванька идет за ним и несет свою бумажку. Он не убежал, не кинул друга… Было обидно, страшно обидно, что проиграли. И было приятно, очень приятно, что друг — вот он. Он не бросил, не сбежал, хоть и не было у него сил сопротивляться или защищать тебя.

Через три дня после конца смены Сашка не выдержал и пошел искать Ивана. Он помнил, что тот жил где-то за парком, в частных домах, и ходил, ходил, ходил там до вечера. Но там никто не выходил играть на улицу, некого было спросить… А потом, может, Ваньку увезли к родственникам или на Юг? Через два дня он еще раз сходил туда, походил, прислушиваясь к себе, тоскуя, среди березок Парка культуры и отдыха имени Чехова (и чего он — Чехова? не был у них Чехов никогда), а потом все закружилось, вернулся давний друг Васька из пионерлагеря «Восток», потом еще поехали всей семьей к бабушке.

И только иногда вдруг останавливался он, оглядывался, замирал, когда казалось, что вон, вон же — Иван! И пару раз проснулся в слезах от сладкого сна, как они опять рядом, вместе идут по пустынной улице и разговаривают, разговаривают, разговаривают…

Лето опять очень быстро закончилось. Наступил сентябрь, а в сентябре, бывает, уже и лед по утрам на лужах. По радио «Самоцветы» нагоняли печаль, напоминая, что «В школьное окно смотрят облака…». После каникул многие не узнавали друг друга. Парни вдруг резко вытянулись, стали обрастать мускулами. На физкультуре уже становились в другом порядке. Девочки все как одна постриглись и завились, и ходили в коротеньких коричневых платьицах с круглыми, в завивке, головами, в белых, отороченных кружевами, фартучках… Даже просто смотреть на них было очень приятно.

После осени наступила зима. Зимой — лыжи. Каждый урок физкультуры — лыжи. Каждый выходной день — лыжи. А лыжня к лесу проходила как раз по тем местам, где Сашка бродил летом, пытаясь угадать дом, в котором живет Ванька.

Класс несся по лыжне, синхронно отталкиваясь палками, делая шаги, скользя по укатанному снегу. Физрук был далеко впереди, а тут, в основной группе, ехали все девчонки, ну и парни вокруг них, как будто случайно.

— Сашка! Да Сашка же! — раздался отчаянный крик сзади. Там с дощатой горки каталась какая-то малышня.

— Сань, тебя? — обернулась к нему сероглазая староста класса Ирка. — Твой знакомый?

— Ты что? Откуда? — ответил он уверенно, продолжая накат и даже поддавая ходу.

— Точно?

— Да там же мелкие какие-то! Откуда у меня там знакомые?

А ночью плакал в подушку.

Последний раз в детской жизни.

Запретное место

Было два места в детстве Сашки, о которых родители не говорили прямо, что, мол, туда нельзя, что вот ни в коем случае чтобы. Хотя, запрет как-то ощущался, и нарушение запрета было щекочущим и острым чувством. Но прямого запрета ведь не было! Это в овраг — запрет. А тут — нет.

Ну, кто в нормальном уме скажет сыну, что на крышу лазить нельзя? Да раз нельзя — он тут же окажется именно там! А кто скажет ему же, загорелому пацану со сбитыми коленками, что в подвал, в темный подвал, настежь открытый для всех, ему тоже как бы ай-яй-яй, да и грязно там?

Вот эти два места — крыша и подвал — они как бы и были всем негласным запретом сразу. То есть, никто не говорит вот так сразу, что «на крышу нельзя», «в подвал нельзя», но все откуда-то это знали. Такой вот был врожденный императив.

Но подвал был просто необходим. Когда играли в прятки или в войну или еще в какие-нибудь игры с «пряталками», подвал был сразу первым и главным местом, о котором думали. Дверь в подвал не имела замка. Это уже потом, через много лет, устав от куч дерьма на ступеньках и взломанных закутков с банками огурцов и зеленых помидоров, народ скидывался, и на кованные стальные петли вешал огромный замок. А у нас-то, детей природы и полной некультурщины, даже и мысли не возникало, чтобы лезть в подвал за этим самым, ну, что припирает в самый ненужный момент. У нас был сквер на крайний случай. И кусты. И могучие деревья вокруг. И сараи во дворе, за которыми так здорово прятаться. Идти куда-то специально для «этого-самого»? Слова «извращение» мы еще не знали, но это было именно извращением.

Поэтому спускаться в подвал было страшно не из-за грязи и вони, а просто, потому что темно. Темно — это же страшно? То есть, не просто темно, а темно и черно там, куда ходить просто нельзя, потому что опасно. Хотя прямо этого никто не говорил, но первые шаги по бетонным ступенькам вниз, от света в тьму, от свежего ветра и солнечного жара — в сырую и темную прохладу… Ступенька заканчивались, и сразу под ногами было мягко и непривычно. Там был песок и опилки, гниющие в сырости. И запахи. Пахло сыростью и гнилью. А еще вдруг становилось очень тихо. Если повернуть назад, посмотреть вверх, то еще видно сияние дня, но где-то далеко. И шум игры, крики и визги вдруг как-то резко отдаляются, и сжимается вдруг что-то в животе, а по коже бегут мурашки… Но делаешь еще шаг, и еще, а потом быстро бежишь вперед, в темноту, не оборачиваясь и стараясь не зацепиться за что-нибудь и не остановиться. Там, в конце длинного подземного коридора, маленькое слепое окошко в две ладони. Но оно — к свету! И добегаешь к клочку света, а потом дышишь тяжко, но бесшумно, раскрыв рот, усмиряя бешеный стук сердца, вслушиваясь, не шевельнется ли в темноте страшное нечто. То самое, неназываемое, которого так боятся взрослые, не позволяя нам, пацанам, играть в подвале.

Вниз, в подвал — это неизвестность и темнота и страх.

А вверх — другой страх. Там нет темноты, но там высоко, а это тоже страшно. Как на дереве, когда лезешь вверх, опираясь на сучки и ветки, и вдруг оказываешься почти на самой вершине, обхватив ствол руками и ногами. Тебя качает ветром. Вверху — облака и солнечный свет. А вниз смотреть нельзя, потому что очень страшно. Спускаться вообще страшнее, чем подниматься.

В нашем доме на три подъезда выход на чердак был в каждом, на последнем этаже. К стене была пристреляна стальными дюбелями крашеная синей краской лестница. И люк, всегда открытый. Это уже потом и подвалы и люки стали закрывать на замки. У нас тогда все было открыто, и это было удобно.

Если, скажем, играли в прятки, то можно было, шлепая громко подошвами сандалий забежать в свой подъезд, а потом быстро-быстро подняться на последний этаж, выдавить головой и плечами тяжелый люк, потом вскарабкаться, пробежать по засыпанному шлаком чердаку до самого конца дома, там найти такой же люк, открыть его, спуститься вниз и замереть за бетонной колонной. И как только ведущий кинется на звук, куда ты ушел, тут же выбежать с радостным криком, шлепнуть звонко рукой по стене:

— Ага! Ищи лучше!

На чердаке было светлее, и оттого казалось грязнее, чем в подвале. Светило солнце сквозь всегда открытые форточки маленьких надстроек, выводящих на крышу. Между балками перекрытий мягко скрипел под ногами, истираясь под подошвами в черную пыль, угольный шлак…

Но если в подвале весь твой путь — от света и до света, то на чердаке, кроме пробежки от люка до люка, был еще выход на крышу. И наступал момент, когда забывалась игра, и стихали звуки где-то далеко внизу, а ты, пыхтя, выкарабкивался на крутой скат серой шиферной крыши, упирался ногами в ржавую тонкую изгородку, которая вряд ли выдержала бы тебя, если что, и смотрел вверх.

Назад Дальше