По мнению С. С. Аверинцева, в Западной Европе смех был религией укрощен, введен в систему, поэтому там смеяться было можно и нужно (смеялись даже святые!), тогда как в России смех был стихиен и потому безоговорочно опасен (Аверинцев, 1992, 1993). Говоря словами Цветаевой, русским людям всегда чертовски хотелось «смеяться, когда нельзя», поэтому жесткая православная аскеза как реакция на безудержность русского характера кажется обоснованной и необходимой. На это А. Г. Козинцев резонно замечает, что «при желании (и с ничуть не меньшим правом) можно было бы рассматривать в качестве свойства “натуры” или “национального характера” именно тягу к аскетике, а безудержность, напротив, считать психологической отдушиной» (Козинцев, 2002. С. 164). А. Г. Козинцев полагает, что «особого русского отношения к смеху не существует. Перед нами общесистемные и общечеловеческие закономерности» (Там же. С. 172). Это мнение кажется мне убедительным, взаимосвязь смеха и сексуальности существует практически во всех культурах мира. Спор Козинцева с Аверинцевым – частный случай полемики о природе национального характера и самого этноса: представляет ли он некую объективно данную «сущность» или создается в процессе исторической деятельности и не существует вне определенного дискурса и взаимодействия людей.
Пережитки древних оргиастических праздников и группового брака сохранялись в некоторых русских свадебных и календарных обрядах очень долго. Многие священники особенно жаловались в этой связи на святочные игры. Вяземский иконописец старец Григорий в 1661 г. доносил царю Алексею Михайловичу, что у них в Вязьме «игрища разные и мерзкие бывают вначале от Рождества Христова до Богоявления всенощные, на коих святых нарицают, и монастыри делают, и архимандрита, и келаря, и старцов нарицают, там же и жонок и девок много ходят, и тамо девицы девство диаволу отдают» (Успенский, 1994. Т. 2. С. 132).
В конце XIX – начале XX в. на русском Севере все еще бытовали «скакания» и «яровуха», осужденные уже Стоглавым собором. В главе «О игращах еллинскаго бесования» Стоглав прямо называет «различные игры и плясания», равно как переодевание в одежду противоположного пола, «бесовским служением» (Стоглав, 1863. С. 261, 276). Эти праздники по дробно описывает Т. А. Бернштам (Бернштам, 1977, 1978).
«Скакания» (от глагола «скакать») происходили накануне венчания в доме жениха, куда молодежь, включая невесту, приходила «вина пить», после чего все становились в круг, обхватив друг друга за плечи, и скакали, высоко вскидывая ноги, задирая подолы юбок и распевая песни откровенно эротического содержания. Заканчивалось это групповое веселье сном вповалку.
«Яровуха» (по имени языческого божества плодородия Ярилы) состояла в том, что после вечеринки в доме невесты вся молодежь оставалась там спать вповалку, причем допускалась большая вольность обращения, за исключением последней интимной близости. С точки зрения церкви это был типичный «свальный грех», форма группового секса. Впрочем, некоторые авторы считают, что «срамные» игры только выглядели беспорядочной оргией, а фактически их эротический компонент имел подчиненное значение, выполняя «прежде всего инициационную, регулятивную и нормирующую функции» (Панченко, 2002. С. 168–169).
Сексуальный разгул или антисексуальная утопия?
Народная культура «отклонялась» от нормативного православия не в одном, а в противоположных направлениях. На одном полюсе стояло принятие сексуальности в качестве «естественной» положительной ценности и радости жизни, а на другом – полное отрицание ее не только как источника удовольствия, но и как средства продолжения жизни. Своеобразным единством этих противоположностей была идеология и религиозная практика скопцов и хлыстов, которые в последние годы вызвали к себе повышенный интерес и острую полемику (Эткинд, 1998а; Энгельштейн, 2002; Панченко, 2002).
Явление это сложное и противоречивое. Речь идет о двух массовых религиозных движениях XVIII–XIX вв. – христовщине, которую позже, по созвучию и в связи с тем, что ее последователи предположительно занимались самобичеванием, стали называть «сектой хлыстов», и скопчестве (секта скопцов). Христовщина сложилась на рубеже XVII и XVIII веков и была связана с мистико-аскетическим идеями русского раскола. Ее характерные черты: особая ритуальная практика – так называемые радения, участники которых в результате совместных религиозных песнопений, «хождений» и «кружений» доходили до экстаза и начинали «пророчествовать»; почитание своих лидеров «христами» (отсюда и самоназвание – христовщина), «богородицами» и «святыми» и «специфическая аскетика, включавшая отказ от мясной пищи и алкогольных напитков, а также запреты на любые формы сексуальных отношений, на употребление бранных слов и участие в повседневной обрядовой жизни крестьянской общины. Все эти особенности хлыстовского культа сохранились и у скопцов, добавивших к ним ритуальную ампутацию “срамных” частей тела» (Панченко, 2002. С. 8).
Поскольку различия между скопцами и хлыстами довольно тонкие, в специальной литературе их обычно рассматривают как единое течение. Я тоже буду употреблять эти слова как взаимозаменяемые.
Мотив кастрации как крайней формы самоотречения и подавления сексуальности присутствует уже в древних христианских текстах:
«Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного. Кто может вместить, да вместит» (Матфея 19:12).
Этой последней категории людей уготовано особое место в Царстве Божьем:
«Они поют как бы новую песнь пред престолом и пред четырьмя животными и старцами; и никто не мог научиться сей песни, кроме сих ста сорока четырех тысяч, искупленных от земли. Это те, которые не осквернились с женами, ибо они девственники; это те, которые следуют за Агнцем, куда бы он ни пошел. Они искуплены из людей, как первенцы Богу и Агнцу» (Откровение Иоанна Богослова 14: 3–4).
Дабы присоединиться к этим избранникам, один из отцов церкви – Ориген – в III в. оскопил себя, но церковь такое чрезмерное усердие осудила и позже приравняла добровольное оскопление к самоубийству. Какие именно религиозные мотивы (было ли то подражание распятию Христа, доведенный до предела культ страдания или гипертрофированный культ обрезания) побудили русских крестьян XVIII в., которые ничего не знали об Оригене, принять эту практику, точно неизвестно. Позднейшие теоретики скопчества утверждали, что, доведя принцип полового воздержания до кастрации, они тем самым «достигали победы над природой», очищаясь от греха и «не оставляя себе для утешения плоти ничего». «Своею смертию для природы и жизнию для души [он] навсегда отделался от сластолюбивого греха природы, победил в себе животные инстинкты. раз навсегда перешел на служение Богу, принеся себя в жертву Богу» (Энгельштейн, 2002. С. 30).
Впрочем, радикальная сексофобия, полный и окончательный отказ от сексуальности не означает ухода из жизни и даже сочетается у скопцов с «чрезвычайным трудолюбием». Враждебный к ним народник А. Ф. Щапов писал, что после оскопления сибирские крестьяне «перестраивали дома в более обширном виде, одевались чище, жили опрятнее своих односельцев, и многие начинали вести мелочную торговлю. Многие и в скопчество поступали из-за одной потребности в обогащении […]. Даже на крайнем севере, в Туруханском крае скопцы вместе с духоборцами были главными распространителями ремесленности» (цит. по: Эткинд, 1995. С. 156).
Слово «скопец», отмечает Эткинд, созвучно словам «скупец» и «купец», а глагол «скопить» имеет два значения: кастрация и накопление капитала. Языковой игрой занимались и сами скопцы, отождествлявшие оскопление и искупление. На вопрос, зачем они делают свои операции, они отвечали: «Чтобы скопить Царство Божие и тем угодить Богу» (там же). Окружающие приписывали им не только хозяйственность, но и крайнюю скупость. В каком-то смысле это созвучно веберовской теории протестантской этики.
Скопческая идеология и практика были, естественно, осуждены православной церковью. После того как в начале XIX в. эти действия приняли эпидемический характер (в 1829 г. солдаты целой роты пехотного Охотского полка оскопили себя бритвами) и нашли последователей среди образованных сословий, их сочли опасными и для государства. Хлысты были объявлены изуверской сектой и стали подвергаться всевозможным гонениям и полицейским преследованиям, что только прибавило им популярности, особенно среди художественной интеллигенции (это детально проследил А. М. Эткинд), и сделало описания хлыстовских обычаев еще более противоречивыми.
С одной стороны, скопческая община отличалась жесткой сексофобией.
«Нарушители запрета на сексуальные отношения с женами не допускались на радения, они должны были приносить публичное покаяние и подвергались дополнительному инициационному ритуалу. Обрядовое самобичевание, практиковавшееся в этом же “корабле”, также воспринималось в контексте борьбы с плотской похотью» (Панченко, 2002. С. 383).
С другой стороны, многие описания скопческих радений, особенно церковными и полицейскими следователями, подчеркивают их сексуально-оргиастический, агрессивный, даже кровавый характер.
Немецкий путешественник барон Август Гакстгаузен, совершивший в 1843 г. поездку по России, рассказывает со слов своего писаря, обрусевшего немца:
«Один день в году мужчины, после безумного скакания, ложатся около полуночи на скамьи, стоящие вокруг комнаты, а женщины падают под скамейки. Внезапно гасятся все свечи и начинается оргия, называемая ими свальным грехом. <…> Ночью на Пасхе скопцы и хлысты собираются вместе на большое богослужение в честь Божьей Матери. Пятнадцатилетняя девушка, которую склоняют к тому соблазнительными обещаниями, кладется связанная в ванну с теплой водой. Входят старухи, делают ей глубокий надрез на левой груди, отсекают грудь и необыкновенно быстро останавливают кровотечение. <…> Вырезанная грудь, разрезанная на маленькие кусочки, кладется на блюдо, и каждый из присутствующих членов съедает по кусочку; затем девушку вынимают из ванны и сажают на стоящий вблизи престол, а все члены дико пляшут вокруг нее. <…> Пляска идет все дичее и бешенее, наконец внезапно гасятся все свечи и наступает страшная оргия» (там же. С. 158).
Хотя рассказ Гакстгаузена был принят многими российскими и западными авторами в качестве серьезного исторического источника и долго кочевал из книги в книгу, современные исследователи считают его недостоверным. Обвинения хлыстов в свальном грехе и человеческих жертвоприношениях больше похожи на «кровавый навет», согласно которому евреи ежегодно приносят в жертву христианских младенцев и используют их кровь в ритуальных целях. В XIX в. хлыстов вообще часто сравнивали с евреями. По словам автора официального «Исследования о скопческой ереси» Н. И. Надеждина (1845), скопцы, подобно евреям, составляют «заговор против всего остального человечества», говорят о своей особой связи с Богом и владеют огромными состояниями, нажитыми трудом несчастных рабочих, крестьян и других людей, попавших к ним в зависимость (Энгельштейн, 2002. С. 92). Сексуальные и моральные обвинения, возможно, были вторичными и служили средством компрометации опасных инаковерующих. Но это была не простая полицейская провокация, а следствие глубокого непонимания и нежелания понять «чужую» религию, на которую люди бессознательно проецируют «перевернутые» и искаженные смыслы, характерные для их собственного религиозного и культурного обихода (Панченко, 2002. С. 170).
Хлыстовские обряды, как и любой экстаз, определенно имели сексуальный характер. Кастрация не уничтожала сексуальное желание, «похоть», а лишь затрудняла его реализацию. Наиболее благочестивые скопцы после ампутации яичек делали вторую операцию, в ходе которой топором или ножом отсекался половой член, чаще всего у корня. Присутствовали в хлыстовских радениях и гомосексуальные мотивы.
Интерпретация хлыстовства во всех его социальных и сексуальных аспектах остается противоречивой и выходит за рамки моей профессиональной компетенции. Единственное, что я категорически утверждаю, это что русская народная культура никогда не была ни однородной, ни антисексуальной. Судить о поведении и чувствах русских людей по православному канону – то же самое, что описывать быт и нравы советских людей 1970-х годов по моральному кодексу строителя коммунизма и передовым статьям газеты «Правда».
Глава 4
Любовь и эротика
В русской любви есть что-то темное и мучительное, непросветленное и часто уродливое. У нас не было настоящего романтизма в любви.
Как правильно любить?
Один из самых спорных сюжетов русской сексуальной культуры – соотношение любви и чувственности (Вишневский, 1986). Одни, как Бердяев, утверждают, что в России никогда не было романтической любви, а другие, напротив, думают, что русский романтизм был настолько силен, что не оставлял места для телесной похоти. «В русской литературе в высшей степени развиты сублимированные, превращенные формы секса, где он выступает как Эрос сердца и духа» (Гачев, 1995. С. 247).
Отчасти эти споры связаны с неоднозначностью исходных понятий. Уже Герцен различал а) чувственную «любовь к полу», б) романтическую «любовь к лицу», к конкретной женщине или мужчине, и в) спокойную «любовь к супружеству» (Герцен, 1956. Т. 5. С. 464). Но эти чувства никогда и нигде полностью не совпадают, разные культуры приписывают им неодинаковую ценность, и они по-разному представлены в разных формах литературно-художественного дискурса. Вульгарно-социологическое представление, будто любовная страсть возникает лишь в сложном индивидуализированном обществе, так же несостоятельно, как и противоположное мнение – о несовместимости любви с товарно-денежными отношениями.
Яркие и сильные любовные чувства существовали уже в средневековой Руси. Новгородская берестяная грамота второй половины XIV – XV вв. донесла до нас выразительное и страстное любовное послание: «[Како ся разгоре сердце мое, и тело мое, и душа моя до тебе и до тела до твоего, и до виду до тво]его, тако ся разгори сердце твое, и тело твое, и душа твоя до мене, и до тела до моего, и до виду до моего…» (Янин, 1975. С. 36–37). «Устне твои сок искаплют, мед и млеко под языком твоим…» – гласит «Письмовник» XVII в. (цит. по: Пушкарева, 2003. С. 31).
Не исчезли эти чувства и в последующие столетия. В очерке «Темный случай» Глеб Успенский рассказывает о трагической любви молодого сельского торговца: «Помилуйте!.. Любил ли?.. И посейчас я без нее сохну, а уж что было с первого началу, того и не рассказать словами. Да и как не любить-то? Ведь это одно – ангел превосходный, других слов для этого нет…» (Успенский, 1956. Т. 4. С. 136).
Однако ни традиционная культура, ни община, ни церковь не одобряли любовную страсть и даже считали ее социально опасной. Главной религиозно-нравственной ценностью была спокойная и основанная на верности «любовь к супружеству».
Любовь и супружество
Древнерусская литература признает достойной уважения и подражания только любовь семейную (Панченко, 1973; Гладкова, 1999; Пушкарева, 1999а). Основной супружеской добродетелью была не страсть, а верность. О других, менее платонических чувствах грамотный читатель домонгольского и раннего московского времени мог прочесть только в переводных (греческих) произведениях. Даже такие слова, как «ласка» и «ласкати», до конца XVII в. не имели в русском языке чувственного оттенка.
«Повесть о Петре и Февронии» монаха Ермолая Еразма (XVI в.), которую часто называют первым русским «любовным романом», на самом деле изображает совершенно бестелесные отношения. Крестьянская девушка Феврония, излечившая храброго муромского князя Петра, который в награду женился на ней, причем Феврония его к этому принудила, не прелестна, а мудра. Ни Феврония, ни Петр страстной любви вообще не знают. Когда Феврония заметила, что один из приближенных мужа засматривается на нее, она велела ему зачерпнуть воды с разных сторон лодки и спросила, одинакова ли вода или одна слаще другой. Услышав ответ «одинакова», мудрая княгиня сказала: «Тако и естество женско», так что бессмысленно вожделеть к чужой жене, пренебрегая собственной. Центральный мотив повести не любовь, а супружеская верность. Позже эта пара была причислена к лику православных святых. Желая угодить РПЦ, современные российские СМИ называют день Петра и Февронии православным аналогом и заменой дня святого Валентина. Но между этими сюжетами нет ничего общего. Житийная концовка повести (похороненные в разных гробах супруги наутро оказались в общем гробу, где их и оставили) немыслима ни в «Тристане и Изольде», ни в «Ромео и Джульетте» (Кантор, 2003. С. 106).