— Что за чёрт, Джим?
— Прости? — Вопрос, не извинение.
— Что за чёрт? — повторила она.
— Ты о чём?
— Джим, если это какая-то дурацкая шутка…
— Я не шучу.
— Ты прекрасно знаешь, чем он занимался во время войны в том лагере.
— Ну, теперь-то я знаю, — сказал я. — Узнал сегодня. Я давал показания как свидетель-эксперт на том процессе, про который тебе рассказывал. И прокурор вывалил на меня эту новость.
— Это не новость, Бога ради, — сказала Хизер. — Об этом стало известно много лет назад.
— Почему ты мне не рассказала?
— Ты рехнулся? Мы все об этом знали.
В голове у меня плыло.
— Я этого не помню.
— Серьёзно?
— Серьёзно.
— Джим, послушай, у меня встреча с клиентом через… чёрт, я должна бежать прямо сейчас. Я не знаю, что тебе сказать, но обратись к кому-нибудь, хорошо?
4
После утреннего потрошения я был бы рад отправиться домой, но когда судья объявлял перерыв, мисс Диккерсон дала понять, что со мной ещё не закончила. Не найдя веганских блюд в кафетерии суда, я решил остановиться на упаковке салата и чашке чёрного кофе.
Фейерверк начался сразу же, как только слушания возобновились.
— Возражение! — вставая, заявил Хуан в ответ на новый вопрос Диккерсон об истории моей жизни. — Эти раскопки не имеют ни малейшего отношения к вопросу о приговоре Девину Беккеру.
Диккерсон развела руками, поворачиваясь к погружённому в раздумья судье.
— Ваша честь, это первый раз, когда метод мистера Марчука применяется в суде. С разрешения суда, представляется весьма важным тщательно исследовать все возможности для предвзятости или предубеждений, которые могут повлиять на результат — даже такие, о которых он сам не имеет понятия.
— Очень хорошо; возражение отклоняется. Однако не забредайте слишком далеко.
— Разумеется, ваша честь. — Она снова повернулась ко мне. — Мистер Марчук, сэр, каково ваше отношение к смертной казни? — Я заметил, как стиснулись широкие челюсти Хуана.
— Я против неё.
Диккерсон кивнула, словно ничего другого и не ожидала.
— Ранее вы сказали нам, что вы канадец, а у наших северных друзей смертной казни нет. Ваше неприятие базируется лишь на вашем гражданстве, как, к примеру, любовь к хоккею или кленовому сиропу?
— Нет, оно имеет философское обоснование.
— Ах, да. Когда мистер Санчес вас представлял, он упомянул о том, что вдобавок к трём научным степеням по психологии у вас также есть степень магистра в области философии, верно?
— Да.
— Поскольку на данном процессе речь идёт как раз о том, будет ли мистер Беккер приговорён к смертной казни, не могли бы вы вкратце просветить нас относительно ваших философских возражений против неё?
Я глубоко вдохнул. Я часто обсуждал этот вопрос на занятиях со студентами, однако почти осязаемое неодобрение со стороны присяжных выбивало меня из привычной колеи; на этом процессе окружной прокурор не допустил в состав присяжных никого, кто выступал бы против смертной казни.
— Это не только мои возражения, — сказал я. — Я философ-утилитарист. Утилитаристы считают, что высшим благом является наибольшее счастье для наибольшего числа людей. И один из основателей утилитаризма, Джереми Бентам, сформулировал в 1775 году несколько убедительных аргументов против смертной казни, аргументов, не потерявших значения и сейчас.
Я сделал короткую паузу, позволяя бабочкам в животе немного успокоиться, затем продолжил:
— Во-первых, говорил он — и я с ним согласен — смертная казнь убыточна. То есть казнить человека обходится обществу дороже, чем оставить его в живых. Это было правдой во времена Бентама, и это тем более так в наши дни: продолжительные процессуальные действия, в одном из которых мы все принимаем участие прямо сейчас, и неизбежные апелляции делают казнь преступника гораздо дороже, чем его пожизненное содержание в тюрьме.
И, не менее важно, говорил Бентам — и я снова с ним соглашаюсь — смертная казнь необратима. Нет способа исправить допущенную ошибку. Разумеется, что несчастье для казнённого, проистекающее из неправомерной казни, огромно. Более того, если общество казнит невинного человека, и этот факт впоследствии становится известным, когда, к примеру, ловят настоящего преступника, то каждый член общества испытывает — или, по крайней мере, должен испытывать — тяжёлое раскаяние по поводу ужасного деяния, сотворённого от имени всех нас. И тогда…
— Спасибо, сэр. Нам ясна идея. А каково ваше отношение к абортам? Если вы считаете, что необратимое наказание невиновного ослабляет общество, то, я уверена, присутствующие здесь мужчины и женщины, в свете того, что Верховный Суд недавно отменил решение по «Роу против Уэйда», будут счастливы услышать, что вы выступаете против абортов.
— Нет. Я являюсь их сторонником. — Я услышал, как один из присяжных с тихим шипением втянул в себя воздух, а другой, седобородый мужчина, покачал головой.
Белинда Диккерсон повернулась к своему столу, и её помощница достала из портфеля книгу и протянула ей — и, как любой писатель, я способен узнать написанную мною книгу практически с любого расстояния, даже когда её обложка повёрнута неудачно.
— Ваша честь, я хотела бы приобщить к делу этот экземпляр книги «Утилитаристская этика в повседневной жизни» за авторством текущего свидетеля, Джеймса К. Марчука.
Судья Кавасаки кивнул.
— Принимается как улика обвинения номер сто сорок семь.
— Спасибо, ваша честь. Для уточнения, сэр: вы — автор этой книги, верно?
— Да, я её написал.
— Как вы можете видеть, я отметила две страницы закладками. Не будете ли вы так любезны открыть книгу на первой из них и зачитать отмеченный абзац?
Такие закладки выпускаются разных цветов; я и сам ими постоянно пользуюсь. Она, без сомнения, намеренно выбрала красные; хотела натолкнуть присяжных на мысль о крови.
Я открыл первую из отмеченных страниц, тщательно водрузил на нос очки для чтения и прочитал:
— «В соответствии с утилитаристским учением нельзя предпочитать собственные желания и счастье желаниям и счастью других людей просто потому, что они ваши, однако в случае генетически дефективного плода, который, будучи рождён, проживёт несчастливую жизнь, полную страданий, прерывание беременности с очевидностью увеличит общую сумму мирового счастья, поскольку, как мы уже упоминали, имеется лишь два способа его увеличения. Первый, разумеется, состоит в том, чтобы сделать уже существующих людей счастливее. Второй — увеличивать количество людей в мире посредством рождения детей при условии высокой вероятности того, что они проживут счастливую жизнь». — Курсив, как говорится, авторский.
Я неловко поёрзал на своей скамье, потом продолжил:
— «Непосредственно из этого вытекает, что суммарное мировое счастье уменьшается либо вследствие уменьшения счастья существующих людей — а воспитание неполноценного ребёнка, со всеми сопутствующими затратами, делает с родителями именно это — либо вследствие рождения новых людей, которые проживут несчастную жизнь, полную страданий. В этом случае аборт становится скорее моральной обязанностью».
Аргументация была гораздо сложнее, и все возможные возражения я разбирал последующих параграфах, однако дойдя до конца отмеченного синим маркером текста, я замолчал, закрыл книгу и поднял глаза.
В зале суда можно бы было различить звук оброненной булавки. Все присяжные смотрели на меня, некоторые с отвисшей челюстью, а лицо Хуана совсем утратило цвет. Лишь Девин Беккер оставался невозмутим.
Диккерсон позволила молчанию длиться столько, сколько считала максимально возможным, а затем сказала:
— Спасибо. Теперь следующий отмеченный абзац, пожалуйста.
Я нервно раскрыл книгу и пролистал её до второй заложенной страницы. В её верхней части помещалась цитата из ещё одного отца-основателя утилитаризма, Джона Стюарта Милля; я знал её наизусть:
Мало кто из людей согласился бы превратиться в одно из низших животных в обмен на обещание максимального объёма животных удовольствий; никакой разумный человек не согласился бы сделаться дураком, человек образованный — невеждой, человек чувствительный и совестливый не стал бы самовлюблённым и чёрствым, даже если бы их убедили, что дурак, тупица или негодяй испытывают большее удовлетворение своей судьбой, чем они — своей.
Лучше быть неудовлетворённым человеком, чем довольной свиньёй; неудовлетворённым Сократом, чем довольным дураком. И если дурак или свинья иного мнения, то лишь потому, что знают только свою часть вопроса, тогда как другая сторона знает обе и может сравнивать.
Однако этот текст Диккерсон не выделила. Отмеченная синим маркером область начиналась непосредственно после цитаты; я сглотнул и принялся громко читать:
— «Ключевой посыл Милля состоит в том, что мы совершенно оправданно ценим жизнь человека выше, чем жизнь шимпанзе, поскольку шимпанзе, пусть даже наслаждаясь моментом, неспособен предвкушать будущее счастье так же хорошо, как мы — и этот факт предвкушения сам по себе есть удовольствие.
Точно так же, мы ценим шимпанзе — до такой степени, что в некоторых юрисдикциях их участие в лабораторных экспериментах запрещено законом — выше, чем мышь, существо с доказуемо меньшими умственными способностями. Однако справедливости ради и во избежание обвинений в видизме мы должны применять такие же стандарты и к своему собственному виду.
Да, эмбрион с момента зачатия генетически является Homo sapiens’ом, однако он не обладает сложным мышлением, не способен к планированию или предвкушению и вряд ли испытывает от жизни радость. По мере своего развития он постепенно приобретает эти способности, но они совершенно очевидно не существуют в хотя бы отчасти полной их форме в течение нескольких лет после рождения. На основе сказанного ранее утилитарист должен поддержать аборт в случае, если перинатальная диагностика указывает на высокую вероятность несчастной, болезненной жизни; на этом же основании — отсутствии в течение будущих нескольких лет полностью сформировавшегося разума — утилитарист дополнительно может так же приветствовать не только аборт, но и милосердное избавление в случае, если серьёзный дефект стал очевиден лишь после разрешения от бремени».
— «Разрешение от бремени», — повторила Диккерсон. — Замысловатый оборот. — Она бросила взгляд на присяжных. — Для тех из нас, что привыкли выражаться проще: что такое «разрешение от бремени»?
— Роды.
— Другими словами, мистер Марчук, вы считаете, что аборты — это нормально. Вы считаете — я нахожу это почти невозможным произнести вслух, но именно это сказано в зачитанных вами абзацах верно? Вы даже считаете, что инфантицид — это нормально. Но вы против смертной казни.
— Как сказал бы Питер Зингер…
— Пожалуйста, сэр, этот вопрос подразумевает однозначный ответ, «да» или «нет». Вы противник смертной казни независимо от обстоятельств?
— Да.
— И вы поддерживаете аборты?
— Я поддерживаю увеличение общественной пользы и максимизацию человеческого счастья, так что…
— Опять же, сэр: «да» или «нет»? В подавляющем большинстве случаев, когда женщина может захотеть сделать аборт, вы стоите за то, чтобы позволить ей это?
— Да.
— И существуют даже случаи, когда инфантицид — убийство уже родившегося ребёнка — согласно вашим взглядам, может быть приемлемо?
— Основываясь на…
— «Да» или «нет»?
— Да.
— И ваша цель здесь — убедить добропорядочных граждан, членов этого жюри, в том, что казнь обвиняемого может быть морально неприемлемой?
Я развёл руками.
— У меня нет другой цели, кроме как объяснить детали разработанного мной метода, но…
— Никаких «но», сэр. И больше никаких вопросов. Ваша честь, обвинение с облегчением заявляет, что закончило опрос данного свидетеля.
5
Я говорил, что меня не тревожит, когда люди изучают моё резюме, и это правда — за одним исключением. Когда в него смотрят собратья по академическому цеху, они качают головами, увидев, что я преподаю в том же заведении, в котором учился студентом; это всегда считается подозрительным. Хотя я люблю веб-тест Университета Торонто, где вас просят определить, кто изображён на фотографии — бомж или профессор, от нас, искателей академической карьеры, ожидают скорее схожести с самцами шимпанзе: когда мы достигаем зрелости и начинаем демонстрировать вспыльчивость и упрямство, мы должны покинуть родное стадо и никогда в него не возвращаться. «С возвращением, Коттер» — довольно-таки поганый сценарий для школьного учителя; для университетского преподавателя это несмываемая печать.
Но моя академическая карьера от бакалавриата до пожизненного контракта проходила здесь, в Университете Манитобы — я вернулся из Атланты вчера вечерним рейсом. Когда меня спрашивают, почему, я обычно привожу несколько причин. «Нежные чувства к жутким холодам», шучу я, или «Непреходящая любовь к комарам». Настоящей же причиной был Менно Уоркентин.
Когда я поступил в Университет Манитобы в 1999, Менно вёл тот же самый вводный курс психологии, который сейчас веду я. Тогда мне было восемнадцать, а Менно пятьдесят пять. Сейчас ему семьдесят четыре, у него звание профессора эмеритус, что означает, что он на пенсии, однако, в отличие от тех задниц в прямом и переносном смысле, которым указали на дверь, ему всегда рады на факультете, и хотя и получая лишь пенсию, а не зарплату, он всё ещё имеет право вести исследования, быть научным руководителем у аспирантов и прочее. И все эти годы он был моим другом и наставником — я потерял счёт часам, проведённым в его или моём офисе за трёпом обо всём или разговорами о работе и жизни.
За годы, прошедшие с моего студенчества, изменился не только его возраст и профессиональный статус; он потерял зрение. Хотя он болел диабетом, который довольно часто приводит к слепоте, диабет тут был не при чём. Зрение он потерял в автомобильной аварии в 2001 году — подушка безопасности не дала ему погибнуть, но её удар разбил его любимые старинные очки, и осколки вогнало в глазные яблоки. Я пару раз видел его без чёрных очков, которые он теперь носит. Его искусственные стеклянные глаза выглядят как настоящие, только не двигаются, лишь таращатся в одну точку из-под белёсых бровей.
Я нашёл Менно сидящим в его кабинете с наушниками на голове, слушающим экранного чтеца. Его здоровенная собака, немецкая овчарка по имени Пакс, уютно свернулась у его ног. Заднюю и боковые стены его кабинета закрывали тёмно-коричневые стеллажи, но на них всё располагалось либо на верхних полках, либо глубоко у самой стены, чтобы он не мог ничего случайно скинуть на пол. Я в своём кабинете складываю стопки распечаток и папок прямо на пол, у него же на полу не было ничего, обо что он мог бы споткнуться. В его кабинете было большое окно, выходящее не на улицу, а в коридор, и белые вертикальные жалюзи были закрыты, как я полагаю, из принципа — если он не может видеть, что творится снаружи, то и оттуда внутрь заглядывать нечего.
Однако сегодня день был жаркий и дверь была открыта, и как только я вошёл, Пакс вскочила и ткнулась мордой Менно в бедро, предупреждая его, что кто-то пришёл. Он снял наушники и развернулся; в его обсидианово-чёрных очках отразилось моё лицо.
— Здравствуйте?
— Менно, это Джим.
— Падаван! — этим прозвищем он меня называл ещё со студенческих лет. — Как твоя поездка?
Я уселся на стул, а Пакс снова устроился у ног Менно.
— Прокурору практически удалось меня дискредитировать.
— Ну, это его работа.
— Её работа. Но да, ты прав.
— Вот как.
— И она вытащила на свет кое-что из моего прошлого.
Менно сидел в красновато-коричневом кресле директорского типа. Он откинулся на спинку; живот выпятился, как пляжный мяч.