Сайт издательства www.veche.ru
* * *
Часть первая
Голубые и зеленые
1. На берегу Босфора
День догорал. Ярко-багровый диск заходящего солнца купался уже в позолоченных его же последними лучами волнах Босфора. Он как бы медлил погрузиться совсем в эту беспредельную гладь и, казалось, отдыхал теперь в отрадной вечерней прохладе, сменившей зной дня. Последние лучи его продолжали еще упорно бороться с надвигавшейся темнотой ночи. Они золотили не только воды пролива, теперь безмятежно спокойного, но также играли на куполах императорского дворца, на крестах дворцовых церквей, полутенями спускались к самому берегу и пропадали в чуть заметной ряби Босфора, подходившего в этом месте как раз к подножию роскошных густолиственных деревьев.
Было очень тихо. Сюда почти не доносились шум и гам Нового Рима – их заглушали деревья парка и рокот волн. Редко-редко чириканье птиц нарушало торжественную тишину этого спокойного уголка всегда такой шумной Византии.
Впрочем, не одни только птицы и волны Босфора нарушали эту тишину.
Неуклюжая рыбачья ладья, покачивающаяся у берега, показывала, что где-то близко находились люди.
И в самом деле, этот утолок был обитаем.
В нескольких шагах от воды стояла покосившаяся, жалкая лачужка. Растянутые около нее для просушки сети, невода, небрежно кинутые у самого входа весла прямо говорили, что хозяин этой лачужки был рыбаком.
Около входа в хижину, на небольшой прикрытой травой прогалинке, на камне сидел старик, нежась в догоравших лучах солнца. Он был согбен. Голова его и длинная борода были белы как снег. Сморщенное лицо с крупными чертами было очень добродушно. Выцветшие от старости глаза смотрели тепло и ласково.
Одет он был чуть ли не в лохмотья, едва прикрывавшие его пепельно-серое тело.
Впрочем, в этом уголке другой одежды, пожалуй, и не надобно было. Люди заходили сюда редко, а молоденькая девушка, склонившая голову на колени старика, никогда бы его не осудила за недостатки в одежде уже хотя бы потому, что старик, ласково гладивший ее волосы, называл ее внучкой.
Девушка была очень молода и красива. На вид ей нельзя было дать более пятнадцати-шестнадцати лет, и это отражалось в ее невинных, чистых глазах, в беззаботном, веселом смехе и шаловливости, которая так свойственна тем переходным годам, когда в ребенке-девочке только просыпается женщина.
Она, очевидно, не сознавала своей красоты. Однако эта красота была совсем особенная. Среди красавиц Нового Рима блондинки – редкость, а эта девушка была блондинка с золотистыми волосами, ясными голубыми глазами и ярким румянцем, заливающим ее щечки. Фигура ее была стройная, статная, с хорошо развитым бюстом, несколько приподнятыми плечами и крепкими руками. Она вся теперь дышала не только красотой и молодостью, но и совсем несвойственной женщинам юга физической силой, разлитой во всех ее движениях и придававшей ей какой-то уверенный вид.
Она полулежала на траве, охватив колени старика, и слушала его тихую речь, прерываемую время от времени нежными обращениями ее собеседника, которого она называла «добрым Лукой».
Они беседовали.
– Вот так все и устроено, внучка, на этом свете, – тихо говорил старец, – всегда так было и будет… Радость и горе постоянно чередуются друг с другом. Хорошо человеку – радуется он, счастлив, думает, так и до конца его дней будет, а в это время горе уже сторожит его и вдруг, как дикий зверь, кидается на счастливца в тот самый миг, когда он и ожидать этого не мог… И всегда так.
– И меня, стало быть, ждет горе? – вздохнула девушка.
– И ты, Ирина, не минуешь его… Это – обычная участь всех.
– Близко это горе…
– Близко? Откуда ты это можешь знать, дитя?.. Наше будущее скрыто от нас.
– А я это знаю, чувствую. Да, наконец, ты мне и сам только что сказал…
– Я ничего не говорил.
– Нет, ты сказал! Ты сказал сам, что горе подкрадывается к людям всегда в то время, когда они чувствуют себя счастливыми, так ведь?
– Да, это верно…
– Ну вот, так и со мной: я счастлива, безмерно счастлива, порой мне кажется, что счастливее меня никого нет во всей Византии, а вот теперь я и думаю, что как раз горе и сторожит мое счастье, принесется оно, унесет его, и я буду плакать, долго плакать…
– Отгони от себя мрачные мысли, дитя! Кто знает будущее? Тебе придется страдать, как и всякому, но что поделать, если уж так суждено. Да и счастлива ли ты теперь?
– Счастлива, дедушка, я уже тебе сказала об этом. Да и как же я могу быть несчастливой? Все у меня есть: ты выезжаешь на ловлю и всегда привозишь так много рыбы, что мы совсем не знаем голода. И потом кругом всего так много! Видишь, там журчит наш ручеек, вода его вкусна и холодна, и здесь столько цветов, красивые они, и я могу плести венки… Наконец, ты, когда ходишь с рыбой к дворцовому куропалату, всегда получаешь от его слуг обильные подарки. Видишь, всего у нас вдоволь, все есть, и живем мы тихо и спокойно, не трогая других и забытые всеми.
Старик тяжело вздохнул.
– Коли бы всегда так было, Ирина! – печально промолвил он.
– Так и будет всегда.
– Нет, нет… так не может всегда быть… Я стар, дни мои сочтены, жизнь моя позади, ты молода, у тебя все впереди. Что хорошо для старца, совсем нехорошо для молодки. Молодость требует другого…
– Чего же, Лука?
– Мало ли чего… В твои годы все так рассуждают, потому что молчит пока сердце.
– Как молчит? Отчего?
– Оттого, что любовь еще не посетила его.
– Вот про что ты, дед! А откуда ты знаешь, что я никого не люблю? Ты ошибаешься, я люблю…
– Как? Неужели? – с испугом в голосе воскликнул Лука.
– Да, да! Люблю… люблю вот эту хижину нашу, люблю свет солнца и это море, потом люблю нашу лодку, птиц, которые собираются клевать крошки после нашего обеда, люблю, когда звонят в колокола в храмах, а потом, и тебя люблю…
– Хвала Создателю! – с облегчением вздохнул старик. – А я думал, что в самом деле горе уже постигло тебя.
– А разве любовь – горе?
– Да, дитя.
– Я думала, что – счастье…
– Для кого как… Для очень немногих на земле это, может быть, и счастье, только такое смутное, неясное, тревожное счастье, что, пожалуй, горе для человека – лучший удел, если сравнишь их; для остальных же любовь – просто горе, тяжелое, страшное горе.
– Вот как!
– Это верно. Видишь, я стар, долго живу я на свете и твердо знаю это.
– Ты любил?
– Да, и меня посетило это горе. Оно никого не минует.
– Но ты говорил, что был счастлив с твоей женой.
– Ты права. Мать твоего отца дала мне счастье, какое только возможно на земле, но это-то счастье и было вместе с тем горем…
– Я не понимаю тебя!
– Поймешь сейчас: я боялся потерять это счастье и мучился, а когда потерял мою жену, то вот уже много лет не знаю счастья, а терплю только одни муки.
– Она умерла?
– Да, с тоски по свободе и от горя, что жена ее сына убила себя сама. Я до сих пор вижу страшную рану на ее горле…
– Убила? Зачем?
– Ты хочешь знать, дитя? Так я скажу. Она любила нас и решилась скорее умереть, чем расстаться с нами… Хорошо, я расскажу тебе все… Теперь ты выросла и должна знать, как попала сюда. Мне уже недолго жить на свете, и я должен наконец рассказать тебе все. Ты будешь слушать?
– Да, дед… Ты много раз обещал мне поведать об этом, но, как я тебя ни просила, ты никогда не был со мной откровенен. Отчего это?
– Не приходило время еще.
– А теперь пришло?
Старик задумался.
– Не знаю, что и сказать тебе, как ответить на этот вопрос… Чувствую, что оно не пришло, это время, но какие-то мрачные предчувствия так и одолевают меня… Откуда это, почему? Не знаю сам, но чувствую.
– Что же ты чувствуешь, Лука?
– Многое, ох многое, дитя.
– Тобой недоволен куропалат?..
– Нет, этого нет!.. А вот чувствую я, что жить мне недолго, ох недолго остается.
Ирина вскочила и с трепетным страхом посмотрела на старика.
– Дед, дед! Что ты говоришь! Опомнись, – лепетала она.
– Что, дитя, чего ты так испугалась?..
– Ты сказал про смерть? и так сказал, что я поверила. Ты сказал это совсем по-особенному, в твоих словах была страшная уверенность.
– Что делать? Этот конец неизбежен для всех живущих.
– А как же я?
– За тебя-то мне и страшно! Да, за тебя… Ты – единственное, что только и держит меня в этой жизни. Ради тебя только и живу я. Что я такое? Одинокий, жалкий, затерявшийся среди чужих старик… все равно, как дерево, вырванное с корнем налетевшим вихрем и перенесенное на чужую почву… вот и я… Привился, прозябаю. Зачем, к чему? Только ты, ты – мой побег молодой, молодая лоза, вот и жалко мне тебя…
– Лука, дед, старый, добрый дед, ты не умирай, ты послушай меня, не умирай! – с громким воплем кинулась к нему на грудь Ирина.
– Да я и не думаю умирать.
– А сам сказал…
– Сказал только, что тоска меня смертная гложет, может быть, я еще и ошибаюсь… Может быть, все это пустяки из пустяков – так, плохо спалось, а все-таки хочу я тебе рассказать про прошлое, на всякий случай.
– Лучше не говори, Лука.
– Отчего же, дитя?
– Ты так напугал меня… вот я и не хочу слушать.
– Полно, успокойся, ну, не плачь же, прошу тебя, не плачь.
– Я не буду слушать. Ты собираешься умирать, вот и хочешь мне рассказать про свою прошлую жизнь.
– Ты должна слушать… Если что-то случится, ты должна знать, кто ты. Будешь?
Ирина потупилась.
– Будешь слушать? – настойчиво повторил Лука.
– Говори, буду! – прошептала девушка, отирая рукавом слезы.
2. Тень прошлого
– Слушай же, дитя, слушай и на всю жизнь запомни мои слова, – начал Лука, поудобнее усаживаясь на своем камне. – Ты живешь на свете уже шестнадцатую весну и знаешь себя всегда вот здесь, в этом тихом уголке дворцового парка; но, может быть, смутно ты припомнишь, что не вся твоя жизнь протекла здесь. Не так ли, Ирина?
– Да, да, дед Лука, как во сне, иногда, особенно когда задумываюсь, припоминаются мне высокие, обросшие с вершин до скатов лесом горы, широкая река, то тихая и спокойная, как вот этот наш залив, то бурная и ревущая. Потом помню я и людей, но совсем не таких, каких видела здесь. Они были высоки ростом, широки в плечах. У них были голубые глаза, как у меня, и белые волосы, как у тебя. Впрочем, таких людей я видела и здесь – среди варягов… Скажи же, дед, что это такое в самом деле, сон или действительность? Я думаю, что это сон.
– Нет, память не изменяет тебе, это не сон, не девичье воображение.
– Но что же?
– То, что действительно было… Ты не здесь родилась, Ирина. Твоя родина – не шумная Византия; первый раз свет солнца увидела ты не под сенью дерев этого парка, а далеко-далеко от него.
– Но где же? Где, Лука?
– Сказал, далеко… слушай же и не перебивай. Далеко отсюда, далеко от шумной и развратной Византии, за этим морем, которое кажется тебе безбрежным, есть другая страна. Она не похожа на эту. Нет там таких городов, как эта Византия, и народ там живет совсем другой – крепкий, сильный, здоровый, с русыми волосами и голубыми глазами.
– Варвары! – воскликнула Ирина.
– Здесь так называют их… Здесь ведь всех так называют, кто не римлянин или эллин. Только по совести – все варвары, даже дикие, и те добрее и лучше жителей Нового Рима. Я знаю этих варваров близко, потому что я родился там, среди них. Детство, юность, взрослые годы, начало старости провел я в этой стране, и здесь я сам – варвар.
– Ты никогда не говорил мне этого.
– Не приходило время, дитя… Да, я – варвар… Моя родина за этим морем, на берегах великой славянской реки Днепр. Там я родился, там жил, любил и был счастлив, но, видно, умереть мне там не суждено. Родина моя, родина, далекая, милая!.. Поля мои зеленые, леса дремучие, непроходимые!.. Не увижу никогда я вас, не вдохну я своей старой грудью того воздуха, которым дышал, когда родился. Все потеряно для меня, и только в грезах моих и мечтах, да во сне еще, вижу я родимую сторону, и болит мое старое сердце, трепещет оно, как подстреленная птица!.. А как позор свой вспомню…
– Говори, дед, говори, я слушаю тебя! – с волнением закричала Ирина, отклоняясь от старика и становясь перед ним на колени. Лицо ее пылало, как в огне, глаза сверкали, высокая грудь вздымалась, что волна Босфора в бурю.
– Как же ты попал сюда? Каким образом очутился ты здесь, старый, хилый. Ведь не по своей воле покинул ты родину? – задыхаясь от волнения, спрашивала она.
– Не по своей! Кто же решится сам покинуть родную сторону, ты права… Так слушай же! Тяжело мне, а все поведаю я тебе… слушай… Там, в родной мне стране, на берегах Днепра, жили наши роды. Мы жили в долинах вокруг высот, на которых стоял наш город – Великий Киев. Полянами нас всех звали другие племена. Жили мы мирно, никого не трогали, не обижали, хотя нас было много. Неподалеку от нас в дремучих лесах жили древляне. Нашего корня было это племя. Говорили они одним языком с нами. Мы их понимали, а они нас. Одним богам мы молились и жертвы приносили, только нравы да обычаи у нас были совсем разные: древляне как звери дикие лесные жили – грабежами промышляли, вечно в раздорах между собой были, а наши роды тихие, смирные, хлеб растили, торговали с наезжими гостями в Киеве, сбывали им, что из земли потом да кровью своей добывали, а о битвах, о войнах не только что друг с другом, но и даже с обижавшими нас племенами не помышляли… Да и к чему эти войны? Все ведь мы – родные были, недаром на всем пути великом из варяг в греки и далеко окрест все, кто жил там, одним именем – славянами – назывались: и у нас на Днепре, и на великом озере славянском Ильмене, и все, все мы, сказал уже я, одинаково говорили и одним богам молились. Но однажды пришла беда: не смогли мы больше в мире и согласии жить. Начались между нами ссоры да раздоры пошли, и не стало меж нами правды; что на Ильмене, то и на Днепре кровь братская рекой полилась. Род теперь постоянно враждовал с родом, и чаще всего по пустякам, и внимания не стоившим. Оттого-то, хоть и много было нас и сильны были мы телом, духом слабее детей были… Всякий, кто хотел, мог явиться к нам, воевать нас и всегда побеждал. Будь между нами согласие, не было бы народа равного нам в целом свете! Но что же поделать, если судьба не давала нам этого, оттого и гибли мы… Так, должно быть, предопределено славянским племенам во веки веков… Однако даже при этих раздорах мы жили счастливо, особенно тот род, к которому я принадлежал. Этот род славен был богатством своим и красотою своих дев голубооких. Все окрест уважали его. К старикам его приходили даже дикие древляне, если хотели ссоры свои разрешить не кровью, а мирным правдивым словом. Не смущались даже тем, что во главе рода не старик стоял, опытом прожитых лет славный, а только что пришедший в зрелый возраст родич… Впрочем, нет, не так я говорю, больше пятидесяти зим было этому старейшине, когда сородичи его над собой поставили. Был он человек добрый, справедливый, хотя и в обиду никогда своих не давал. Знали его не только в родах окрест, но в самом Киеве с почетом встречали, когда он приходил зачем-нибудь туда. Итак, счастливо правил он этим родом своим многие годы… Только, сказал уже я тебе, дитя, что не знают смертные, где конец счастья, где начало горя – так они близко друг с другом соединены. Стал думать этот старейшина, что боги будут всегда милостивы к нему…
– Ты говоришь, Лука, боги? Разве там, на твоей родине, не веровали во Христа?
– Нет, дитя, там не знали Его тогда, а может быть, и теперь не знают.
– Но кому же там молятся?
– Кому? Главе всех богов – Перуну-громовержцу, злому Чернобогу, доброму Волосу, веселому Лелю…