Annotation
Рассказ опубликован в журнале «Грани», № 118, 1980 г.
В. Солоухин
В. Солоухин
Рассказы Владимира Солоухина «Колокол» и «Первое поручение» опубликованы по-французски в выпущенном в этом году в Париже издательством «La Table Ronde» сборнике «La première mission et autres récits». По-русски публикуются впервые. — Ред.
Кто останавливался когда-нибудь в гостинице в незнакомом городе, тот поймет меня сразу. Поблагодаришь горничную за то, что проводила до номера, повернешь ключ изнутри (зачем это нужно, я не знаю, но хочется повернуть ключ — наверно, для того, чтобы еще лучше и прочнее почувствовать себя хозяином комнаты), осмотришься. Вешалка есть, умывальник, письменный стол… Впрочем, нет. Сначала вы обязательно подойдете к окну, отдернете занавеску, и вашему взгляду откроется гостиничный двор с грудой порожних ящиков, железная пожарная лестница, противоположное крыло гостиницы, а за ней, на фоне серого зимнего неба, либо фабричная труба, либо скелетообразная телевизионная мачта.
Но мне повезло. Вместо трубы и мачты поднимались вдали стройная, некогда пятиглавая, а теперь обезглавленная, церковь и аккуратная шатровая колокольня. И небо не серое, а чистое, синее. Солнце давно ушло из гостиничного двора, от порожних ящиков и железной пожарной лестницы. Оно освещало откуда-то издали, очевидно, поверх многочисленных городских крыш, только церковь да колоколенку. Стена гостиницы, над которой возвышались легкие, грациозные сооружения, казалась темно-серой, только что не черной, по контрасту с ярко освещенным золотистым пятном церквушки. Говорят, прекрасная архитектура прекрасна даже в руинах. А тут и всего-то сшиблены кресты да ободраны луковичные купола.
Но я слишком задержался у окна. Обычно хватает беглого мгновенного взгляда. Итак, вешалка, умывальник, стол. Телефон на столе… Вот здесь-то и появляется это странное чувство, которое мне хотелось бы отметить. Вы сразу вспомните, что в этом городе некому звонить и вам тоже никто не позвонит.
Вокруг большой город. На тротуарах бесконечные вереницы людей, в магазинах — толчея, кинотеатры переполнены, тысячи и тысячи окон зажигаются с наступлением сумерек. А позвонить некому.
Я уехал в этот город из Москвы предположительно на десять дней, чтобы в тишине закончить одну небольшую работу. Я нарочно попросил комнату с окнами во двор. Громыхание телевизора почти не доносилось до меня с дежурной площадки. Соседи справа и слева не злоупотребляли радиоточками, телефон молчал. Чего же больше? Но все же странно было видеть телефон, молчащий целыми сутками. Иногда, в особенности под вечер, даже хотелось, чтобы он вдруг зазвонил, хотя бы и по ошибке.
Однажды мне не работалось. Я ходил по своей маленькой тихой комнате, слегка хандрил. Безмолствовавший целыми днями телефон начал злить меня. Ну что ты за телефон, если никогда не звонишь? Зачем в тебе там внутри всевозможные проволочки, винтики, гаечки? После моих сердитых слов о винтиках и гаечках вдруг раздалось такое пронзительное верещание, что аппарат даже подпрыгнул на одном месте. Я схватил трубку, в которой послышалось:
— Хе, хе. Вы, конечно, не признаете. Давно не виделись, не разговаривали.
— Товарищ Милашкин, Петр Петрович, какими судьбами?
— Какими судьбами вы у нас? Догадываюсь, догадываюсь. Приехали поработать в тишине и спокойствии. А я вот и нарушил ваше инкогнито.
— Действительно, я старался. Удивительно, что вы меня обнаружили.
— Хо-хо. Я видел, как вы утром на базаре приценялись к соленым рыжикам. Хотел подойти сразу. Но, знаете, наша провинциальная стеснительность. Однако теперь вы у меня в руках. В случае чего выдам вас с головой местным пионерским организациям. Они вас возьмут за бока. — И он весело засмеялся, довольный своей действительно веселой выдумкой.
— В каком же случае, Петр Петрович, вы меня будете выдавать?
— Если не пожалуете ко мне на чашку чаю, ну, или там… покрепче. Мы ведь с рынка только картошку и мясо берем. Остальные припасы — грибки, брусничка, капустка с яблочками, огурчики с тмином, соленые помидорчики со смородиновым листом… так что, можно сказать, приказываю.
Признаться, я чуть ли не обрадовался неожиданному приглашению в гости. Эти разнообразные дары лесов и огородов… да и просто поговорить с человеком. Вот уж сколько дней я все молчу. Рот раскрываешь только за тем, чтобы заказать официантке щи из кислой капусты и котлеты с вермишелью. Ну там дежурный по этажу, скажешь десять слов, ну там на почте попросишь конверт, на базаре приценишься к бруснике или рыжикам.
У Петра Петровича оказалась двухкомнатная, по масштабам того города очень даже просторная квартира. Обставлена всем необходимым. Офанеренный светло-желтый шифоньер, круглый стол, под белой бумажной скатертью, диван, обтянутый темно-фиолетовой материей, зеркало до потолка, телевизор. Большая репродукция «Охотники на привале», в багете, вымазанном крупнопорошковой бронзой, два размывчатых, грубо заретушированных портрета, увеличенных с маленьких любительских карточек. Можно узнать, что это сам Петр Петрович и его супруга лет тридцать, а то и сорок назад. Однако я не сказал еще и двух слов — кто такой Петр Петрович.
Начну с того, что Петр Петрович очень хороший человек. В районе, где он работал и где мы с ним познакомились, он слыл именно очень хорошим человеком. Нет-нет, да и выскажет кто-нибудь из председателей колхоза:
— Этот — что! С этим жить можно. Петр Петрович-то? Где хочешь скажу: таких людей поискать.
Председатели колхозов и совхозов, рядовые колхозники никогда не говорили худого слова о Петре Петровиче. Кто работал с колхозниками, знает, просто ли это заслужить. Не потому это не просто, что колхозники будто бы неблагодарный народ и как для них ни старайся, все равно окажешься нехорош. Вовсе нет. Но ведь каждый, кто поставлен работать с колхозниками, то и дело вынужден входить в непосредственное, так сказать, соприкосновение с их личными интересами. На интересах же от каждого непосредственного соприкосновения остается след.
Хороший человек районный руководитель, но вдруг начинает призывать и настаивать, чтобы пятнадцать небольших и компактных колхозов слить в один неуклюжий укрупненный колхоз. Всякому видно, что ничего, кроме неудобства, от слияния не произойдет, что там, где потребовала бы жизнь, колхозники и сами бы догадались объединиться. Но нет. Укрупнение проводится сверху и сразу по всей подчиненной земле. Колхозники ко всему уже привыкли: надо, так надо. Начальство — ему виднее.
То вдруг район начнет призывать и настаивать, чтобы лучшие колхозные земли засеять кукурузой, причем весь навозишко, с грехом пополам накопленный за зиму, ввалить в подкукурузную землю. Кукуруза не вырастет. Земля, на которой уродились бы тысячи пудов овса, либо пшеницы, либо гречи, пропустует. Однако на следующий год районный руководитель опять заставит отвести под кукурузу лучшие земли. Теперь подумайте, просто ли при этом сохранить репутацию хорошего, а тем более очень хорошего, человека.
Ко многому призывал и на многом настаивал Петр Петрович. Почему же во всем районе, несмотря ни на что, его считали хорошим и даже очень хорошим человеком? Потому что он действительно им был! — чистосердечно отвечу я.
В народе понимают, что с Петра Петровича требуют ничуть не хуже. Возможно, даже сочувствуют. Знают люди, что ничего не может поделать Петр Петрович, кроме как потребовать с них. Но люди и видят, когда начальник требует только то, что спущено свыше на его плечи, а когда добавляет еще и от себя. Механика при этом простая, доступная пониманию каждого: постараешься, поусердствуешь, объединишь в один колхоз вместо восьми деревень двенадцать, займешь под кукурузу вместо семисот гектаров тысячу — похвалили наверху, откуда исходило и спускалось. Ослабишь, оставишь частицу давления на своих плечах — оценят ниже. «Этот — что. С этим жить можно. Петр Петрович-то? Где хочешь скажу — таких людей поискать».
Это мое представление о Петре Петровиче навело меня на мысль, что после района он пошел не на повышение, а, напротив, получил какую-нибудь незаметную должность, что-нибудь вроде рыбнадзора. Кроме того, мне всегда казалось, что есть какое-то несочетание очень твердого, воистину каменного имени-отчества с размагничивающей, расслабляющей воображение фамилией. Петр Петрович и вдруг — Милашкин.
Бывало, идешь к нему на прием, подтянешься, одернешься, приосанишься. Но как увидишь табличку на кожаной двери — пропадает запал и расслабленно опускаются плечи. И дела-то всего — Милашкин. Не Железов, не Гранатов, не Кирпичев. Нет, я давно знал, что с такой фамилией он далеко не пойдет.
Между тем, на столе заранее были расставлены закуски и рюмочки, и все как полагается, и сам Петр Петрович в коричневом, по старой привычке, кителе, потирая руки, оживленно говорил:
— Ну, давай. Отведаем, что нам припасла Антонина Поликарповна. Милости прошу.
Антонина Поликарповна припасла много. Соленые грузди она мелко порубила, смешала с рубленным луком и все это полила сметаной. Крупные соленые помидоры с листьями смородины, прилипшими к ним, сельдь, разделанная по-домашнему, — все это увиделось как-то в ином свете, все это зазвучало по-другому, когда в комнату внесли окутанное паром блюдо рассыпчатой картошки. Разломишь картофелину — на изломе как бы даже иней, а дотронуться нельзя — огонь. Но и сама картошка не звучала бы должным образом, если бы посреди стола не графинчик со светлой янтарной жидкостью и с лимонными корочками, плавающими в нем.
После второй рюмки я понял намерение Петра Петровича. О чем бы я ни заводил разговор, он все время сворачивал на свою биографию. Видимо, ему хотелось разжечь меня как человека пишущего, заинтересовать материально. Ведь нет-нет да и получишь откуда-нибудь то из Сибири, то с Кубани читательское письмо: «Товарищ писатель, имеется богатый материал из героического прошлого первой пятилетки (гражданской войны, коллективизации), желательна ваша обработка на пользу молодежи. Ввиду пенсионного возраста прошу приехать ко мне для личного ознакомления или могу изложить на бумаге и высылать партиями».
Некоторое время я не давал ходу Петру Петровичу, но потом, убедившись, что чем раньше начнется, тем раньше кончится, отпустил тормоза.
Петр Петрович рассказывал до одиннадцати часов. В его рассказе были и торфоразработки, и партийные чистки, и машинно-тракторные станции, и школы повышения квалификации. Если стенографировать, вероятно получилась бы пухлая папка, но мне больше всего запомнилось самое что ни на есть начало. Первые шаги моего гостеприимного хозяина и хорошего человека Петра Петровича. Наверно, потому мне запомнилось именно начало, что я еще не был так приутомлен однотонным рассказом (рассказывал Петр Петрович неважно, как-то слишком официально), да и графинчик был в начале нашей беседы гораздо полнее, чем к ее концу.
— Да… — протяжно выдыхал Петр Петрович (у него оказалась вдруг манера говорить через несколько фраз это «Да»). — Был я, значит, тогда комсомолец, и включили меня в бригаду из трех человек. Да… Старшим у нас был начальник ОГПУ, третьим — заводской человек — из рабочего, значит, класса. Да… Задание коротко и ясно: приехать в деревню Спасовку и организовать там колхоз. Да… Получил я под расписку наган, валенки у меня были свои — поехали. Дело зимнее. Пробирались на лошади в санях. Крестьянин, которого прислали за нами на станцию, привез и тулупы. Значит, встречали нас по-хорошему: едет власть.
Да… Приехали мы в деревню Спасовку. Деревенька небольшая, около тридцати дворов. Устроили нас на постой. Изба как изба. Четыре окна по улице. Бревна в горнице чистые, желтые, словно воск. Пол скобленный, домашние половички так и сяк. На кухне печка беленая, а на ней цветы нарисованы. Ну, думаю, хозяин — человек с игрой. Ишь как разукрасил. Печка, а словно невеста. Над челом у печки целая картина — Христос. Одно лицо дано крупно, и волосы по плечам. Наш старший — Василий Кузьмич — на этого Христа поморщился, но говорить ничего не стал.
Хозяин избы тоже к Василию Кузьмичу приглядывается. Борода у хозяина чуть ли не до глаз. Из ушей и то волосы торчат. Баба все больше руки под фартук и смотрит, словно знает про нас какое-то горе, а сказать не смеет. Больше на меня глядела. Так вот и говорят глаза: эх ты, горемыка несчастная, и ты туда же. А я приосанюсь, наган пощупаю, ничего…
Да… за чаем Василий Кузьмич начал расспрашивать у хозяина, как да что. Какова жизнь у крестьян.
— Ничего, не жалуемся. Хлеб да соль. Едим, да свой.
Между прочим запомнились мне по молодости пышки на столе. Белые, рассыпчатые. Сметана, как масло. Из стаканов тогда не знали. Поставила баба глиняное блюдо со сметаной, деревянными ложками все из одного блюда ели. К самому чаю… тогда еще сахар головами продавали, в синей бумаге. Кололи его мелко-мелко. Но во рту он держался очень долго, не как пиленый — от первого хлебка исчезает. Да… Ну это не к делу.
— А кто у вас богачи, кто бедняцкие, безлошадные хозяева? — спросил, как помню, Василий Кузьмич.
— Поглядеть, так у нас, товарищ начальник, деревня ровная. Нету, чтобы вовсе без лошади, нету, чтобы о трех конях. Бык Гамлет — обчественный, мирской. Содержим его всем миром, потому всякой корове нужен. Озорной бык. Около Успеньева дня жеребенка у Василия Захарьина закозырял. Хотим менять. На будущий год решим на сходке и поменяем.
Начальник Василий Кузьмич усмехнулся на эту будущую сходку…
Петр Петрович пошел было рассказывать дальше, а меня усмешка начальника вчуже, тридцать пять лет спустя, как огнем обожгла. Конечно, он-то видел вперед, он-то знал, что никакой сходки больше у мужиков никогда не будет. И мирского быка тоже больше не будет. И вообще всего, что было до сих пор привычного крестьянского, устоявшегося, всего уклада крестьянской жизни, больше не будет. Ну, озарился бы и сказал бы, что наступает светлая эра, без своей земли, без своих лошадей, без ярмарок, без мирских быков, без мирских сходок во всяком случае. Ведь, наверно, что-нибудь ему мерещилось из будущей жизни, если он приехал организовывать колхоз. Ну и озарился бы, и озарил бы других. А он вместо этого усмехнулся: дескать, вот погодите, мы вам покажем мирскую сходку да мирского быка.
Через эту усмешку я вдруг ясно и отчетливо понял, что на первом месте у него в голове сидело — сломать. Да оно и понятно. Он не собирался ведь оставаться в этом колхозе и строить с мужиками светлую эру. Его задача — организовать. Чтобы каждый мужик отвел свою лошадь на общий двор, отвез свои семена в общий сарай, присоединил свою землю к общему полю, отдал свою крестьянскую душу… Это, конечно, сложнее, потому что для души пока ни амбаров, ни сараев и даже какого-нибудь общего мешка. Ну да это уж десятое дело. На первом месте — тягловая сила, семена, инвентарь. Да и то начальнику не хранить, не беречь ни тягловой силы, ни инвентаря. Его задача — собрать. Но то, что мирской сходки на будущий год не будет, это он знал уж теперь, сидя за сметаной и чаем. Потому и усмехнулся на голубенькие мечты бородатого крестьянина обменять Гамлета на другого, более смирного мирского быка. Мало ли что выражала усмешка начальника, мало ли что могло содержаться в ней, легче догадаться, чего в ней не было: обыкновенной человеческой доброты. Заведомо враждебная масса, которую нужно победить, сломать, расточить. И он — начальник бригады, которому ломать поручено.
Пока все это промелькнуло у меня в голове, Петр Петрович продвинулся в своем рассказе, и вот мы уж на первом собрании в школе в два часа дня.
— Да… Собрали мы мужиков к двум часам, начали проводить агитацию. Я молодой. Меня держали на подхвате. Василий Кузьмич взял главную тяжесть на себя. Вот хоть мы теперь и говорим — ОГПУ — и сразу определенные воспоминания, а я, когда вспоминаю, вижу, что Василий Кузьмич был очень хороший, душевный человек.
В этом месте я первый раз перебил рассказчика. Никак не мог успокоиться, чтобы слушать дальше и точно так же вникать, как до сих пор.