В сетях предательства - Брешко-Брешковский Николай Николаевич 32 стр.


– Капут? – весело полюбопытствовал Шписс, сделав характерное движение ребром ладони по собственному горлу.

– Нет ничего невозможного… – уклонился гость от прямого ответа.

«Однако у этого красавца немного выпытаешь», – с досадой мелькнуло у Шписса. Он спросил:

– Прикажете поставить ее в известность?

«Ассириец» кокетливо сощурился, что-то соображая…

Кинул отрывисто:

– Нет! Не надо, пусть до самого последнего момента ничего не знает. И никому ни слова…

– Когда вы намерены отбыть?

– Часа через два, приблизительно. А теперь мне хотелось бы отдохнуть, привести себя в порядок, заняться туалетом…

– Сделайте одолжение… К вашим услугам любая комната в замке… Сделайте одолжение… К вашим услугам.

Шписс провел «ассирийца» в ту самую комнату для гостей, где больше недели кейфовал на сытых баронских харчах Генрих Альбертович Дегеррарди.

И, как тогда, явилась монументальная горничная с кувшином воды.

– Как вас зовут, мой дружок?

– Труда.

– Труда? Это, не правда ли, от Гертруда? Гертруда! Что-то массивное в созвучии и так гармонирует со всем вашим величественным обликом…

Узкими ассирийскими глазами гость слишком пристально смотрел на девушку.

Ожог, а не взгляд! Труда вспыхнула, горячая волна прокатилась по всему телу. Ходуном заходила могучая грудь, так ей тесно вдруг стало под кофточкой.

«Дитя природы, кажется, совсем неискушенное в любви, – подумал „ассириец“, – надо ее просветить!..»

Близость молодой и сильной женщины волновала его, значительно, таким образом, облегчая «просветительную» миссию.

Он молвил чужим, сдавленным голосом:

– Дружок, вода холодная?

– Осень холодная, клусевая… – Труда сама не узнала своего голоса.

– Вы мне поможете умыться… но это немного погодя… поставьте кувшин… Вам тяжело… вот так… а теперь… теперь дайте взглянуть на вас… Какая вы гордая! Я представляю себе такой латышскую Диану… Я хочу быть вашим Эндимионом…

Труда ничего не поняла, да если бы и поняла, ничего не расслышала бы. Туман в глазах, туман в голове, шибко-шибко ударяют в виски горячие, горячие молоточки…

– Ты конфузишься, моя лесная Диана… Дай мне твои губы… не сжимай их… открой…

И, расставив ноги, – он был значительно выше Труды, – «ассириец» влип в ее послушно раскрытые губы своими. И чтобы рот девушки не ускользнул от него, он крепко стиснул ее затылок. Но Труда и не думала о сопротивлении. Этот смугло-матовый «ассириец» разбудил наконец большое, здоровое, так долго дремавшее тело… И она пошла навстречу восторгам с их властно зовущими голосами весны…

А предприимчивый Эндимион уже расстегивал свободной рукой кофточку, и твердая белая грудь латышской Дианы ослепила его, и он перенес на нее свои жадные поцелуи…

20. Посрамленный Калиостро

В несчастье своем Искрицкая убедилась, что Корещенко любит ее сильным чувством.

В истерическом исступлении она кричала ему:

– Ты бросишь меня! Бросишь! Зачем я тебе, урод, страшилище? Побежишь к другой бабе!

Кричала еще и еще, больное, циничное, дикое.

Но Корещенко никуда не ушел. Наоборот, оставался при ней безотлучно. Даже забросил свою мастерскую. Единственное желание овладело им – спасти Искрицкую, спасти какой угодно ценой.

Все медицинские светила столицы перебывали у ее изголовья. Корещенко платил бешеные гонорары, заклиная вылечить Надежду Фабиановну.

Светила совещались, недоуменно покачивая головами.

Это первый случай в их практике.

Кожа лица отравлена каким-то неизвестным ядовитым веществом. Пока этот яд не проник глубже, спасти больную есть еще надежда.

– Спасите ее, спасите! – ломал в отчаянии руки молодой инженер.

Кругленькие гонорары действовали на профессоров и врачей вдохновляющим образом. Они напрягали все свои знания, все, чему их учили и чему они сами учили других, чтобы побороть неизвестное ядовитое вещество, остановить его разрушительную, ужасную работу.

Больших усилий стоило Корещенко допроситься от невменяемой – сделаешься невменяемой! – Надежды Фабиановны, как, почему и откуда пришел весь этот кошмар. Она долго бранила его, капризничала, выгоняя «ко всем чертям», предлагая идти к другим женщинам, красивым, не таким уродам, как она: он легко сумеет купить их… Но, в конце концов, из нескольких бессвязных, отрывистых фраз инженер узнал истину.

Она никогда не говорила своих настоящих лет. Никому не говорила. Какая же хорошенькая, кокетливая женщина, уже на четвертом десятке рискнет самому лучшему другу открыть свой возраст? В особенности молодому – значительно моложе себя – любовнику. Ну, вот и она то же самое… Годы уходят, фигура, тело остаются еще прекрасными, свежими, а лицо, лицо, начинает увядать. И она решилась… Там, на Конюшенной… Она пошла к нему, к этому волшебнику. Он всем возвращает молодость, всем, а ее – будь он проклят! – обезобразил навеки.

Бешенство овладело Корещенко. Он бросился к знаменитому адвокату.

– Как вы думаете, можно привлечь этого мерзавца?

– Сомневаюсь! Ничего не выйдет… Будь это врач – другое дело, а это темный проходимец, шарлатанствующий Калиостро. К нему идут на свой риск и страх. На суде он может сказать: «Я предупреждаю всех, что мой способ лечения не безопасен». Вы понимаете, дорогой Владимир Васильевич, это уже потустороннее нечто. Здесь нет ни врачебной этики, ни наказуемости, ничего… Разумеется, его можно было бы выслать административным порядком, но у него слишком большие заручки и связи.

– Хорошо… Теперь я знаю, что мне делать!..

Корещенко заехал к «Александру», купил хлыст из бычачьих жил, просмоленный канифолью, и, спрятав его под пальто, махнул на Конюшенную.

В конторе мадам Альфонсин вместо Забугиной сидела уже другая барышня.

– Что вам угодно, месье?

– Я хочу поговорить по делу с господином Антонелли.

– С господином Антонелли? Я сейчас доложу мадам Карнац… Она заведует всем.

Через минуту выкатился шарик в бархатном платье.

– Мосье, дезир? Что ви желайт? Профессер Антонелли? А, ваши знакоми дам хочет делять нови лицо? Я вас прошу в гостини… Садитесь, прене пляс, я сейчас зовут профессер Антонелли.

Шарик выкатился из гостиной куда-то в глубину квартиры.

Корещенко осмотрелся. Эта мягкая мебель, широкая, удобная… Эти глухие, непроницаемые драпировки – все это напоминало дом свиданий.

Он слышал, уже не раз слышал об этом, именно об этом самом заведении.

– Сударь, я к вашим услугам, к вашим услугам… Да…

Крашеные черные баки, нос картошкой, в сизых жилках.

Владимир Васильевич с первого же взгляда возненавидел этот нос.

– Послушайте, вы, как там вас, что вы сделали с госпожой Искрицкой?

– С госпожой Искрицкой? – сразу переменился в лице Седух. – Я… ничего не сделал… ничего, да, она хотела иметь новое лицо, новое лицо, да, и вот после первого сеанса не явилась… не явилась, да…

Нижняя челюсть синьора Антонелли дрожала вместе с баками.

– А вы знаете, почему она не явилась? Знаете ли вы, что теперь у нее вместо лица сплошной гноящийся струп? Знаешь ли ты, мерзавец? – наступал Корещенко на петербургского Калиостро, возвращающего молодость. Калиостро попятился.

– Это, это что же, я не знаю, не виноват, да… Я человек науки, науки, бывают ошибки, ошибки, да… Это что же… насил…

Синьор Антонелли вдруг осекся, схватившись за лицо. Хлыст обжег ему лоб и щеку, оставив кровавую борозду.

– Караул, убивают! – заметался Седух, пряча пострадавший свой лик.

За первым ударом посыпались еще и еще. Озверевший Владимир Васильевич, закусив губы, хлестал его по чему придется, по спине, по затылку, по плечам, по голове.

На это избиение выскочила мадам Карнац. Сначала обмершая соляным столбом, затем трагически всплеснувшая руками.

– О, майн готт! Дебош в мой мэзон! Кель скандаль! Ви паляч! За что ви истязует профессер? Ви есть брютальни человек!

«Брютальни человек» почувствовал такое омерзение и ко всей этой сцене, и к Седуху, и к самому себе… Вслед за встряской взбунтовавшихся нервов наступила реакция. Он швырнул хлыст и, бледный, в красных пятнах, с холодными росинками на лбу, опустился изнемогший в кресло. Мадам Альфонсин, с опаской озираясь на него, вытолкнула профессора в соседнюю комнату.

Если бы Корещенко был в состоянии понимать и слышать, он услышал бы:

– Это вы, черт вас дери, во всем виноваты, виноваты, да… За что, за что, спрашивается, исполосовал он мне всю морду?

– Мольчить, негодни человек, мольчить!

– Ты молчи, дрянь, стерва, паскуда, гадина, гадина, да! Я через тебя теперь буду ходить месяц с узорами на физиономии, да! Не покажусь людям… убытки. Говорил, не надо! Подлюга жаднющая!

– Мольчить, я вас вигоняю завсем из мой мэзон, я зовуть дворник, полицей.

– Зови, анафема, зови на свою же голову. Зови полицию. Я ей такого против тебя наскажу, в Сибирь угодишь. Зови, да!..

– Ну, будет, руих! Кальме-ву! Спокойтесь. Я немножко горячился. Карашо, не надо полицай, не надо полис, – поправилась мадам Карнац.

Милые бранятся, только тешатся. И часа не прошло, забыты полные ушаты взаимных оскорблений. Почтенная парочка уже мирно беседует между собой. Мадам Карнац заботливо прикладывает холодные компрессы к исполосованной физиономии своего друга.

От этих компрессов линяют бакены, краска мутными струйками сбегает на манишку «профессора».

Он тихо стонет, больше интересничая, чем страдая, и, благодарный, время от времени целует пухлые веснушчатые руки Альфонсинки с короткими пальцами-сосисками.

В театральном мире, да и не только в одном театральном, весь город, несмотря на захваченность войной, весь, от великосветских салонов и кончая кофейнями, повторял на все лады о том, как опереточная примадонна Искрицкая из очаровательной женщины превратилась в пугающего своим видом урода и как друг ее, инженер-богач Корещенко, избил профессора Антонелли.

Все это попало на столбцы газет, лакомых до сенсаций. Имена трепались вовсю!

Корещенко никому не говорил о расправе своей с бакенбардистом, однако вся эта сцена воспроизведена была до мельчайших подробностей в газетах. Буквально с кинематографической точностью. Горничная-свидетельница, наблюдавшая посрамление чернобородого Калиостро под прикрытием соседней портьеры, выложила все, как на духу, представительному швейцару. А швейцар был на жалованье у одного из бойких и шустрых газетных сотрудников, давно профессионально заинтересованного заведением мадам Карнац и всем, что в нем совершается и происходит.

Швейцар давно имел зуб против скупого, синьора Антонелли и, конечно, самыми яркими красками расписал мамаево побоище, жертвою которого был «профессор».

Мадам Карнац уже начинала раскаиваться. Не отразится ли дурно вся эта громкая шумиха на репутации ее института? Но опасения оказались, напрасными. Скандал вместо вреда принес пользу. Широкая огласка превратилась в бесплатную рекламу заведению.

Появились новые клиентки, жаждавшие иметь «новое лицо». Седух скрежетал зубами от бешенства. Приходилось отказывать, пока не заживут на лице вздувшиеся багровые полосы.

Мадам Карнац говорила:

– Мосье ле профессер сейчас нет на Петерсбург… Иль эпарти, он уехаль на Москву. Уехаль делять нови лицо один очень высокий дам. Он скоро вернется, очинь скоро. Иль ревьендра бьенто.

– Хорошо, мы подождем, – покорно соглашались увядшие дамы, жаждавшие обновления.

– Мы подождем!

А в соседней комнате «профессор», сжимая кулаки, бранился сквозь зубы.

21. Консул республики Никарагуа и его армия

Армянский крез Аршак Давыдович Хачатуров, так упорно добивавшийся взаимности Искрицкой, засыпавший ее целыми цветочными оргиями и в конце концов перешедший на бриллианты, узнав о постигшем ее несчастье, охладел сразу. Все увлечение как рукой сняло.

Даже из приличия, обыкновенного человеческого приличия не заехал он справиться о здоровье, забросить карточку. Елена Матвеевна действовала наверняка, слишком хорошо зная ничтожную душонку своего поклонника и такую же ничтожную психологию этой душонки.

Нет блеска, оваций, огней рампы. Нет красоты, модного имени – стоит ли церемониться? Неделю назад он, как милости, добивался одного взгляда только, а теперь, теперь круто, по-хамски повернул спину.

Несколько иначе отнесся к своей платонической содержанке Мисаил Григорьевич Железноградов. Как деловой человек отнесся. Логически рассуждая – ее роль кончена. Больше не будет служить ему вывеской. Больше не будут о них говорить. Но следует проститься по-хорошему и, самое главное, «ликвидировать взаимоотношения».

Он еще должен ей за две недели тысячу пятьсот рублей. Мисаил Григорьевич отослал их Искрицкой с сопроводительным письмом.

«Глубокоуважаемая Надежда Фабиановна!

С душевным прискорбием сочувствую постигшей вас неприятности. Желаю выздоровления, если таковое наступит. Вы сами понимаете, что теперь я не могу пролонгировать наши взаимоотношения. Прилагаю при сем причитающиеся с меня тысячу пятьсот рублей и остаюсь готовый к услугам.

Генеральный консул республики Никарагуа в Петрограде

Мисаил Железноградов».

Банкир прочел это письмо жене, Обрыдленко, похвалил себя за красоту стиля и за свое джентльменство.

– Так поступил бы на моем месте каждый порядочный человек нашего круга!

– Теперь придется искать новую содержанку, – заметила Сильфида Аполлоновна.

– Душа моя, было бы только золото, а черти найдутся! – пожал плечами банкир.

Обрыдленко свез по адресу это письмо «со вложением».

– Не забудьте же: в собственные руки!

– А если она не примет? В таком положении?

– В собственные руки! – повторил Мисаил Григорьевич тоном не терпящего возражения кумира и баловня судьбы. Чем триумфальней и ярче разгоралась его звезда, тем непогрешимей становился этот господин с животиком, скрипучим голосом и беспокойно бегающими глазами.

Он любил повторять:

– Мое слово закон! Раз я сказал… Я не могу ошибаться.

Над особняком Железноградова взвился флаг – экзотический, неслыханный, не виданный здесь никогда на берегах Невы, флаг далекой, почти сказочной южноамериканской республики.

На всевозможных открытиях, на выставках, освещениях лазаретов, на больших публичных обедах, на парадных молебствиях, везде и всюду появлялся Мисаил Григорьевич в полном консульском мундире.

Этот мундир – плод творческой фантазии. Академик, стяжавший давно славу модного портретиста богато-буржуазных кругов, писал портрет Сильфиды Аполлоновны. Он изобразил ее на громадном холсте во всем великолепии дорогого туалета, со спускающейся с плеча собольей накидкой и в переливающем всеми цветами радуги «потемкинском» султане.

На ступеньках мраморной лестницы, средь белых колонн мадам Железноградова всем величественным видом своим являла нечто между индейским божеством и коронованной особой.

Тем, кто видел портрет, – а видели его все знакомые, – внушалось:

– Так написал покойную английскую королеву Викторию знаменитый Каролюс-Нюран. Да, да, знаменитый Каролюс! Он получил за этот портрет сто тысяч франков. Ну, а мы с Мисаилом заплатили академику Балабанову сущие пустяки – всего десять тысяч рублей!

Балабанов получил от Мисаила Григорьевича новый заказ.

– Сделайте мне акварельный эскиз моей новой формы… А потом вы напишете с меня во весь рост большой портрет в этой же самой форме. Два портрета! Один для моего дворца, другой я повешу в своем банке.

Художник, предвкушая новые пачки шелестящих бумажек, потирал от удовольствия руки… Только вот как относительно формы?

– Какой же имеется у вас, Мисаил Григорьевич, материал для эскиза? Надо хоть приблизительно знать покрой, шитье, колер?

– Академикус, вы чудак! – весело рассыпался скрипучим смешком банкир. – Ей-богу, чудак! Я сам ничего не знаю! Валяйте, как осенит вас вдохновение! Только чтобы красиво, эффектно! Побольше золота, красного побольше!

– Разве, Мисаил Григорьевич, вот что, – соображал Балабанов, – не взять ли нам в виде прототипа большой сенаторский мундир, там тоже много золота, много красного.

– Валяйте! Валяйте! Но все же с некоторым уклонением. Переставляйте, перекраивайте! Вот-вот, перекраивайте, хотя вы и не портной, а знаменитый академикус.

Назад Дальше