Лето на водах - Титов Александр 10 стр.


Едва вернувшись к скамье и успев присесть, Лермонтов услышал голос Полетики:

   — Подсудимый, встаньте!

Лермонтов, поспешнее чем хотел, поднялся и почувствовал, как у него учащённо заколотилось сердце. В первый раз все до одного кавалергарды смотрели на него внимательно, не отводя взгляда. Лермонтов, не ловя этих взглядов, но и не избегая, приготовился отвечать на вопросы об обстоятельствах поединка, но Полетика, сведя над столом узкие волосатые руки в перстнях, хрустнул пальцами и, помедлив, опять негромко сказал:

   — Зачитывается предписание командующего Кавалергардским её величества полком генерал-майора барона Фитингофа о назначении судной комиссии...

Аудиториатский чиновник прежним ровным голосом стал читать эту новую бумагу, которая, к удивлению Лермонтова, оказалась намного длиннее великокняжеской. Из неё следовало, что Лермонтов нарушил не то четыре, не то пять статей Военно-уголовного устава, за что его и будут судить назначенные генерал-майором бароном Фитингофом судьи (следовало перечисление присутствовавших за столом, и Лермонтов узнал, что фамилия аудиториатского чиновника Лазарев, а жандармского поручика — Самсонов), но что он, Лермонтов, имеет право отвести любого из судей и требовать, чтобы назначили другого.

Лермонтова подмывало чем-нибудь позлить Полетику и особенно жандарма, и он уже собирался сказать, что даёт отвод поручику Самсонову и просит заменить его своим денщиком, но, вспомнив о бабушке, сдержался и ответил, что возражений против состава суда не имеет.

Тогда поднялся Полетика и, стоя, поручился за самого себя, пообещав, что будет судить Лермонтова по совести и в точном соответствии с существующими законами, потом потребовал того же от остальных. Кавалергарды по очереди нехотя вставали с мест, скороговоркой подтверждали, что намерены исполнить свой долг, как велит им их совесть, и снова садились, уткнувшись в бумаги. Аудитор и жандармский поручик принесли присягу последними.

После этого Полетика разрешил Лермонтову сесть и, несколько раз оглянувшись вокруг, снял тяжёлую каску с орлом, поставил её на стол и, вынув носовой платок, вытер свою жёлтую, будто костяную, лысину. Остальные кавалергарды тоже сняли свои блестящие каски, поставив их около себя, и Лермонтову на минуту представилось, будто он наблюдает странное чаепитие, на котором каждый из присутствующих пьёт чай из отдельного чайника. «Боже, какой вздор лезет в голову!» — подумал он, удивляясь самому себе.

Полетика опять неторопливо заговорил, и Лермонтов, поймав укоризненный взгляд аудиториатского чиновника, встал.

— Назовите вашу фамилию и имя, возраст, вероисповедание...

Лермонтов знал, что это — необходимая проформа, что без этого не бывает, и всё-таки злился и не мог заставить себя отвлечься от того простого и бесспорного факта, что, кроме чиновника в узеньких погончиках и жандарма, среди сидевших за столом людей не было ни единого, с кем бы он, Лермонтов, постоянно не встречался в петербургских домах, в театрах, в Красносельском лагере.

Ещё летом Бетанкуру, например, он проиграл подряд три партии на бильярде в ресторане Леграна, а Апраксина, наоборот, обошёл на офицерских скачках в Красном, попав с ним в один заезд. Самого Полетику, которого любовники его жены окрестили «божьей коровкой», Куракина, Зиновьева, косого заику Булгакова бессчётно встречал у тех же Философовых, да мало ли где ещё...

   — Зовут меня Михаил Юрьев, сын Лермонтов, от роду мне двадцать пять лет, веры греко-российской, — ответил он тоном ребёнка, которого взрослые спрашивают о вещах, им самим прекрасно известных и давно надоевших.

Со скучающим видом пропустив мимо ушей ответ Лермонтова, Полетика задал новый вопрос, такой же ненужный, как и первый; о том, где Лермонтов родился, из кого происходит и когда вступил на военную службу.

   — Родился в Москве, происхожу из дворян, а время вступления моего в службу видно из формуляра, — хрипло от раздражения ответил Лермонтов.

Кавалергарды, напоминавшие в своих великолепных одеяниях статистов роскошного безвкусного спектакля, опять уже не глядели на Лермонтова.

Куракин с Зиновьевым о чём-то тихо переговаривались; Булгаков, спрятав руки за стол, кажется, полировал ногти; Бетанкур и Апраксин водили карандашами по бумаге, но как-то рассеянно и праздно — похоже было, что просто рисовали традиционных заседательских чёртиков.

Когда откуда-то со двора донеслось далёкое ржанье, все, сразу оживившись, подняли головы и прислушались, и даже в скучных глазах Полетики промелькнула живая искра.

Аудиториатский чиновник скрипел пером, с привычным старанием записывая ответы Лермонтова, и только жандармский поручик с самого начала с неподдельным вниманием и заинтересованностью относился к тому, что происходило в зале.

   — Расскажите, где произведены были в первый офицерский чин, в каких полках служили кроме лейб-гвардии Гусарского, не находились ли под судом или в штрафах, — скучным голосом продолжал Полетика.

До сих пор Полетика задавал Лермонтову вопросы, отвечать на которые было бы до смешного легко, если бы они не раздражали своей ненужностью. Да и этот вопрос тоже был бы лёгкий, если б не упоминание о штрафе, от которого сразу же хищно насторожился жандарм. Но Лермонтов решил не доставлять ему удовольствия.

Сохраняя прежний вид, он ответил, что в корнеты произведён был по окончании Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров в лейб-гвардии Гусарский полк, что потом служил в Нижегородском драгунском и лейб-гвардии Гродненском и что, наконец, вернулся в родной полк, в коем ныне и состоит поручиком.

О штрафе, который на него, Лермонтова, в своё время налагали, можно справиться в формулярном списке. Последнюю фразу Лермонтов произнёс с расстановкой, специально для жандарма и кинув в его сторону быстрый недобрый взгляд.

Полетика удовлетворённо наклонил жёлтую лысину. Бетанкур и Куракин, оторвавшись от чёртиков, бегло взглянули на Лермонтова, переглянулись между собой и снова уткнулись в стол.

   — Господин полковник, — выпрямляясь, сказал жандармский поручик, — разрешите вопрос к подсудимому.

   — Извольте, — сощурив глаза и поморщившись, неохотно ответил Полетика.

И Полетика, и остальные кавалергарды, и Лермонтов знали, что сейчас жандарм спросит Лермонтова о штрафе. Неизбежно произнесено будет имя Пушкина, вспомянута его дуэль с Дантесом — словом, начнётся разговор, который кавалергарды всегда воспринимали как разговор о верёвке в доме повешенного.

Для Лермонтова этот разговор был неприятен и неудобен не только тем, что он в разгар суда прояснял и подчёркивал неблагонадёжность его, Лермонтова, перед властями, но и тем, что в этом разговоре могла всплыть истинная причина его дуэли с Барантом: ненависть ко всем, кто имел прямое или косвенное отношение к смерти Пушкина. И в том, что Лермонтов не хотел этого разговора, не было трусости, боязни перед наказанием, как, наверное, думал жандармский поручик, — было просто то, чего не понимали ни жандарм, ни кавалергарды: желание уберечь дорогое имя от запоздалой клеветы, повод к которой, хотя и невольно, дал бы он сам, Лермонтов.

Понимая, что в стремлении избежать этого разговора кавалергарды будут ему помогать, Лермонтов сознавал и другое: Полетика, хотя и председатель суда, хотя и офицер, намного старший по чину, всё-таки не мог просто запретить этому смазливому, в новом, с иголочки, мундире жандарму задавать каверзные вопросы.

Лермонтов выжидающе напрягся.

   — Скажите, господин поручик, — преувеличенно вежливо обратился к нему жандарм, — а за что подвергались вы штрафу, о котором изволили упомянуть?

И он остановил на Лермонтове внимательный жёсткий взгляд, так разительно противоречивший его вкрадчивому тону; потом с открытым злорадством посмотрел на своих соседей по столу, — вот, мол, как нужно вести допрос, — затем опять перевёл взгляд на Лермонтова.

Лермонтов покраснел и затеребил пуговицу на вицмундире. Злость, которая в нём накапливалась, — злость на проволочки, на глупые вопросы Полетики, на придирчивость жандарма — вывела его из равновесия.

   — В своём ответе господину презусу (таков был титул Полетики как председателя суда) я уже имел честь представлять, что этот штраф значится в моём формулярном списке! — сдерживая бешенство, сказал он хриплым и сдавленным голосом.

   — Однако я настаиваю... — побледнев, ответил жандарм и повернулся к Полетике.

Полетика взглянул на Лермонтова, поёрзал на стуле и, опять сведя над столом руки с длинными пальцами, медленно произнёс:

   — В таком случае дело полагается решать опросом членов суда. Ротмистр Бетанкур, ваше мнение?

Бетанкур нетерпеливо вскинул темноволосую голову.

   — Я полагаю, господин полковник, что подсудимый прав, — ответил он с особой интонацией, значение которой было понято только Лермонтовым и кавалергардами, — мы собрались здесь не для того, чтобы судить поручика Лермонтова за прежние проступки...

Жандармский поручик снисходительно, хотя всё ещё нервно улыбаясь, перевёл взгляд с Бетанкура на Полетику, как бы демонстрируя ему, насколько его помощник далёк от понимания своей роли. Но Полетика не ответил на взгляд жандарма.

   — Штабс-ротмистр князь Куракин! — тем же бесстрастным голосом назвал он имя следующего заседателя.

Куракин, уже ждавший этого, откинулся на стуле и, сдерживая раздражение, сказал:

   — Присоединяюсь к мнению ротмистра Бетанкура.

Младшие члены суда — поручик Зиновьев, корнеты Булгаков и граф Апраксин, уже изнемогавшие от скуки, с открытым злорадством глядя на жандарма, повторили то же самое.

Полетика развёл руками, показывая жандарму, что ничего не может поделать.

   — Переходим к допросу по существу! — с непривычной для себя торопливостью сказал он, не обращая внимания на протестующие жесты жандармского поручика.

Лермонтов бросил на жандарма мстительный взгляд и тут же подумал о своих судьях: «Боже, с кем я заодно!.. Но всё-таки они ловкачи, эти павлины...»

Кавалергарды оберегали честь полка, как они её понимали, и собственное душевное спокойствие. Но этим же они оберегали и Лермонтова, как бы вычеркнув из дела важное, отягчающее вину подсудимого обстоятельство: авторство, пусть и в прошлом, нашумевших «непозволительных стихов».

Подводившая многих формула «по совокупности проступков» Лермонтову больше не угрожала.

И хотя суд, собственно, ещё и не начинался, Лермонтов переступил с ноги на ногу и облегчённо вздохнул.

9

В тот день, шестнадцатого марта, допроса по существу дела так и не состоялось: судьи забыли представить Лермонтова на медицинское освидетельствование, а без официальной справки об этом затруднялось судоговорение, поскольку речь должна была пойти о дуэли.

Полетика, с явным облегчением, приказал вернуть Лермонтова на гауптвахту. Это облегчение чувствовали и остальные кавалергарды, и сам Лермонтов, и только жандармский поручик с трудом сдерживал свою досаду и разочарование.

В следующий раз жандармы подвезли Лермонтова прямо к лазарету. В приёмном покое нетерпеливо похаживал по гладкому кафельному полу щеголеватый поручик Самсонов, а в углу, у окна, на некрашеных табуретах сидели Бетанкур и Апраксин, о чём-то лениво переговариваясь. Когда Лермонтов, сопровождаемый конвоиром, вошёл, они поднялись, и Бетанкур как-то уж очень просто, не по-судейски и не по-военному, сказал:

   — Пойдёмте к доктору.

Лермонтов молча скинул шинель и шляпу на табурет и пошёл за кавалергардами и жандармом.

В кабинете их встретил штаб-лекарь Кавалергардского полка надворный советник Дубницкий в небрежно накинутом поверх мундира белом халате. Лермонтов знал и его: в лагерях, в Красном Селе, Дубницкий обычно дежурил на скачках во время офицерских заездов на тот случай, если бы кто-нибудь разбился.

   — Э-э, какой знаменитый наездник к нам пожаловал... — весело начал он, тоже узнав Лермонтова, но при виде голубого мундира сразу же осёкся. — Раздевайтесь, пожалуйста, — обратился он к Лермонтову уже более официальным тоном.

Лермонтов неохотно, но торопливо и, как ему казалось, униженно стал расстёгивать крючки и пуговицы на вицмундире, а скинув его, заколебался и белую тонкую рубашку снял только после того, как Дубницкий остановил на нём выжидательный взгляд.

   — Ну-с, покажите-ка, где на вас расписался французик? — снова шутливо заговорил Дубницкий.

Найдя взглядом узкую фиолетовую полоску на груди у Лермонтова, он погладил её холодными пальцами — самыми кончиками, как гладят бумагу, желая узнать, насколько она гладкая. Потом так же погладил и шрам на руке, который был несколько шире и глубже.

   — Пустяки, — сказал он, — почерк детский. Не так ли, Альфонс Августинович? А вы как считаете, граф?

Дубницкий повернулся к сослуживцам, нарочно не обращая внимания на жандармского поручика, который, близоруко сощурясь и напустив на себя понимающий вид, тоже разглядывал следы Барантовой шпаги.

   — Нам от вас и нужно только короткое письменное заключение, — неожиданно сухо сказал Бетанкур, и Апраксин кивнул и улыбнулся, смягчая его сухость.

Дубницкий сел к столу.

   — Так за что же вас судят? — поднял он глаза на Лермонтова. — За то, что мало попало? Или за то, что сами отпустили француза целёхоньким?

Лермонтов молча повёл смуглым плечом.

   — Можете одеваться, — сказал Дубницкий, заметив на плече мурашки. Не вызывая писаря, он сам написал бумагу, подписал её, скрепил лазаретной печатью и уже без своего обычного балагурства протянул Бетанкуру...

10

Плаутин оказался прав, предупреждая Лермонтова, что его рапорт будет «фигюрировать» на суде. Получилось даже так, что Лермонтов в рапорте как будто наперёд угадал вопросы, которые ему зададут судьи, и заранее ответил на них с той степенью ясности, которая вполне устраивала большинство членов суда. И поэтому говорить Лермонтову пришлось меньше, чем он ожидал. Полетика, держа рапорт перед собой, спросил только, каких именно объяснений требовал у него Барант и в чём, собственно, состояли их обоюдные колкости. Лермонтов чуть-чуть замедлил с ответом: избежать упоминания о Машет, так чтобы она даже не подразумевалась, было теперь невозможно. По лицам кавалергардов он старался угадать, потребуют они, чтобы он назвал её имя, или нет. В конечном-то счёте это было безразлично: он всё равно не назвал бы, но могла получиться лишняя проволочка.

То ли кавалергарды поняли это, то ли из простой человеческой порядочности, но, чувствуя, что Лермонтов должен будет заговорить сейчас о Машет, они словно по команде приняли равнодушно-скучающий вид.

   — Господин Барант настаивал, чтобы я сознался в том, будто говорил о нём невыгодные вещи одной особе... — сказал Лермонтов.

   — А ещё что он говорил? — делая ударение на слове «ещё», спросил Полетика тоном человека, не желающего останавливаться на пустяках.

Лермонтов благодарно оглядел его жёлтую лысину.

   — А ещё он сказал, что если бы находился в своём отечестве, то знал бы, как кончить это дело, — ответил он.

   — Voilá l’insolence d’un péquin! — вполголоса, но довольно явственно произнёс вдруг Куракин.

   — Oui, c’est certes. Et cela devait etre puni! — тоже вполголоса подтвердил сидевший рядом с ним Апраксин.

Зашептались и Зиновьев с Булгаковым.

   — Господин полковник! — впервые возвысил голос аудитор. — Я позволю себе напомнить, что судоговорение у нас, в России, происходит только на русском языке.

Полетика, слегка покосившись в его сторону, снова обратился к Лермонтову:

   — Ну, а вы?

   — D’abord, il m’a dit, — с удовольствием пользуясь случаем досадить аудитору, ответил Лермонтов, — que moi, je profiterais trop de ce que nous sommes dans un pays oú le duel est defendu, et je lui répondais alors: «Qu’á ca ne tienne, monsieur, je me mets enntiérement á votre disposition...»

Назад Дальше