Команда в целом выступила отлично: по всем статьям она была первой. Сам же я выступил средне. Только в составе эстафетной гонки я оказался в числе чемпионов Союза по разряду юниоров, как теперь говорят. Мне было не до занятий в пединституте, и зимнюю сессию я не сдавал вовсе. Все шло к тому, что я брошу институт и уйду в профессиональный спорт. Например, поступлю в Институт физической культуры, куда меня звали и где даже не надо было сдавать экзаменов. Но судьбе было угодно распорядиться по-другому. Она мне иногда и улыбалась. Или, во всяком случае, предоставляла неожиданные возможности.
Как-то весной, уже после окончания лыжного сезона, я забрел на мехмат посмотреть на моих более удачливых друзей. В коридоре третьего этажа старого здания мехмата на Волхонке я неожиданно встретил Гельфанда. Израиль Моисеевич посмотрел на меня исподлобья и спросил: «Моисеев, почему я вас не вижу, почему на семинары не ходите? Как сдали зимнюю сессию?» – «Так я же не учусь, меня не приняли». – «Вы что, не сдали экзамены?» – «Нет, сдал». Он помолчал и снова спросил: «А что вы делаете?» – «Хожу на лыжах!» Опять помолчал, а затем весьма энергично взял меня за пуговицу: «Идемте».
Он повел меня в деканат факультета. Деканом был тогда молодой профессор Тумаркин Лев Абрамович. Когда мы вошли в деканат, он был один. Ледяева, на мое счастье, не было. Гельфанд сказал буквально следующее: «Лев Абрамович, я прошу вас разрешить этому человеку (так и сказал – этому человеку) сдать все за весь год. Он учился у меня в кружке. Если он справится с зачетами и экзаменами, то я утверждаю, что он будет студентом не ниже среднего». Вот так и сказал – не ниже среднего! Тумаркин разрешил. Вопреки всем инструкциям.
Я получил необходимые направления на экзамены и зачеты, которые должен был сдать вне всяких правил и сроков. И началась сумасшедшая работа. Мне очень помог Олег Сорокин. Без его помощи было бы очень трудно. Ибо одно – слушать лекции, учить на семинарских занятиях, как надо решать задачи, и совсем другое – все это осваивать по чужим конспектам да еще в каком-то диком темпе. Тем более на первом курсе, когда человек начинает осваивать азы высшей математики, так мало похожей на то, чем мы занимались в школе.
Но трудности оказались преодолимыми. Более того, по всем предметам кроме высшей алгебры я получил отличные отметки. Лишь по высшей алгебре доцент Дицман, суровый и педантичный немец, поставил мне тройку. Но это было уже не существенно. Я был зачислен студентом математического отделения механико-математического факультета и стал учиться в одной группе с Гермейером и Сорокиным. Борис Шабат был невоеннообязанным – он учился на другом потоке. Военнообязанные учились тогда шесть лет, то есть на год больше.
Итак, несмотря ни на что я сделался студентом Московского университета, того самого, где учился и мой отец. Несказанно рада была моя бабушка!
Еще раз о Гельфанде
Прошло много, много лет. В действительные члены Академии наук СССР я был избран одновременно с Израилем Моисеевичем Гельфандом – в один и тот же год. Президент Академии в те еще благополучные времена устраивал богатые приемы «а ля фуршет» в честь вновь избранных академиков. В тот памятный год прием был организован в ресторане гостиницы «Россия», и мы оба были на том приеме. С бокалом шампанского ко мне подошел Гельфанд. Поздравляя меня, он сказал: «Но я же знал, Никита, что вы будете студентом не ниже среднего!» Такое поздравление было для меня особенно приятным.
Я тоже поздравил его с избранием, которое запоздало минимум на двадцать лет, и еще раз поблагодарил его за ту поддержку, которую он мне оказал в мои студенческие годы. В самом деле, не случись ее, не пойди декан факультета на нарушение правил о приеме, вероятнее всего, я бы никогда не поступил в университет. И у меня оставался единственный путь – в инфизкульт. Поначалу был бы профессиональным спортсменом среднего уровня, а впоследствии учителем физкультуры – в лучшем случае!
Так доброжелательство еще раз помогло мне в жизни. И позволило заниматься тем, к чему лежала душа. Нужны ли комментарии?
Итак, я стал студентом университета. Однако изгойство на этом не кончилось: советское общество мне еще долго демонстрировало мою неполноценность. Я уже рассказывал о том, как меня не приняли в комсомол. Позднее произошла история еще более грустная, которая могла кончиться для меня трагически.
Как и все военнообязанные, я проходил в университете высшую вневойсковую подготовку, в результате которой должен был получить звание младшего лейтенанта запаса. Меня определили в группу летчиков. И у меня там все получалось очень неплохо. Но вдруг обнаружилось, что я не комсомолец. А потом выяснили, почему меня не приняли в комсомол. Дальше пошло уже невесть что: начальству попало за то, что меня определили летать на самолете, а меня, разумеется, выгнали – таким, как я, в авиации быть нельзя. В результате офицерского звания я не получил и в случае войны должен был пойти на фронт рядовым. Именно в таком качестве я был призван на финскую войну. Правда, не как солдат, а как лыжник – спорт мне много раз в жизни был палочкой-выручалочкой.
Когда началась Отечественная война, на биографии не стали обращать внимания, и меня на год отправили учиться в Военно-воздушную инженерную академию имени Жуковского, которую я окончил в мае сорок второго года в качестве старшего техника по вооружению самолетов. На Волховский фронт я отправился в лейтенантском звании.
Конец изгойства и рассказы моей фуражки
Человек легко забывает сумрак жизни, но помнит все те эпизоды, в которых случай ему благоприятствовал. Все мрачное однажды уходит куда-то в небытие, а остается радостное и тем более – юмористическое. И это в принципе тяжелое повествование о моем изгойстве, которое, что греха таить, наложило отпечаток на всю мою жизнь, во всяком случае, на молодость, я хочу закончить одним юмористическим эпизодом. Он тоже прошел не без следа в моей жизни и в какой-то степени завершил годы изгойства.
Летный состав полка, в который я был направлен после окончания академии, комплектовался из летчиков гражданской авиации. Это были отличные летчики и штурманы, но… они были обмундированы уже по стандартам военного времени. А поскольку я приехал в полк из академии и считался кадровым офицером, то и обмундирование у меня было соответствующим. А главное – у меня была фуражка с «крабом» – довоенная авиационная офицерская фуражка, едва ли не единственная в полку. Остальные ходили в пилотках «хб-бу» (хлопчатобумажные, бывшие в употреблении). Фуражка – отличительный знак, по которому меня можно было выделить из числа других офицеров, как красная фуражка дежурного по перрону отличала его от остальных железнодорожников. Ибо звездочки на погонах не были видны – все ходили в комбинезонах. Когда моего старшину Елисеева спрашивали, где найти инженера, он лаконично отвечал: «На еродроме, в фуражке и сусам». Признак однозначный: командир полка усов не носил, хотя тоже ходил в фуражке.
Так вот, она, эта фуражка, была не только предметом зависти, но и вожделения. Можно ли представить себе боевого летчика, с кучей звенящих на его гимнастерке орденов – тогда все их носили, – который идет на свидание с девицей, имея на голове пилотку, эту самую «хб-бу»? Оказывается, можно, хоть и с трудом. Но только не девице. Для девицы это непосильное испытание. Вот и приходит ко мне какой-нибудь герой, причем настоящий герой, считающий свой героизм, свою ежедневную игру со смертью естественным, повседневным делом, – и говорит: «Капитан, одолжи фуражечку на вечерок». Ну, разве я мог ему отказать? Но просто так давать фуражку тоже не хотелось: «Бери, но потом расскажешь – ну, прямо все, как есть!» Ответ всегда был положительный.
Вот и ходила на свидания моя фуражка. У одного она сидела на макушке, у другого сползала на нос, но ходила и, как правило, с успехом – на то мои друзья и были герои. А потом бесконечные рассказы. Вероятнее всего, с некоторыми преувеличениями (герои должны всюду быть героями!), но всякий раз – занимательные.
Так вот, однажды, через много лет, во время летнего отпуска мне пришла в голову мысль написать книгу с таким заглавием: «Рассказы моей фуражки». Память сохранила их достаточно, для того чтобы написать хороший том. Но вот найдется ли издательство, способное переварить такие рассказы, – мне в это не верилось. Впрочем, это было тогда; теперь это уже не проблема – печатают даже Миллера! Были бы деньги.
А рассказал я эту историю вот почему.
Когда я отдавал фуражку кому-нибудь из друзей, а потом слушал рассказ о ее похождениях, от моего чувства изгойства уже ничего не оставалось. Я становился членом единого братства. Вот здесь, среди этих ребят, я был полностью излечен от жившего внутри меня ощущения ущербности. И никогда не чувствовал себя столь полноценным сыном своего народа, как тогда, на фронте, среди молодых, здоровых русских и украинских парней, с которыми жил одной жизнью.
Вот какие они были, эти мои друзья, ходившие на свидания в моей фуражке.
Пашка Анохин, однофамилец знаменитого летчика-испытателя, летал фотографировать порт Пилау без прикрытия истребителей. Были ранены и штурман, и стрелок. Самого пуля пощадила, но не пощадила самолета. И все же он привел его на аэродром и привез необходимые фотографии. Вот он какой:
И он тоже ходил в моей фуражке, как и я сам! Значит, и я такой же, как они!
Глава IV. Конец войны и поиски самого себя
Эйфория победы
После первой мировой войны понятие «потерянное поколение» вошло в литературу. Это о людях, которые после окончания войны – той, первой – так и не нашли себя, чья жизнь в мирное время покатилась под откос. И я знал сильных мужественных людей, заслуживших на фронте доброе имя и много боевых наград, которые не сумели приспособиться к мирной послевоенной жизни. Она требовала иных качеств в трудной и унылой повседневности, часто лишенной каких-либо обнадеживающих перспектив.
Одним из таких был майор Карелин – Димка Карелин, первоклассный штурман, чудный товарищ, тонкий и наблюдательный человек. Я встретил его года через полтора-два после ухода из полка. Из смелого, сильного, здорового, хотя и прихрамывающего – пуля ему повредила связку на ноге, – он превратился в развалину с дрожащими от пьянства руками. Его уволили из армии, он не нашел себе работы по душе и жил на крошечную пенсию, а лучше сказать, на милость собственной жены.
Но «потерявших себя» у нас в стране были все же единицы, мы не знали того масштаба, какой это приняло, например, в послевоенной Германии. Окончание войны и первые послевоенные годы были нестерпимо тяжелыми. Жили бедно. Но не это было самым трудным. У каждого из нас во время войны было дело. Теперь все сломалось. Надо было думать, как жить дальше. Искать и привыкать к новому делу. И, конечно, не все справились с навалившимися трудностями, смогли приспособиться к новой гражданской жизни. И все же того, о чем писал, скажем, Ремарк, в нашей действительности не было.
Мы победили. Конец войны – это наша Победа! Моя Победа! Нас, фронтовиков, долго не покидала радость от того, что произошло. Может быть, даже смешанная с удивлением, но радость. Победа вселяла оптимизм, веру в будущее. Горизонты казались необъятными, а энергия людей била через край.
Сегодня этот послевоенный феномен мало кто помнит. Еще меньше тех, кто говорит о нем или понимает его, и еще меньше тех, кто хочет его понять. Но это – Россия, ее феномен, и для того чтобы жить в России, это надо знать. Что такое Россия, я начал понимать еще на фронте. Но по-настоящему понял ее в первые послевоенные, голодные и бедные годы. Сегодня принято, с легкой руки эмигрантов и так называемых демократов, поливать все черной краской и не замечать тех глубинных пружин, с помощью которых оказалось возможным возродить страну.
И. А. Ильин в своем двухтомнике «Наши задачи» постоянно подчеркивает: Россию нельзя отождествлять с Советской властью, с большевиками. С этим нельзя не согласиться, это верно, но только в принципе. В последние месяцы войны и первые послевоенные годы партия, правительство, сам Сталин имели такую поддержку народа, которую, может быть, никогда, никакое правительство всех времен не имело! Грандиозность Победы, единство цели, общее ожидание будущего, желание работать во благо его – все это открывало невиданные возможности для страны.
Однако воспользоваться всем этим нам по-настоящему не удалось. Теперь мы понимаем, что и не могли воспользоваться в полной мере результатами Победы. Система была настроена на обеспечение иных, совсем не народных приоритетов. Народу не верили, народа боялись, его стремились держать в узде. И люди постепенно теряли веру, угасала энергия, рождалось противопоставление «мы и они», а потом и ненависть к тем, которые «они». Там, за зелеными заборами.
Но тогда, в первые послевоенные годы, мы об этом не думали. Однако многих из нас огорчила и удивила депортация народов Крыма и Кавказа. И в то же время особой реакции не было. Тогда легко поверили, да и удобно было в это верить, что выселяют не народы, а гитлеровских пособников. Тем не менее, даже в армии эта акция не прошла так уж просто. У нас в дивизии народ зашумел, когда одного летчика, крымского татарина по национальности, демобилизовали и отправили на жительство в Казахстан. А у этого летчика было четыре ордена Боевого Красного Знамени и два ранения. Начальник политотдела дивизии полковник Фисун, сам боевой летчик, только разводил руками.
И несмотря на начинавшиеся эксцессы мы верили: партия, которая в труднейших условиях привела нас к победе, сумеет в мирное время открыть двери в «светлое будущее». Был, правда, вопрос – в какое именно? Но это – другой вопрос.
А пока возвращались домой двадцатилетние мальчишки, снимали погоны со своих гимнастерок – им еще долго придется носить эти гимнастерки, – засучивали рукава, чтобы начать работать, и… искали девчонок! Жизнь продолжалась, и мы ждали завтрашнего дня.
Сомнения закрались позднее, когда в конце сороковых стали появляться сведения о новых арестах, о том, что творится на Колыме, в Магадане и других местах заключения, о том, что начинают арестовывать и нас, фронтовиков, и партизан! Невольно у каждого возникал вопрос: неужто опять начинается тридцать седьмой? И каждый думал: как же можно не верить нам, нашему поколению, которое стояло насмерть в Ленинграде, Москве, Сталинграде, поколению, которое пришло в Берлин? И мы начали об этом говорить, причем вслух!
Но все-таки уже тогда, весной сорок пятого, далеко не все были охвачены эйфорией победы и столь оптимистично, как автор этих строк, смотрели в будущее.
Иван и ленинградская медаль
Перед самым окончанием войны, в начале мая 1945 года, меня подстрелили, причем прямо на одном из полевых аэродромов нашей дивизии. Мы были уже в глубочайшем тылу – фронт был в самом Берлине. Но кругом постреливали, особенно дружественные поляки. Всякое могло случиться и случалось в ту весну.
Так и осталось неизвестным, кто в меня стрелял. В конечном счете все окончилось благополучно: отметиной на лбу и несколькими днями в полковой санчасти. Вот там меня и нашел Иван Кашировский или Кашперовский – запамятовал его фамилию.