Сейчас только была в кабинете И.А., и мы вспоминали испуг позавчера ночью подле виллы Монфлери. Мы пошли туда вечером, было очень темно, мы ходили по аллее и разговаривали о стихах. И.А. подошел к наглухо запертой двери и потряс ее, говоря: «Как жаль, что нельзя посмотреть комнаты…» В ответ на его движение где-то внутри послышался как бы стук растворяемой двери. Мы замерли.
– Что это? Что? – задыхающимся шепотом, в котором был ужас, сказал И.А. В одно и то же время мы вспомнили, что здесь года два назад кто-то умер, но оба промолчали об этом. Я искусственно-спокойно стала говорить, что ничего не может быть, что это ветер, но все же мы отошли от дома и пошли прочь по аллее. Когда дошли до конца – страх уже охватил и меня. И.А. стал шутить, предлагал вернуться, но видно было, что он сам был испуган. Оба мы думали о мертвеце, который выходит на наш стук.
24 мая
После завтрака И.А., как всегда, внезапно сорвался, и мы поехали в Ниццу. Прыгали с автобуса на поезд, с поезда – в экипаж, потом – опять в автобус. Бегали по делам, и я не успела даже взглянуть на Ниццу. Зелено, весна в лесах по пути. Говорили о моих дневниках, которые я перепечатываю очень усердно. И.А. расспрашивал меня о Праге, о том, что именно я хочу писать из того времени. Рассказывала, кажется, довольно вразумительно. Он сказал, что это поэтично, хорошо, надо только умело расположить материал.
Ницца точно выпитая для меня. Странно, что нет в ней Алданова. С ним было веселее, хотя часто и грустно. Интересные беседы за завтраком, сами эти завтраки в ресторанчике в глубине старого города, в узенькой итальянской уличке, над которой висели всегда бумажные пестрые флаги. Хорошо было выходить после бутылки розового вина или пьяного белого «Сенека» в блеск и тепло послеполуденных улиц. Вечером танцевали под этими флажками. В улицах было множество кошек, грязных, худых, – нищенок. Хозяин кабачка père Бутто, конечно, плут. У него наигранная манера фамильярничанья с клиентами, припеванья, прибаутки. Дешево, вход через кухню, из особого щегольства, но порции на таких крохотных тарелочках, что И.А. всего брал всегда по два раза. Он внушил себе, что там готовят хорошо и что можно есть только там, хотя макароны нам не раз давали полусырые, за что дома бы досталось всем. Алданов однажды после рыбы страдал два дня – подавился маленькой костью дрянной крохотной рыбешки.
Об Алданове надо было записать многое. Очень рассмотрела его за эти ниццкие завтраки. Здесь он был «обнаженнее», чем в Париже. Его общество было интересно и как антипод И.А. Сравнивала их с интересом.
7 июня
Кончила рассказ «Олесь». Наши хвалят. Илюша сказал: «Превосходно! Даю вам честное слово, что говорю искренно и с точки зрения редакторской. Как начал – оторвался только после конца, а думал просто просмотреть…»
Я все-таки отношусь к этому с осторожностью.
За столом И.А. рассказывал о Чехове:
– Один раз заставил меня читать ему вслух его рассказ «Студент», там описывается пасхальная ночь, костер в поле, студент рассказывает людям, сидящим подле него, о Христе и чувствует, что назад точно протягивается какая-то цепь. Когда я кончил, Чехов сказал: «Ну, какой же я пессимист?..» Только один раз был груб: я прочел его рассказ, где солдат возвращается через Индийский океан. Там совершенно божественный конец. Когда я кончил, то воскликнул, почему нет ничего дальше?.. а он очень резко ответил: «Я пишу только то, что могу». Обиделся. И я обиделся.
Илюша: «На что же он обиделся?»
– Очевидно, чувствовал, что не мог написать. Вот там и переход, и Индийский океан, а он не мог…
Бывало: разлетится к нему какой-нибудь посетитель: «Ах, дорогой, какое высокое художественное наслаждение вы доставили нам своим последним рассказом…»
Чехов сейчас же перебивал:
– А скажите, вы где селедки покупаете? Я вам скажу, где надо покупать: у А., у него жирные, нежные… – переводил разговор. Как ему кто-нибудь о его произведениях – он о селедках. Не любил.
18 июня
«Олесь» напечатан, и в печати понравился мне. Получился огромный фельетон в 720 строк. Я очень рада, хотя именно сегодня была занята трудной главой нового рассказа, чтобы почувствовать вполне эту радость. Пишу рассказ о Константинополе: описывается русская кельнерша, ее жизнь, город с его красотой и нищетой и то, как она, незаметно для себя, затягивается этой жизнью вокруг нее. Пишу свободней и тверже, чем «Олеся», потому что воображение стало гибче и мне точно открылись неисследованные страны. Живу только писанием; как машина встаю, утром пишу, потом завтрак, лежу, немного гуляю и опять сажусь писать до вечера… И все время думаю о том, о чем пишу, живу только в этом мире, который описываю. И.А. делает то же, но он пишет медленнее, чем я, и еще не вошел, как следует быть, в работу.
24 июня
Были вчетвером (с Борисом Зайцевым) на провансальском спектакле «Мирей» Мистраля, поставленном под открытым небом, под платанами, на главной эспланаде.
Несмотря на наивность и бедность постановки – хорошо. Я очень отвыкла от театра, особенно от оперы, и было непривычно грустно и приятно. Хорошо было и солнце, освещавшее листву платанов, и лица актеров, и провансальские мелодии, и провансальские тамбурины и дудки, на которых играли «дядьки» в белых, подпоясанных красными поясами костюмах, и голубоватые горы вдали, и женщины в арлезианских уборах, проходившие, обнявшись, по эспланаде, на фоне этих гор, и черепичные крыши старого города, ярко освещенные солнцем и как будто слушающие издали наивную и вечную историю любовников, разлучаемых отцом. И.А. не высидел до конца – пошел домой писать. Он вообще уже отсутствует из общей жизни. Зато Зайцев, живущий здесь третий день и с видимым удовольствием глядящий на все и на всех, был очень доволен и остался с нами до конца. Он мне приятен. Илюши дома нет, он поехал к Мережковским.
4 июля
В субботу 30-го уехал Илюша. Накануне отъезда он позвал меня на верхнюю террасу сада и сказал, что, если мне что-либо понадобится в жизни, я могу обратиться к нему и он сделает все, что будет в силах. Затем дал несколько советов: от каждой получки откладывать часть, чтобы не быть в зависимом положении, посылать эти деньги ему, а он будет обменивать их на фунты. Говорил о работе над собой, о борьбе с мыслями, о развитии, о чтении, о работе над своими способностями. Сказал, что я должна смотреть на свою жизнь здесь как на передышку.
Я была очень тронута. Меня поразило, что ко мне так добр этот почти чужой человек, к которому не только я, но и И.А. относится с уважением. Вообще, я еще ни разу по-настоящему о нем не писала, а сколько он уже помог мне в духовном отношении! Сколько раз я напоминала себе о нем, о его выдержке, силе воли, твердости, мужественности в одиночестве, упорстве в работе, и это напоминание помогало мне жить. Он уехал, провожаемый всеми с сожалением. Теперь часто думаю о нем и о его словах и хочу, чтобы он не ошибся в своих надеждах на меня.
28-го кончила рассказ. Окончив, выбросила из него две главы (почти десять больших страниц), и то он получился огромный – полтора печатных листа. Назвала в конце концов «Золотой рог», прошлое заглавие было чересчур изысканно. Думаю послать его Демидову.
18 июля
Необычайно жарко. С утра до утра, как в духовой печи. Особенно тяжелы ночи. Случилось так, что моя комната – над кухней и стена отапливается. В соединении с 37° в тени это невообразимо. Я стала бояться ночи, своей комнаты, того жаркого, лилового, неподвижного, на все лады тихо звенящего, что за окном. Нервы расстроены, сердце слабо, вся в поту беспрестанно и не знаю, куда девать себя, как забыть себя. Со всеми тяжело, хочется куда-нибудь заползти и спрятаться, навсегда, насовсем…
20 июля
Не знаю, когда это прекратится. Жара небывалая. С утра ложусь на верхней террасе под фигу с книжкой. Пытаюсь читать, писать стихи, читаю Эредиа, Луиса, Бодлера. Ночи проходят по-прежнему ужасно. Ничто меня не радует – разве листья, деревья, да и то как сквозь сон.
Вчера сидели с И.А. вечером в саду. Разговаривали.
– Ну, мучиться, и надо мучиться, – говорил он. – Все мучаются. Терпеть надо…
Сегодня В.Н. и Зайцев ездили в Канны, а я все после обеда печатала «Арсеньева». Замучился И.А. с «покойником». Не знаю почему, но мне кажется, что была допущена ошибка в построении. Это повторение с покойником меня мучает. Я осторожно пыталась сказать об этом. Но он, кажется, и сам видит это.
27 июля
Собираются тучи. Душно. Капитан уехал на три дня в Ментону, т. е. шляться. Зайцев послезавтра уезжает в Париж. За время его жизни здесь поняла, какой он приятный собеседник. В нем есть некая «приятная умеренность», говоря его стилем. У нас часто бывали интересные разговоры, и я заметила, что он стал считаться со мной.
Лето жаркое, я давно не пишу и чувствую с грустью некое томление. И.А. мучается с началом третьей книги, Рощин диктует мне иногда рассказы для газеты с такой философией, что я начинаю с отчаянием думать о бесполезно потраченном времени. Он как-то читал нам свой большой рассказ, который рассчитывает послать в «Записки», – и, боже, что там накручено! И фамилия героя – Антропов!
Я стала опять писать стихи и, кажется, недурные, по крайней мере, окружающие хвалят, даже молчаливый и скупой на похвалы Зайцев, – но все же чувствую себя слабо и грустно. Купаться ездим часто. Я много читаю, по-французски особенно. Иногда за столом бывают большие разговоры о прочитанном, и я очень горячусь. Стараюсь себя воспитывать, учусь сдержанности.
7 августа
И.А. теперь часто от нечего делать дразнит капитана то за столом, то заглядывая к нему в комнату в замочную скважину и уверяя, что он там сидит и сам с собой разговаривает, плюясь и ворча, как старик. Когда гуляли как-то вечером наверху, он указал ему на полуразвалившийся забитый домик над шоссе и, шутя, стал предлагать снять эту хижину и назвать ее «Овечий Эрмитаж».
Капитан от этого хохочет до слез, приседает, и в голосе у него является что-то мальчишеское, когда он без устали твердит сквозь смешливые всхлипыванья: «Вот ей-богу… да, ей-богу… Вот всегда, ей-богу…» Дальше у него не идет. И.А. очень весел и этим забавляется. Его «образумливания» капитана следовало бы записать – так они интересны.
22 августа
Столько раз собиралась записать поподробнее о течении нашей жизни – обо всех и о себе, – и никогда на это не находится времени. А между тем лето уже кончается, скоро – сентябрь и с ним – изменение жизни. Возможно, что И.А. поедет в Сербию, на съезд писателей, и тогда это выбьет всех нас из колеи. Живем мы очень однообразно, много тише, чем в прошлом году. И.А. долго бесплодно мучился над началом третьей книги «Арсеньева», исхудал и был очень грустен, но в конце концов сдвинулся с места, и теперь половина книги уже написана. Третья книга опять очень хороша, но мне чего-то жаль в маленьком Арсеньеве, который уже стал юношей, почти беспрестанно влюбленным и не могущим смотреть без замирания сердца на голые ноги склонившихся над бельем баб и девок…
Вообще И.А. не тот, что был раньше. Перемена эта трудно уловима, но я знаю, что она в отсутствии той молодой, веселой отваги, которая была в нем год-два назад и так пленяла. Он внутренне притих, глаза у него часто стали смотреть грустно… «Ничто так не старит, как забота», – часто поговаривает он. Но все же он часто шутит, даже танцует по комнате, делает гримасы перед зеркалом, изображая кого-нибудь (и всегда изумительно талантливо), дразнит капитана так, что тот приседает от смеха. Капитан тоже присмирел в это лето, не так часто ругает кого-то в пространство, аккуратно каждое утро уходит писать в сад под фигу, меньше ждет писем, не бросается к почтальону, меньше спорит с В.Н. (хотя все-таки спорит), глядит покорнее. Все же по-прежнему любит поездки и иногда, когда есть деньги, заваливается куда-то на два-три дня на велосипеде: «в контрольную поездку», как дразнит его И.А. Возвращается «на голенищах» тоже, по словам И.А., всегда почему-то немного виновато, а мы все его дружно расспрашиваем и поддразниваем.
В.Н. по-прежнему сидит постоянно за машинкой, не гуляет, бледна, и я часто чувствую сквозь стены как бы какое-то болезненное веянье. Это отражается на мне тяжкой тоской – я замечала несколько раз, что хуже себя чувствую, когда она в дурном состоянии, и веселею, когда оно делается легче. Иногда это меня пугает.
Сама я живу не очень хорошо. По-прежнему «безутешно грежу жизнью». По-прежнему сомневаюсь в себе, тоскую, браню себя за лень, хотя все время как будто что-то делаю. В это лето мне стало уже казаться, что моя первая молодость прошла…
Я давно ничего не пишу прозой и как-то привяла. Должно быть, жаркое лето меня обессилило. Правда, я пишу еще время от времени стихи, но они меня мало радуют. Единственное настоящее дело – подготовила книгу стихов И.А., перепечатала две трети, а главное – затеяла это, без затеи же это бы никогда не сдвинулось с места. Перепечатывая стихи, многое узнала, увидела в них то, чего прежде не видела. Есть стихи изумительные, которые никто по-настоящему не оценил. Мы много говорим с И.А. об отдельных стихотворениях. Думаю, что могла бы написать о его поэзии большую статью, если бы не страх ответственности и не моя слабая воля… Как трудно, например, засадить себя за писание! Я уж выдумала ходить с тетрадью наверх в рощу, где есть дубы и мирты, и от них прохладная влажная тень. Там ложусь, слушаю, как листья шумят, – оливки очень красивы на синеве неба и долины, но не шумят, а шум – душа дерева – и наслаждаюсь прохладой, запахом, густотой лиственного покрова, отдаленным сходством его с русскими рощами и лесами. Напоминает иногда немного и Богемию, особенно то, что я хожу в лес с тетрадью, как делала когда-то в ее лесах, записывая стихи, которые сначала говорила громко, бредя куда глаза глядят среди красных сосновых стволов с далеко шумящими вершинами… Но там я была окрылена своими стихами. Здесь пишу их грустно, как-то смиренно. И.А. говорит, что это взрослость. Да, может быть.
27 августа
Вчера, в воскресенье, были в Горж-дю-Лу. Было очень хорошо, но И.А. зевал и утверждал, что будет дождь, а он в смысле предсказаний погоды лучше барометра. В ущелье прошли далеко над потоком, и я вспоминала, как была там первый раз «туристкой» три года назад. Потом мы ночевали в Грассе в отеле, и мне и в голову не приходило, когда я смотрела утром в окно, заслоненное горой, что в этом городе я буду скоро постоянно жить.
Небо над ущельем было водянисто-голубое, чистое, нежное. Под скалами – апельсиновые сады, дальше виноградники, яблони с красными уже яблоками, фиги. А дальше совсем дико, ежевика цепляется за ноги, и длиннолистые округлые деревья, напоминающие наши приречные вербы, наклоняют к воде длинные тонкие ветки. Сидели над потоком, ели виноград, фугасеты; капитан из-за своего обычного молодечества лазил по отвесным голым камням к потоку, мочил ноги. И.А. его поддразнивал. Через час в ущелье стало скучно, огромные стены гор заслоняли солнце, да и вообще уже стало хмуриться. Когда мы вышли из ущелья на мост, предсказание И.А. стало сбываться – небо затянуло серыми тучами, вершины гор стали дымиться. Пошли пешком по шоссе, по направлению к дому. Шли и спорили, главным образом, конечно, В.Н. с капитаном, на тему о том, достаточно ли было содержание офицеров в России лет двадцать назад. Капитан утверждал, что оттого и шли в офицеры, что соблазняла обеспеченность, а В.Н., наоборот, доказывала, что ее брат, офицер, нуждался и жил с трудом. И.А. поддерживал капитана, бранил Куприна за «Поединок», говоря, что того, что там написано, не было: краски безбожно сгущены. Я больше слушала, т. к. двадцать лет назад была совсем ребенком. Автобус нагнал нас только за Баром. Готовили обед дома сами, т. к. прислуга по случаю праздника была отпущена. За обедом разгорелся другой спор, в котором уже В.Н. и я были против И.А., поддерживаемого капитаном. Спорили о повести одной молодой писательницы, которую И.А. при Илюше очень хвалил, а теперь отрицал это и говорил, что «надо понимать оттенок» и что говорилось это в относительном смысле. Я разгорячилась, забывая, что к И.А. обычные мерки неприменимы и что надо помнить о его беспрестанных противоречиях, нисколько, однако, не исключающих основного тона. Так, о Чехове, о котором он говорил как-то восхищенно, как о величайшем оптимисте, в другой раз, не так давно, он говорил совершенно противоположно, порицая его как пессимиста, неправильно изображавшего русскую провинциальную жизнь, и находя непростым и нелюбезным его отношение к людям, восхищавшимся его произведениями. Впрочем, вечером мы с ним вполне помирились. Сегодня он пишет статью для «Последних новостей» о Толстом. Толстой неизменно живет с нами в наших беседах, в нашей обычной жизни.