Подземные дворцы Кощея(Повести) - Эдуард Маципуло 15 стр.


Он начал проваливаться в какую-то пустоту. Ноги в одном мире, голова — в другом… «Замерзаю?» — с вялым беспокойством подумал он. Приходилось ему когда-то замерзать. Удирал с корешом от милиции на каком-то полустанке в Сибири. Местность незнакомая, голая степь. Мороз страшенный. Оба в тощих детских пальтишках — в таких только приморскую зиму зимовать, да и то возле папы с мамой, а они — в Сибирь… Друг сдался, не выдержал. Пошел навстречу суетливым огням. Он же, Кешка Кощеев, упрямо шел куда-то, замерзая на ходу. Очнулся в железнодорожной будке… В тот раз в колонию не попал. Иногда думал: «Что же вы, мильтоны, не могли замести какого-то дохлого шкета? Устали или время дежурства кончилось? Может, оттого, что вы не поймали тогда, вся жизнь еще больше наперекосяк пошла».

«Нет, не замерзаю, — решил он, — разве можно замерзнуть до льда в желудке, когда вода с ветвей капает?»

Потом начались с ним и вовсе чудеса. Увидел вдруг ясно и в красках обросшего самурая в застегнутом на все пуговицы мундире. Самурай разглядывал погоны на русской шинели. И Кощееву стало больно и стыдно, что у японца погоны в норме, а у него — мятые и замызганные. И захотелось сделать отменные погоны, как у того красивого курсанта из летного училища, которого он увидел на каком-то КПП, когда тот поджидал попутную машину. Вшить в погоны картон или целлулоид. Или нет, у курсанта погоны были согнуты слегка, как бы по просвету. Алюминий — вот что надо, тонкий авиационный алюминий. И будут погоны сидеть как влитые на шинели, самурай проклятый не сможет отвести глаз от них. И тогда обидно и стыдно будет, ему, жалкому игрочишке, потому что на его плечах не алюминий, а какое-то вшивое сукно, которого отпустил им император будто для баловства — хватило лишь на махонькие поперечные полоски. Смехота. С такими погонами хотели завоевать весь мир? С такими погонами только и можешь, образина, что сажать баб на мины или кусать исподтишка.

Кощеев очнулся. В ущелье глухо рокотала река. В носу набухло и хлюпало. Но слухачу сморкаться — хуже смерти. А что делать? Кощеев выдоил щипком влагу из носа и вытер руки о штаны. Руки плохо повиновались, и в носу, как назло, свербило. Чихнуть, что ли, пропади все пропадом? Вот и получается, что насморк — настоящая беда в военном деле. Подсчитал бы кто, сколько боевых операций было сорвано из-за простуды и насморка. И последняя из этих операций во второй мировой войне — вот эта, Кощеева. А ведь как все было задумано! Появись самурай с любой стороны, Кощеев его бы услышал. А услышать врага в ночное время — уже, можно сказать, победа…

Кощеев опять провалился в другой мир и опять увидел самурая. Этот был еще страшнее, точь-в-точь Чжао, только лицо разбито, а в руке — плоский штык. Самурай из последних сил лез на него, Кощеева, из какой-то осклизлой дыры. Кощеев отпихивал его то руками, то ногами, но самурай, воя и скрежеща зубами, снова и снова лез в драку. Он так и умер, выползая из дыры, оборвав вой на высокой плачущей ноте…

Гулкий стук камней разорвал пелену. Звук пришел сверху, оттуда, где опасность. Светящегося шара внизу уже не было, и только едва заметно струилось светлое тепло утихшего костра. Тело — стылая кость, мозг — ледышка. Но руки живы, и вся прошедшая жизнь — вот она, в кончиках пальцев. Влажная тяжесть болванки, громкий щелчок выдираемой чеки — и вот граната беззвучно летит в темень, а тело и лицо чувствуют твердость камня, но не боль. А впереди вспыхивает красивый матовый пузырь с алым колючим лоскутом внутри…

Недолгая лавина выпала крупным шумным градом на дорогу и унеслась дальше, в пропасть. И снова тишина.

Кощеев лежал на камнях, и мозг его решал задачу: бред или явь? Задача тяжелая, с наскоку не решишь.

Он поднялся на четвереньки, и вдруг его осенило: если то был бред, то все гранаты целы и все они на поясе… Он ощупал гранаты. Одной нет. Но оживший мозг уже заработал на совесть и подсказал, что гранату мог потерять, когда ползал на животе по скалам.

Он встал на ноги и заметил, что зубы его выбивают дробь, а тело съежилось, обороняясь от холода. Он медленно пошел вперед, туда, откуда появился бред. Тишина. Принюхался, пахнет ли взрывом. Вроде бы пахло. Достал спичечный коробок. Рассыпая спички, зажег одну, подумал: ведь мишень! Тотчас где-то под небесами зарокотал пулемет машинной крупной строчкой. По камням мощно стегануло, пустив гул и звон в почву и в тело Кощеева, плотно вбитое в расселину.

— Ни хрена себе бред, — сказал вслух Кощеев. Он очень боялся, что самураям надоест стрелять и они начнут кидать гранаты с высоты.

Как только пулемет умолк, Кощеев сменил укрытие, швырнул гранату «феньку». Она с шумом прошибла невидимую хвою, стукнулась о древесный ствол и ушла в сторону, взорвалась не там, где надо было. Пулемет молчал, поэтому Кощеев осмелел и запустил в темень свою последнюю надежду — гранату РГ. Слышно было, как граната звучно ударила в камень и покатилась куда-то обыкновенной булыжиной. Испорченный взрыватель? Или рукоять не перекрутил?

— Невезуха, — определил Кощеев и поспешил убраться со скал.

Пулемет молчал.

УТРО

Утром наехало много машин: джипы с офицерами и саперами, «студебекеры» и ЗИСы с солдатами. Над дорогой плавали смерзшиеся островки тумана, и выхлопные газы дробили их на мелкие осколки, создавая гремучую смесь, непосильную для легких. Усталый и возбужденный, Зацепин рассказал Кощееву с пятого на десятое, как добрались до УРа, как «расколошматили» засаду — по крайней мере в них ночью кто-то стрелял, — как, на счастье, на них наткнулся механизированный патруль. Потому и обернулись быстро. И что мирноделегаты отдыхают под теплым крылышком старшины Барабанова. И что старая коряга Чень «накапал» на Зацепина, Кощеева и даже на покойника Мотькина. Особенно на Кощеева.

— Черт с ним, — вяло отмахнулся Кощеев.

Он плотнее завернулся в солдатский бушлат, который одолжил на время сердобольный шофер с ЗИСа, и подумал: «Вот и привыкли уже: Мотькин — покойник…»

Автоматчики начали прочесывать лес и скалы и обнаружили труп в каменной россыпи. Младший лейтенант, переводчик, затянутый туго в скрипучие новые ремни, испуганно смотрел себе под ноги. Потом наклонился, потрогал веточкой раздавленную плоть, сковырнул что-то с погона.

— Фельдфебель. Надо же, — произнес он, потом встрепенулся, посмотрел на обступивших его людей и повторил: — Надо же…

Посмотрев на тугие шинельные спины солдат, штурмующих скалы, на торопливо скачущего вслед за ними Зацепина, Кощеев спустился на дорогу.

Некрасивый, злой сапер — погоны были скрыты под меховой безрукавкой — стоял возле женщины и наблюдал за солдатами и сержантом, которые разбирали стенку вокруг нее и раскладывали на плащ-палатке инструменты. Женщина была похожа на какого-то азиатского божка, высеченного из камня и раскрашенного блеклыми красками.

— Разминировать будете? — нерешительно спросил Кощеев.

— А что еще делать? — излишне громко сказал сапер. — Не любоваться же?

В Кощееве вспыхнула неприязнь к нему.

— На неизвлекаемость поставлена, — мстительно проговорил он.

— Без тебя разберемся! — разозлился сапер. — Шагом марш в укрытие!

Какой-то майор, должно быть, политработник, приказал всем укрыться за скалой.

— Где моя шинель? — спросил его Кощеев. — Я оставлял ее здесь…

— Так это ты? — почему-то поразился офицер и посмотрел на его ноги, обернутые портянками. — Найдется твоя шинель, пойдем, пойдем отсюда.

Кощеев нашел свои вещи и винтовку возле затоптанного костра, сгреб их в охапку и только после этого пошел в укрытие за ноздреватый зазубренный угол скалы. Здесь уже собрались люди. Курили, переговаривались. Кощеев вытащил из вещмешка бинокль и высунулся из-за скалы. Майор попросил у него бинокль, Кощеев, не глядя, отдал.

— Богато живешь, — сказал офицер и начал смотреть в бинокль.

— Если на неизвлекаемость, то как извлекать? — спросил его Кощеев.

— Подкинул ты нам работенку, солдат, — говорил офицер, не отрываясь от бинокля. — На что Васильев, классный спец, ювелирный талант, собственно говоря, а дрогнуло в нем. Такие подарки разминировать не положено, но здесь же человек!

— Значит, если…

— Помолчи, солдат.

Томительно тянулось время. Все в укрытии устали от ожидания. «Каково же Васильеву?» — наверное, не раз думал каждый. Но вот сапер подошел к укрытию. Круглое большеротое лицо осунулось и стало серым, как оберточная бумага. Он протянул офицеру на ладони два металлических стержня-взрывателя!

— Основное сделал, еще малость осталось… — И неожиданно жалобно произнес: — Дайте закурить, славяне.

Болтливый и шебутной сержант без головного убора (фуражку унесло в пропасть, когда ехал в машине) отдал ему раскрытую коробку «Казбека» с одной-единственной папиросой.

— Вот, товарищ капитан, для вас берег.

С верхнего этажа скал прорвалось яркое солнце, и туман над пропастью вспыхнул розовым пламенем.

Капитан с жадностью искурил всю папиросу до картона и, ни слова больше не сказав, покинул укрытие.

Кощеев почувствовал неловкость из-за глупой своей неприязни к саперу. Он вспомнил, что до сих пор не обулся, и начал втискивать ноги в ботинки.

Прошло еще время. В горах вспыхнула перестрелка, но тут же оборвалась. Автоматчики спустились на дорогу. Зацепин сообщил, что положили троих самураев отстреливались, сволочи, до последнего.

— А наших? — спросил Кощеев. — Наших сколько положили?

— Никого, слава богу. Научились лоб не подставлять…

Зацепин продолжал что-то говорить, говорил и сержант, и еще чьи-то голоса несли тревогу и холод. Кощеев сидел с закрытыми глазами. Он не спал, но голоса стали непонятными, неразборчивыми. Он ловил какие-то слова, чтобы оставить в себе хоть одно, чтобы потом обдумать и понять.

На дороге со стороны кумирни Трех будд послышалось урчание мотора. Показался джип со станковым пулеметом на треноге. Сапер снова сделал перерыв, и сержант побежал искать для него «казбечину».

Джип был патрульным — доставил корейцев из приграничной деревушки. Корейцы окружили женщину.

Уже в укрытии молодой кореец (странное выражение лица, вежливое и трагичное одновременно) объяснил, что женщина не из их деревни и что похожа на одну особу из Кондо, которая жила с жандармским офицером.

— Откуда вы знаете русский язык? — спросил офицер в меховой безрукавке. — Только честно.

— А что скрывать? — Голос корейца слегка дрогнул. — В Приморье я жил, в Шкотовском районе… А как сказали: надо ехать в Казахстан, ушел в Маньчжоу-го. Зачем мне Казахстан?

Он хотел еще что-то сказать, но в скалу с ревом и гулом ударил мощный шквал. Тотчас громовое оглушительное эхо переполнило горы, тайгу, каждую складку местности…

Жаркий вихрь еще закручивал в спираль влажную листву, пыль, мелкие камни, а люди уже бежали к месту взрыва…

Воронка была мелкая, и края ее — рваные, слоистые. Курилась она удушливым мутным дымком. Небо над воронкой очистилось от тумана. Черные листья падали с большой высоты, выписывая однообразные зигзаги.

…Какой-то солдат принес шинель.

— Твоя, что ли?

Кощеев снял бушлат и надел холодную шинель, от которой несло смрадным душком. Вдруг снял ее, ударил оземь и начал топтать.

— Не надену! Чтоб мне сдохнуть! Чтоб мне не видеть гражданки! Чтоб мне застрелиться в праздник!

Но приказали, и он замолчал. Приказали, и он надел эту шинель, с которой долго еще не расставался.

ОТДЫХ КОЩЕЕВА

Зацепин и Кощеев прибыли в лагерь трофейной команды уже под вечер. Старшина Барабанов, засучив рукава, гремел кастрюлями на пищеблоке — готовил ужин. Старый Чень кутался под навесом в солдатское одеяло. На столе перед ним стоял пустой котелок.

Зацепин доложил о прибытии. Старшина вытер ладони о не слишком белый передник и пожал каждому руку.

— Эх, Мотькин, Мотькин, — приговаривал он.

— Не смогли разминировать, — добавил Зацепин, глядя в сторону. — Сапер взорвался… И женщина тоже… Сказал: малость осталась. А малость-то, выходит, и была главной. Так рвануло…

Кощеев увидел распахнутую настежь дверь казармы и полосатый шест шлагбаума на земле.

— Передислокация, — пояснил хмуро старшина и потрогал усы. — Самурайскую пушку будем из-под земли тягать, а здесь — отбой. Трактора дали под пушку… Продолжается вторая мировая… А по радио передавали — Формоза уже сдается союзникам.

— Почему дед один? — спросил Зацепин. — Где остальные артисты?

Старшина тяжко вздохнул.

— Выражайся, Зацепин, как положено старшему бойцу.

— Артисты и есть, — сказал Кощеев. — Дурью маются, а из-за них…

— С такими настроениями, — грозно начал старшина, но замолчал, сел на перевернутую кастрюлю и вытащил из кармана кисет. — Не буду я вам лекцию читать, товарищи бойцы, вы, может, больше моего теперь в жизни понимаете. Как же сапер-то… неосторожно?..

— Говорят, если взорвался Васильев, то невозможно было разминировать, — ответил Зацепин. — Васильев его зовут.

— Как же, слышал. Капитан Васильев. Умелый был мужик… Орденоносец. Старшина помолчал, потом посмотрел на Кощеева. — Отправлю вас, парни, в подразделение вместе с дружками вашими — Посудиным да Поленницей. Какие с них теперь работники — душой уже на гражданке, самостоятельно демобилизовались. А рядового Одуванчикова вроде бы берут в пехотное училище.

Чень вдруг вылез из-за стола, подошел к ним.

— Здорова! — проговорил он с улыбкой и поклонился старшине. Потом показал пальцем на Кощеева: — Шибка плохой солдата… — И опять улыбнулся. — Шибко наказывай нада. Не наказывай — плоха.

— А я какой? — Зацепин едва сдержался от резкостей.

— Не шибка плохой, а он — шибка плохой. — Старик опять показал ни Кощеева и поклонился.

— Уйди, Кощеев, подальше от греха, — попросил старшина. — Международные отношения как-никак.

— Бей своих, старшина, чтоб чужие смеялись. — Кощеев поднялся с чурбана. — Ты посмотри, Барабанов, его даже не интересует, что там случилось, чем закончилось в горах-то…

Кощеев вошел в распахнутую дверь казармы, увидел ряды железных кроватей с голыми проволочными сетками. Подошел к своей — на ней тоже не было ни одеяла, ни тюфяка. Лег на сетку, хотел уснуть, но полезли откуда-то свербящие думы. Вот всегда так — едва останешься сам с собой, мозг начинает шпынять, что да как? Неужели Чжао прав? Неужели надо стать сволочью, когда бывалые люди просят? Стал бы ты на минуту сволочью, Кощей, и капитан Васильев был бы жив…

Кощеев и возмущался, и страдал, и чувствовал себя неуверенно. Получалось, сама жизнь диктовала: будь подонком и зверем, Кощей. Ну, что тебе стоит? На время ведь… Вон и умники с большой дороги, мирноделегаты, о том же говорят. Усекли суть вещей. Дальше тебя, Кощей, видят… Против жизни не попрешь. Может, быть сволочью — закон природы? Может, человек создан по скотским законам и никому не дано противиться им? Может, большой дальневосточный характер — это высшая мудрость, а дуракам вроде тебя, Кощей, она не по зубам?

Кощеев застонал, начал костерить неведомо кого самыми последними словами, но душа не отходила… Башка разламывалась от дум, а кого ни спросишь — будто на иностранных языках отвечают! Вот и студент, на что голова, а не добьешься толку. А как быть ему, неученому, у которого собственных мозгов не хватает? Где занять ума?

В какой-то миг Кощеев как будто взглянул на себя со стороны.

— Спятил, — проговорил он вслух. — Сковырнулся. Не о Фросе думы, а хрен знает о чем. Философ. Гегель из подворотни. Аристотель в обмотках… — Он подошел к двери, кликнул дневального. — Книжка есть какая-нибудь?

— Да все вроде бы искурили, — ответил молодой солдатик, посиневший от холода. — Разве только у студента. Я мигом! Еще недалеко утопали…

И вот Кощеев листает «настольную книгу студента», старательно обернутую вощеной бумагой из-под японской взрывчатки. На пожелтевшем от старости титуле — «Основы римского гражданского права», а чуть пониже — надпись карандашом: «Имей совесть, Иннокентий, не попорти реликвию, я обещал профессору, что верну. С уважением, Посудин».

— Реликвия! — хмыкнул Кощеев и прочел наугад: «Чужестранец долгое время не обладал в Риме и правосубъектностью, а в древности даже считался врагом и в связи с этим мог быть обращен в рабство…»

Назад Дальше