Мы с батей бежали за телегой, а Засекин не обращал на нас внимания. Лишь когда поднялись по холму к крепостным воротам, он оглянулся, посмотрел на меня, потом на батю и произнес что-то непонятное.
— Фрол Демьяныч! Ты бы по-нашему, по-русски! — взмолился батя. — Ведь сказал что-то важное? Да? Тебе шибко нужное?
Засекин кивнул и снова завел:
Когда мы возвращались домой, батя сокрушался:
— Вот чудило! Не протрезвел, однако. Надо потом спросить, что же такое сказал?
Мы ждали два дня, когда его выпустят, а на третий понесли ему передачу, и с нами Зинаида — хозяйка дома, где он снимал комнату, вдова околоточного надзирателя Сойкина.
— Уж я его, непутевого, умоляла: брось, не ввязывайся в уголовщину, — говорила она бате по дороге, то принимаясь плакать в платочек, то злясь. Она была высокая, сухопарая, с костлявым, но красивым вроде бы лицом.
— Бог даст, выкрутится и теперь, — успокаивал батя. — Мужик он самостоятельный, грамотный, с большим соображением. Если промеж вас чувства еще имеются, так надо жить одним хозяйством. Поезжайте на нетронутые земли, хотя бы на заимку… вон сколь их по тайге брошенных.
— И я ему про то… Слушает да посмеивается. Разговаривает, как с дитем. Трудно с ним.
— А ему трудно с нами. Вот беда.
У железных поржавевших ворот старинной острог-крепости толпились, как обычно, просители и родственники заключенных. Увидев нас, зашептались, расступились. В квадратное оконце выглянул усатый вахмистр с вечно забинтованной шеей «от чирьев».
— Зря вы пришли, — сказал нам с кислым видом. — Чо вам неймется?
— Как это зря? — рассердилась вдова. — С утра напился? Григорий? Мы с передачей Фролу Демьянычу!
— Нас, приметных, не узнал? — покладисто спросил батя. — Ты же, можно сказать, наш сосед, Гриня!
— Как соседям и говорю: шли бы вы отсель. Ведь не родственники ему? Не родственники… В общем, помер он. Ишшо вчера.
Мы уставились на него.
— Побойся бога, Григорий, — с трудом проговорил батя. — Господь накажет за такие шутки.
— Накажет! — выкрикнул я.
— Какие там шутки. — Усатое лицо задвигалось в тесном квадрате. — Слышь, Зинаида, разве чиновные к тебе не приходили, имущество жильца не описали? Когда покойник не оставляет завещаниев, то все описывают в казну.
— И впрямь, были какие-то… — Женщина побледнела. — Забрали… Я-то думала… ой, господи… подумала, что ворованное ищут! Прости меня, дуру, Фрол Демьяныч, миленький! Обливали тебя грязью при жизни, обливаем и после смерти…
Она зарыдала тонким бабьим голосом, люди придвинулись к нам, бабы подхватили ее под руки и тоже заплакали. Батя вцепился руками в край квадратной дыры. Спросил шепотом:
— Как помер-то? Отчего?
— Он ведь буйный, сам знаешь, — нехотя ответил Григорий. — Затеял драку в камере. Зашиб одного до смерти, ну и его тоже…
— Кто зашиб?
— Теперь разбираются. В камере ить народу много, пока обспрашивают всех… Из них же правду клещами надо вытягивать. Сволочи.
— А… а кого Фрол Демьяныч зашиб?
— Бугая толсторожего, кажись, с Христовоздвиженки…
— Так их в одну камеру?! — ужаснулся батя, — Фрола Демьяныча с бочкаревскими?!
— Не отдельную же ему, не генерал… Да и не я сажал, не ори.
До меня с трудом доходило, что Засекина больше нет, что его убили. Да не просто убили, а с моей помощью. Я зарыдал и хряпнул о загудевшие ворота узелком с передачей — бутылка с молоком разлетелась вдребезги, еще теплые шаньги покатились по грязному склону, и за ними припустила какая-то собачонка.
Как теперь жить?
XVII
Поминки были запоздалые, и народу на них было — раз, два и обчелся. Кто-то распускал слухи, что Засекин из какой-то личной корысти убил раскаявшегося грешника. В глазах набожных людей это был грех хуже смертного. Похоронные гости ели, пили, пытались вспомнить самое лучшее про покойника, а когда выдохлись на мелочах, дали мне слово: я же больше других про него знал, в разных делах его участвовал. Налили полстакана водки, поднесли соленый огурец — совсем уже парняга, вон как вымахал! Говори!
Я стоял и мучился, еще сдерживая слезы, — что-то стал слезливым и слюнявым в последние дни. Было жалко Засекина, и батю, и вдову, но еще больше — себя. Я на самом деле решил помереть, ведь ничто не искупит мою вину перед Засекиным, только не знал, как лучше это сделать.
— Не мучайте вы его, — пришла мне на помощь вдова Зинаида. Посадила на лавку возле себя, погладила по голове. — Покойник любил его, а моих почему-то не очень.
Ее квелые ребятишки, замученные безотцовщиной, торопливо ели тут же, за столом, с чавканьем и всхлипами, будто не кормили их с самого рождения. И на их оживленных рожицах было написано: вот бы каждый день были поминки!
Батя обычно в рот не брал спиртного, а тут расчувствовался и расхрабрился, вливал себе чуть ли не наравне со всеми. Он встал, покачиваясь — лицо бледное, потное, а крупные, с пятак, веснушки проступили еще сильней.
— А что, если Матвей Бочкарев и впрямь отдал душу дьяволу? — огорошил он всех. — Тогда что? Фрол Демьяныч — святой?
— Как это? — заерзал один мужик.
— Ты бы попонятней, Илья Петрович, — заерзал второй.
— Говори, говори, Ильюша, — прошептала вдова.
Стало тихо, добрая женщина успела дать подзатыльники детишкам, чтобы не чавкали. Только слышно было, как ветер завывал в трубе, разгоняясь к ночной непогоде.
— Если кто продал душу, с тем ведь сладу нет. Любого окрутит, принудит, да и весь народишко поведет в преисподнюю вместе со стражниками и заступниками. Так, однако, и случилось в Христовоздвиженке. А Фрол Демьяныч остановил… Значит, святой.
— Не то плетешь, Петрович, — сказали ему, — люди говорят совсем другое.
— Как бы всю правду знать! — сказал с тоской батя и сел, расплескав водку. — Артюха, сынок! А? Кто правду нам скажет? Никто… А попробуй сам до нее дотянуться… сразу по сопатке, по сопатке…
— Надо похоронить Фрола Демьяныча в другом месте, — сказала вдова. — Негоже ему лежать вместе с арестантами и врагами. Надо похлопотать, неужто откажут?
— Откажут. Но будем хлопотать, дело богоугодное.
Мужики хотя и на поминках были, но упирались, не хотели поверить в святость Засекина. Особенно взъелся хромой Парамон, герой японской войны, а потому завсегдатай всех застолий в округе, любых пьянок и поминок.
— Энто ишшо доказать надо! Ишь ты — святой!
— Да я так, к слову, — оправдывался батя. — А вдруг? Ну а вдруг? Разве такое не может случиться? Сами подумайте. Если Матвей Африканыч обгадил Прокла Никодимыча, понапрасну наговорил про насильничанье над его бабами, то что? Значит, Матвей Африканыч не раскаялся, значит, не святой, а Фрол — святой без покаяний. Вот и говорю: баб бочкаревских надобно всем миром искать.
Парамон опять начал что-то кричать, и невероятная пьяная мудрость бати ушла как бы в песок. Но у меня в голове засело: перехоронить Засекина! Он же хотел лежать на варнацком кряже!
Я разволновался, и мне стало жарко. Но я же сам не смогу вырыть гроб — я боюсь покойников! А взрослые не помогут… Ведь это хуже воровства и разбоя…
Перед тем как выпроводить расшумевшихся мужиков за порог, вдова раздала оставшиеся вещи Засекина, как велит обычай. Мне досталась тонкая потрепанная книжица про сыщиков, обернутая в старую газетку. Как ни пьян был батя, а помнил, что я делаю с книгами, — отобрал, засунул себе за пояс.
Я отвел его домой и побежал на рудник. Это в пяти верстах от города, за овражной поскотиной.
В рабочем поселке прибавилось бараков, сараев, но старый рудничный двор, поселковая площадь, по-прежнему был завалей всякой всячиной: ящиками, бочками, глыбами породы, штабелями бревен, искореженным железом. Мокрый снег пришлепнул все это сверху, но не смог спрятать, поэтому поселковый пейзаж стал еще неприглядней.
Я заметил, что новые бараки были сколочены из досок — это как же в них зимой жить? Старые, из бревен, и то промерзали насквозь.
Из барака с сорванной дверью выглядывали ребятишки — грязные, молчаливые.
— Чего испугались?
Оказывается, задушили щенка и ждали, когда им за это влетит. Щенка уже раздуло, его рыжая шерстка была скользкая и холодная.
— Надо похоронить, — сказал я, но малыши смотрели на меня тупо и обреченно. Должно быть, щенок принадлежал какому-то начальнику.
Я отнес щенка за хвост в ближайшую яму и начал сталкивать ногами размокшую глину. Вспомнил: эту яму я вырыл два с лишним года назад, когда хотел пересадить из тайги кедровое дерево с шишками. Я даже подыскал дерево, вывороченное с корнями во время урагана. Но «старший брат» Жаскан запретил делать то, за что денег не дают, и послал меня чистить конторский нужник — все дополнительный заработок.
Я прошел в родной «татарский» барак. Он стал еще приземистей и дряхлей, в нем по-прежнему было сумрачно и пахло кислятиной. В одном из отгороженных для семейных углов протяжно кричала женщина.
— Рожает, что ли? — спросил я двух суетившихся женщин, по виду повитух.
— Тебе чо тут надо? А ну, пошел прочь! — закричали они.
Я проскочил дальше, в «свой» угол. Все те же двухэтажные скрипучие нары, заваленные тряпьем и соломой. Вспомнились предрассветные протяжные крики артельщика, исполнявшего и обязанности муллы.
Взрослые сталкивали нас, сонных, на холодный земляной пол и гнали, как баранов, на омовение перед молитвой…
На «моем» месте лежал человек — нога на ногу, и пьяно разговаривал сам с собой. Голос сиплый, вроде бы знакомый.
— Ты кто? — спросил я и узнал Жаскана.
Он привстал на локтях — и его щеки упали на плечи.
— Артыкджан? — обрадовался он. — Вернулся? Слава аллаху!
— Да нет, просто шел мимо…
Жаскан тут же, без перехода, начал ругаться. Ну да, я же был для них отрезанный ломоть, перебежчик, предатель, вероотступник. Мне нужно было дождаться «братьев» с работы, но Жаскан схватился за нож, ведь кличка его — Бешеный трехлеток. Я бросился бежать, но с верхних нар на меня свалился еще один бездельник, такой же, как Жаскан, «артельщик». Они заломили мне руки, затащили на нары.
Истошно вопила женщина, громыхали пустые ведра и тазы — таким образом прогоняли злых духов, чтобы они не мешали рожать. Жаскан, тяжело дыша, расстегивал свои штаны.
— Чего вам надо? — хрипел я.
— Будешь кричать — зарежем, — сказал второй «артельщик».
— Не надо бояться, — задыхался Жаскан, сдирая с меня одежду. — Будет не больно, клянусь аллахом. Будет хорошо.
Нож был приставлен к моему горлу, и я боялся шевельнуться или закричать. Но они хотели надругаться надо мной! И слово «бача» витало в воздухе. Видал я их в Каттарабате и в степи: пухлые, липкие, с подведенными бровями, они плясали и пели в кругу мужчин, главным образом, кривлялись и дурачились. «Постельные джигиты» — называли их. Так дотянулась до меня Черная молитва? Господи, русский боженька, помоги!
Но не упали небеса вместе с крышей и потолком, не прибили, не задавили насильников, поэтому я уже не боялся ножа, согласился быть зарезанным. Резко стукнул затылком в подбородок «артельщика» — и он с диким воплем свалился с нар (позже я узнал, что он откусил кончик языка, и получил прозвище Длинный язык). И тут же я изо всех сил двинул ногами наугад — попал Жаскану, кажется, в низ живота. С нар он не упал, но скорчился и застонал.
Надо было добить их обоих, но никак не мог найти нож, упавший в тряпье и солому. Послышались посторонние голоса, и я, поддернув штаны, вылез в окно-отдушину и побежал. Кровь текла по горлу и ключицам, смачивая нижнюю рубашку. Я схватил пригоршню снежного месива, приложил к ране, унял холодом боль и жжение. Потом пощупал пальцами — нет, не дырка в горле, просто содрана кожа. Значит, русский боженька помог, оборонил! Я обрадовался и, выкрикивая «Отче наш», припустил по дороге, разбрызгивая грязь и снег.
Рабочий день уже закончился, и на дороге появились подводы с рабочими ближнего к поселку разреза, а затем и с «подземными жителями», которые долбили уголь в забоях.
Я стоял на обочине и вглядывался в лица. Сумерки только подступили, но лица как во тьме были одинаковы: хмурые, грязные, заросшие щетиной или бородой.
— Эй, паря, — крикнул кто-то. — Ты же в кровянке!
Я не ответил, лишь махнул рукой — катись, мол, и без сопливых понятно. С трудом узнал Арбакеша в тощем и долговязом шахтере, он был вместо кучера на бричке, переполненной людьми. На голове у него — сочащийся черной влагой треух. Потом разглядел Карима и Немого на той же телеге.
— Чего тебе, предатель? — спросил Арбакеш.
— Дело есть.
Он передал вожжи русскому парню, и трое бывших «братьев» окружили меня.
— А где Мундыз, Ли-китаец, Турды-Ишакчи? — спросил я.
— Зимой умерли. Болели, — спокойно ответил Арбакеш, разглядывая рану у меня на горле. — А тебя кто резал?
— Жаскан.
— А почему не дорезал?
Я рассказал. Они посмеялись, сказали, что отец Бурибек разрешил ему жениться и разрешил взять денег из семейного казана — для тоя и калыма. Теперь ищут невесту: чтоб была мусульманка, красивая, не больная и богатая. Если не найдут — придется ехать в степь и там искать.
— Ну, к тому времени у него заживет, — сказал я.
— Конечно, заживет, — согласился Косой Карим.
— Так какое к нам дело, предатель, говори, — Арбакеш сплюнул мне под ноги.
— Не надо называть меня так, — сказал я с угрозой. — Понял?
— А как? — взъелся Арбакеш.
— Пусть сначала скажет, — придержал его Карим, а Немой стукнул Арбакеша плечом, замычал в поддержку Карима.
Я постарался понятней объяснить, что нужно перехоронить хорошего человека в связи с его желанием. Они раздумывали, отлично зная, что я не в ладах с покойниками. А Немой и Арбакеш научились обшаривать гробы, выставленные в рабочей поселковой церквушке для отпевания: снимали с трупов кольца и серьги, обувь…
— А ведь тоже пригожусь когда-нибудь, — сказал я, — сделаю для вас что-нибудь такое, чего вы но сможете.
Они пошептались.
— Хоп, — сказал Арбакеш, — поклянись, что поможешь, когда у нас будет дело в городе.
Я поклялся двумя клятвами — христианской, из Библии, и мусульманской, из Корана.
XVIII
Ночью разыгралась настоящая зимняя пурга, снег валил крупными хлопьями с разных сторон, только не сверху. Я пробирался сквозь непогоду, толкая впереди себя ручную тележку на двух колесах. Крепостное кладбище было на верхотуре, между старым рвом и каменной стеной, и когда я полез вверх, то источенные тяжкими испытаниями подошвы моих башмаков скользили и тащили меня назад вместе с тележкой. Я взмок, несмотря на плохую одежонку, и некогда мне было думать о страхах. И слава богу, иначе, не знаю, дошел бы я до места.
Бывшие братья уже ждали с лопатами и керосиновым фонарем — Немой держал его под полой зипуна, и поэтому лицо Немого, подсвеченное с подбородка, было жутким. А тут еще завывания ветра — будто голоса покойников…
— Господи, спаси мя, — перекрестился я. — Ну, что вы стоите?! Еще не копали?
— Не знаем, какую раскапывать, — нервно проговорил Арбакеш.
— Ты сказал в конце, у ямы, а там их много.
— Надо самую мягкую! — испугался я.
— Они все самые мягкие.
Трясясь и стуча зубами, я пошел следом за ними. Арбакеш злился и ругался по-русски, не боясь мертвых. Ну да, ведь это были русские мертвые, не мусульмане, и можно было их ругать — по каким-то родовым обычаям кишлака, из которого выкинули Арбакеша в грешный мир…
Немой подносил керосинку то к одному холмику, то к другому, а я пытался угадать, под которым из них Засекин. Я различал буквы и цифры, намалеванные черной краской на православных крестах, и в отчаянии мне казалось, что все они — про Засекина. Я зарыдал без слез, Арбакеш ударил меня кулаком по лицу, приводя в чувство.
— Давай скорей!