Подземные дворцы Кощея(Повести) - Эдуард Маципуло 8 стр.


Кошкина вытерла пухлые губы мятым платочком и подошла к «аппарату». Кощеев смотрел на нее, проклиная свою нерешительность. Опять будто свинцовая плата придавила. С трудом встал, шагнул к женщине. И только хотел обнять ее, сказать чудесное слово «Фрося», как Кошкина резко обернулась.

— Но, но! Без вольностей, рядовой Кощеев! — будто облила ушатом ледяной воды.

Кощеев грубо обхватил ее за талию. Она уперлась в его грудь крепкими руками.

— Я уйду, Иннокентий! По-твоему не будет!

Он залепетал что-то жалкое. Потом ему стало стыдно за свой скулеж.

— Значит, по-моему не будет?

Он сломил сопротивление ее рук. Лицо ее с африканскими материками на щеках было совсем близко. Он неумело поцеловал ее в подбородок, потом в то место в Африке, где находится Судан, потом наконец в губы, в плотно сжатые враждебные губы! Она стояла будто гипсовая фигура на морозе. Он расстегнул ее гимнастерку, отшвырнул ремень. Он раздевал ее и захлебывался словами. Опять не теми словами!

— Значит, мой портретик не по вас?

— Не по мне, Кеша, — бесцветно ответила она. — Подыщи себе что-нибудь другое, Кеша.

— Что-нибудь кривобокое, хромоногое, пятидесяти девяти лет от роду?

— Вот именно, — она оттолкнула его, прошла к циновке. Поворошила рукой груду одеял и плоских матрацев. Потом начала снимать сапоги и чулки. Теперь она хотела покоя и ласки. Теперь она желала Кощеева, и ей было немного стыдно от этого желания.

— Выбрось отсюда коптилку, — сказала она, сделав движение голым плечом в сторону жаровни. — И закрой двери. Не люблю, когда двери… И свет не люблю. — Она посмотрела на наручные крохотные часики. — Господи, уже третий час!

Радость распирала грудь Кощеева какие-то мгновения. Потом что-то изменилось. И Кошкина — вот она, сияет молочной белизной кожи, и времени — прорва, и сыт-пьян… Но, черт возьми, что-то плохо!

Он вынес жаровню в «каптерку», запер на мудреные запоры стальные двери бункера, выключил свет и включил японский фонарик.

— Ну, чего ты? — с раздражением сказала она, натягивая на себя одеяло.

«Почему так плохо? — терзался он, срывая с себя одежду, — Почему так плохо, когда должно быть хорошо?»

В темноте плавали голоса и тонко попискивала морзянка. Его рука занемела под тяжестью женского плеча, но он не решался пошевелиться. Он думал, что она спит, но вдруг услышал ее тихий, с каким-то изумлением, смех.

— А я-то гадала, старый ты или молодой…

— Ну и какой?..

— Молоденький.

Он почувствовал усталость и равнодушие ко всему на свете, даже к Кошкиной.

— Разве старшина не говорил тебе про меня — старик, уже двадцать шесть. И еще блатной, фрайер, жоржик?

— В печенках у тебя этот старшина, что ли? Неплохой он парнишка.

— Парнишка?!

— За что ты его не любишь?

— И правда, за что? Такой нормальный старшина, заботливый… Только насмотрелся я на таких заботливых… Еще пацаном был, в заботную компанию по бедности приняли, научили воровать, по фене ботать… Главного в таких компаниях паханом зовут. Мой пахан с меня три шкуры драл, учил понятию и почтению к таким, как он. Диктатура, но не пролетариата. Захочешь что-нибудь по-своему сделать — перо в бок схлопочешь, значит, нож… Злой был пахан, справедливость любил. Если увидит на улице человека в шляпе, затрясется весь и гонит нас, малолетнюю шпану, ту шляпу содрать, а очкарику надавать по шеям, чтобы не носил шляпу и очки, когда все вокруг в кепках и без очков. С малых пацановских лет он меня так воспитывал, и всегда я его ненавидел…

Женщина обняла его, поцеловала костлявую грудь.

— Все у тебя будет хорошо, я знаю…

Кощеев словно и не слышал ее.

— Потом он мне в каждом встречном мерещился, тот самый пахан… Какая-нибудь бабка на базаре семечками торгует или счетовод на счетах спит, а я в них паханов видел. Дать, думаю, вам нож в руку да удачу, и начнете права качать. Старшина такой же… А ну его! — И Кощеев «с ходу» рассказал анекдот: — Пришел урка, значит, уголовник, в парикмахерскую. Постригите «под бокс», говорит, но только быстро. Посадили его в кресло, он на часы смотрит и говорит: «Короче». — «Хорошо», — отвечает парикмахерша. Он опять: «Короче!» Она удивилась и говорит: «Ладно». Потом он встал, посмотрелся в зеркало — лысый. Она его наголо, оказывается… Слышала такой анекдот?

Он понял, что она улыбается.

— Слышала.

— Я его придумал, когда сидел в колонии. Потом сто раз его слышал от разных людей и даже здесь, в Маньчжурии, переводчик нам рассказывал харбинские анекдоты — мой тоже рассказал. Смешно?

— И никто не знает, что это твой?..

— Сначала я доказывал, даже дрался: мой анекдот — и все тут. Не верили. А теперь не доказываю. Зачем?

— А я верю, — губы ее касались его уха, приятно щекотали. — Вообще ты большой молодец, только никто-никто не догадывается.

— Все-то ты знаешь, — пробормотал он, проваливаясь в сон. — Теперь и про мой анекдот знаешь…

Кошкина пододвинула фонарь, чтобы лучше видеть обмякшее, совершенно изменившееся лицо парня. Мысли ее текли неторопливо, спокойные, чуточку «с грустцой». Знала она, что Кощеев будет долго помнить ее, будет переживать, будет видеть во снах и наяву. Знала, душой видела… И жаль было столь скоро состарившегося мальчонку, которому даже в радости теперешней чутко слышится беда… Было немного боязно, что беззащитный сейчас парнишка вдруг проснется и предъявит права на нее «по причине любви». У нее ведь своя жизнь, распланированная, обеспеченная техническими средствами и вторыми эшелонами — как боевая операция, требующая самого серьезного отношения. Как ему тогда объяснить, что нет в ее жизненных планах места рядовому Кощееву, хотя она его и жалеет, хотя стал он ей даже интересен…

Она услышала осторожные шаги в галерее и в ужасе сжалась.

— Кеша… — голос не повиновался ей.

Потом послышался странный плеск, словно за дверью был омут, в котором играла рыба.

— Кеша! — Она тряхнула его за плечи. — Проснись!

В галерее пропали все звуки. Замерла и Кошкина. Потом снова плеск, и что-то слабо ударило в бронированную дверь. И вновь — тишина.

«С ВАМИ НЕ СОСКУЧИШЬСЯ!»

Кощеев распахнул дверь, и на него хлынула вода. Кошкина вскрикнула. Волна подхватила пустые консервные банки и с грохотом шибанула ими о бетонную стену. Кощеев выстрелил из японского маузера в темноту галереи и побежал вслед за пулей, разбрызгивая ботинками лужи.

Кощеев, а за ним и Кошкина торопливо выбрались из пролома. Ночь не стала светлей, хотя дело шло к рассвету. Перед рефлектором фонарика мельтешили снежинки. Ноги по щиколотку проваливались в мягкий пух. К мокрым ботинкам и брюкам Кощеева снег приклеивался намертво.

Кощеев встал на колени и внимательно осмотрел следы при свете фонарика.

— Японские колеса, — пробормотал он.

— Какие колеса?! — Кошкина нервничала.

— Коры. Бочата… Обувь, говорю, японская. Подошвы хорошо отпечатались. — Он сделал несколько шагов. К болоту побежал…

— И не думай… — Она сразу поняла его. — Напорешься на штык или пулю.

— Разве догонишь, — он выключил фонарик. — И на лошади теперь не догонишь, а следы снегом заметет… Кто же это был?

— Пора нам, слышь? Дневальные, наверное, картошку почистили, печь растопили. Пойдут повара будить — а где повар?

Они вернулись в лагерь к самому подъему.

— На физзарядку становись! — звенел жизнерадостный голос Еремеева. — Ремни и пилотки оставить! Кто там в шинели? Кощеев? Есть освобождение от физо? Ах, нет? А ну шагом марш в строй! И без шинели!

Слушаюсь, — сказал Кощеев и пошевелил пальцами ног. Ботинки еще влажные, можно сыграть на этом и увильнуть от зарядки… Но почему-то не хотелось проявлять активность.

Он занял свое место в строю. Мотькин толкнул его в бок:

— Чой-то тебя на кровати не было?

— Упал я с кровати, не слышал разве? Все слышали, а ты не слышал. Дневальный напугался, до сих пор икает.

— И чо, всю ночь на полу пролежал?

— Не хотелось вставать, сон уж больно хороший приснился. Будто старшину разжаловали, и я ему говорю, командира любить полагается, рядовой Барабанов. Он отвечает: слушаюсь, товарищ командир.

Солдаты засмеялись, но как-то не так. Кощеев оглянулся: старшина Барабанов стоял возле вешалки с аккуратно заправленными шинелями и угрожающе накручивал ус.

— Значит, так, рядовой Кощеев… После физо зайдешь ко мне в канцелярию.

— Где ж ты был? — шепнул Зацепин. — Нехорошо без друзей.

— Чого пытаете, хлопцы! Шо, не знаетэ? Дезертировал в ридный край, а там усю водку вже выпылы. Вот и вернувсь, — Поляница захохотал басом.

— Сам ты из деревни, — огрызнулся устало Кощеев. — В сидоре лапти хранишь, чтоб домой вернуться при параде…

После физзарядки состоялся неприятный разговор со старшиной.

— Рассказывай, Кощеев, где был, что видел.

— Вообще? За всю жизнь?

— Нет, за сегодняшнюю ночь.

— Отпустил бы ты меня, старшина. Всю ночь животом маялся, таблетки пил. Может, у меня холера? Пусть товарищ Кошкина меня получше прощупает.

— Значит, так, рядовой Кощеев. Бесстыжий ты человек. За самовольную отлучку в полевых условиях объявляю тебе пять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Все. Хватит. И никаких гвоздей.

— Дать бы тебе волю, старшина, сожрал бы меня и кости не выплюнул…

Хотя дневальные картошки не начистили, Кошкина успела приготовить фантастический завтрак из гречневых концентратов и самурайских консервов. Барабанов был восхищен.

— Удивили, товарищ сержант! Цены вам нет. — Однако былого благоговения в его голосе не было и в помине. — С хорошего харча и боец веселый, и задание выполняется в срок.

Кошкина присела на скамью рядом с ним.

— Трудная жизнь у него была. — Она чувствовала себя неловко. — Понимаете, товарищ старшина?

— У кого?

— Да знаете вы, у кого! Прицепилось старое, как болячка… Уголовщину не терпит, а словечки блатняцкие употребляет…

— Хулиган он, твой Кощеев! — Старшина решил, что пора перейти на «ты». — А говоришь, уголовщину не терпит. Жить без нее не может!

— Много вы понимаете в людях!

— А почему ты за него заступаешься! Вчера не заступалась.

На ее щеках резко выступил румянец.

— Ладно, товарищ Кошкина, не будем до ссоры доводить. Полезный ты для личного состава человек, гигиену опять-таки любишь. Прошу не серчать… Понял я сразу, что к чему. Среди ночи вдруг вода полилась из дырявых труб и кранов. Думаю, без рядового Кощеева тут не обошлось. И точно: в постели нет его, на очке, извиняюсь, тоже. Дотумкал немного погодя: это он в самоволке по самурайскому подземелью гуляет и шутки шутит… Поднял я кое-кого, заготовили мы на всякий случай воду во все емкости. За тобой послал — нету. Все, значит, понятно.

— А кому еще понятно?

— Сказать, что всем, — сбежишь со стыда. Сказать, что только мне, — не поверишь.

— Чихать я на всех хотела, — вспылила Кошкина. — И на вас лично, товарищ Барабанов, и на вашего Кощеева. Предупредите своих: только кто начнет приставать или ухмыляться — сразу отбуду в гарнизон.

— Так и порешили! — Старшина встал, расправил ремни. — А пока объявляю благодарность, товарищ Кошкина, за вкусно приготовленную пищу!

После завтрака Кощеев под присмотром Мотькина загружал цветной лом в бричку для новой «оказии». Мотькин определял на глаз, сколько получилось меди, сколько свинца и алюминия. И что-то записывал в тетрадь.

— А бронзу почему не считаешь? Бронза тоже цветмет.

Кощеев подозревал, что Мотькин не знает, что такое бронза, и не может отличить ее от меди или железа.

— Не приказано, — с беспокойством ответил Мотькин. — Ты давай шевелись, квашня. Эдак работать — и до обеда не управимся.

— Ты иди, спроси про бронзу… Вон ее сколько. — Кощеев еле держался на ногах. — А то придется вываливать все да бронзу считать.

— Ну и вывалишь.

— Пошел-ка ты подальше, Мотькин. Пока не спросишь про бронзу, и пальцем не пошевелю.

— Ладноть, хрен с тобой, Кощей. Побегу в канцелярию. А ты не останавливайся, собирай пока медяшки.

Как только писарь ушел, Кощеев забрался в разбитую сгоревшую легковушку, лег на торчащие во все стороны пружины бывшего сиденья, положил голову на холодное железо и мгновенно уснул…

Разбудил его взрыв. Со стороны лагеря неслись крики. «Фрося!» — ожгла мысль, и Кощеев выскочил из машины, побежал, разбрызгивая талый снег. Сквозь промоины в облаках ему в глаза светило бледное солнце…

У казармы горел танк. Густой дым рвался из моторной решетки на корме, и в черных кувыркающихся клубах мелькало яркое пламя. Высокая цилиндрическая башня, короткий ствол 47-миллиметровой пушки, хилые, будто камуфляжные, гусеницы — это был японский танк. По грязно-желтым бортам — черно-синие причудливые драконы.

Чумазый старшина стоял в луже, держась за голову обеими руками, и громко матерился. Бледный Мотькин суетился вокруг него. Дневальные с испуганными лицами носили ведрами воду из бочки, лили на танк. Кощеев увидел Кошкину — жива-здорова, удивленное румяное лицо, расстегнутый ворот гимнастерки. И остановился, приходя в себя.

— А черт с ним! Пусть догорает! — кричал старшина.

К старшине подошла Кошкина.

— Покажите, что там у вас? — сказала она строго. — Вы меня слышите?

Старшина слышал плохо.

— Контузия, — определила Кошкина и бережно повела его под руку.

Кощеев поймал дневального за полу шинели, того самого, который читал «Тома Сойера».

— Что случилось?

Дневальный поставил на землю пустое ведро, начал отогревать дыханием мокрые покрасневшие руки.

— Барабанов пригнал танк, — сказал он. — А Мотькин взломал пирамиду, высадил ногой окно — и противотанковой гранатой.

— Ну Мотькин! — удивился Кощеев.

— Знал ведь, в какое место надо попасть, — продолжал дневальный.

Мотькин трясущимися руками пытался свернуть самокрутку, но у него ничего не получалось. Кощеев соорудил роскошную козью ножку, вставил ему в губы, зажег спичку.

— Думал, танковая атака… — Мотькин едва не плакал. — Думал, выползли из нор и атакуют… Что теперь будет, а? Кощей? Как теперь старшина?

— Вот в чем твоя беда, — сказал с умным видом Кощеев. — Нет больше танковых атак. Сильно ты запоздал с гранатой. В августе бы кинул — в герои бы вышел. А теперь кто ты? Преступник. Еще хуже меня ты теперь, Мотькин.

Старшина не выходил из медпункта. И хотя Кошкина сообщила всем, что ничего страшного с Барабановым не случилось — легкая контузия, а слух восстановится, — Мотькин продолжал мучиться. Без понуканий нагрузил бричку, а Кощеев определял на глаз, сколько бронзы, сколько меди.

— Что теперь-то будет? — Несчастный Мотькин то и дело вытирал лицо рукавом шипели — пот заливал глаза.

— Расстреляют тебя, Мотькин. — Кощеев послюнил карандаш и нарисовал в тетради глупую рожицу. — Надо же, в начальника гранатой… Меня бы за такое, может быть, и не расстреляли. Потому что все знают, рядовой я. А рядовому положено ошибаться, с него как с гуся вода. На то и рядовой. А ты, Мотькин, хоть маленький, но начальник. А начальству никаких ошибок не положено делать. Иначе чем бы рядовой отличался от начальства? Потому тебя, конечно, поставят к стенке.

— Перестань, Кеша… Как ты можешь?..

Когда подвода была нагружена, старшина прислал дневального за Мотькиным. Мотькин побледнел, торопливо застегнул шинель на все крючки.

— Еще вздумаешь убежать в Китай, — сказал ему Кощеев. — Придется за тобой присматривать. Пошли.

Старшина уже перешел в канцелярию и лежал на своей кровати.

— Значит, так, — сказал он слабым голосом. — Действовал ты, Мотькин, правильно, хоть и сдуру… Если разобраться, откуда тебе знать было, что танк этот я хотел под тягач приспособить и что сидит в танке не самурай, а наоборот… Другими словами… объявляю тебе благодарность за геройский поступок. Иди и продолжай так же хорошо служить, как ты служишь, боец Мотькин.

— Спасибо!.. — Мотькин заплакал, не стесняясь. — Спасибо, Федот Егорыч!..

Назад Дальше