Мой лучший Новый год - Матвеева Анна Александровна 5 стр.


Сейчас ход мысли постановщиков действа становится, задним числом, понятен: в узких кругах новый генсек Андропов слывет любителем и знатоком поэзии и даже, ходят слухи, сам пописывает. Вот ТВ и старается ему угодить.

Следующим номером, после «Огонька», идут «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Эту программу запускают обычно дважды в год – на Пасху (чтоб молодежь от крестного хода отвлечь) и в новогоднюю ночь, часа в четыре. Показывают балет из ГДР «Фридрихштадтпаласт» и певицу из братской Польши Марылю Радович. В качестве особого блюда демонстрируют один номер «Бони М» или даже (!) АББА.

Однако молодым и влюбленным никакой телевизор не нужен. Мы слушаем через радиоточку послание советскому народу (его, от лица высшего руководства, уже лет семь зачитывает диктор Игорь Кириллов – у кремлевских старцев нелады с дикцией и дыханием).

Потом мы пьем и врубаем магнитофон.

Гуляем недолго – все-таки полубессонная ночь сказывается. Зато и просыпаемся наутро не поздно, часам к одиннадцати.

Может показаться странным, но первого января в Союзе трудятся почтальоны. И выходят газеты. Не все, но самая главная, «Правда», отпечатана.

Я спускаюсь к почтовому ящику и достаю праздничный номер. Там на последней полосе рассказ Юлиана Семенова – про Штирлица. Смысл его заключается в следующем. В полуразрушенном, но все еще нацистском Берлине сорок пятого года советский разведчик видит черную кошку, перебежавшую дорогу. И немецкого мальчика, который вот-вот перейдет ее след. И тогда доблестный чекист нажимает на газ своего «Мерседеса», первым пересекает невидимую линию, прочерченную черным котом, и тем самым «спасает» парнишку.

Рассказ, вроде написанный на полном серьезе, да в главной партийной газете опубликованный, звучит откровенно пародийно, в духе анекдотов про Штирлица. («На углу стояли проститутки. „Проститутки“, – подумал Штирлиц. „Штирлиц“, – подумали проститутки».) Мы вчетвером, читая его под утренний кофе, с остатками «Птичьего молока», только потешаемся.

Потом друзья уходят, но через пару часов жалуют новые – мои школьные товарищи. (Пустые квартиры в те времена использовались на полную катушку.) Друзья знакомятся с невестой и выказывают мне тайком горячее одобрение.

На следующий день мы с Ленинградкой едем вместе, словно семейная пара, в гости к другим друзьям, по институту. А третьего, когда открываются магазины, отправляемся на «Щелковскую», на разведку в магазин «Гименей», куда имеем теперь полное право захаживать. Но ничего не покупаем – цены кусаются. Особо поражает бобровая шуба ровно за десять тысяч рублей – дороже, чем кооперативная квартира или автомобиль «Жигули».

Потом я провожаю свою невесту на поезд.

Новый год прошел. Незаметно, как всегда. Завтра – на постылую работу. Вставать по будильнику, чтобы, не дай бог, ни на минуту не опоздать.

И расставаться с любимой грустно. Мы прожили вместе три дня, как бы в собственной квартирке, вели совместное хозяйство. И мне нравилось быть рядом.

И вот – разлука. Но в каждой горести маячит надежда на грядущие перемены. Скоро я брошу постылую службу. Займусь любимым, бодрым делом. И с невестой мы тоже вот-вот увидимся. Семнадцатого у меня день рождения, и она приедет в столицу со своей мамой – теперь знакомиться с моими родителями по-настоящему и обсуждать детали грядущего бракосочетания. Но что такое целых две недели для любящего сердца! Вечность! На промороженном перроне Ленинградского вокзала сердце разрывается от тоски. Поезд, холодный и дополнительный (в Новогодье с билетами, как со всем прочим, дефицит), отчаливает от платформы.

С тех пор минуло, как пишут в романах, много лет. Всякое с нами бывало. Случались тяжелые времена, и веселые, и грустные. Однако тот Новый год стал, как оказалось – если опять воспользоваться тогдашним партийно-пропагандистским лексиконом, – одновременно и определяющим, и решающим.

Потому что все Новые года, что приходили ему на смену, все тридцать три прошедших – в съемной коммуналке, в арендованной двушке, в собственной кооперативной квартире, в компании с друзьями, в Ленинграде (а потом в Петербурге), в гостинице на берегу Красного моря, на нью-йоркской Таймс-сквер, в своем доме в Подмосковье – все, без исключения, последующие года мы с моей тогдашней невестой встречали вместе.

Анна Матвеева

Письма профессора Феенкера

Кто бы мог предположить, что это – лучший Новый год в моей жизни! И что по сию пору буду вспоминать его, сравнивать с ним наступившие после. И что никакого сравнения они не выдержат…

Через три недели после Нового года мне должно было исполниться восемь. Законное время ожидания подарков и поздравлений (по поводу сначала всеобщего, а потом – моего личного праздника). Но на этот раз в душе копошилось опасение быть обнесенной удовольствиями: как мое поведение, так и прилежание в последнее время оставляли желать лучшего… Я часто капризничала, неаккуратно вела прописи, укусила брата Костю за руку (зубы там так и отпечатались пунктиром!), а не далее чем вчера изуродовала любимую книжку: обиделась за что-то на маму (мама утверждала, что, когда я рвала из книги листы, выражение лица у меня было мстительное).

Выданная мне навсегда близость моих новых годов – первого января и января девятнадцатого – превратила начальный месяц года в самый любимый. Я прощала ему все: короткие темные дни, лютую стужу, кусачие гамаши и даже ненавистный платок, которым мне повязывали голову под шапкой. Настоящее лето бывает только в детстве, но и настоящих зим после тех, что приходили в Свердловск в конце семидесятых, я как-то не припомню. А мне особенно повезло – родиться в самый холодный день года! Никто не объяснял, что девятнадцатого января отмечают Крещение, никто не заикался о знаке зодиака Козероге – это был просто мой день, самый лучший в году.

Новый год я воспринимала всего лишь как разминку перед Настоящим Праздником, как, наверное, и полагалось младшему ребенку в счастливой и дружной семье. Этого я тогда тоже не понимала, про дружную и счастливую. Жизнь омрачали разве что наши с братом стычки, ну и, пожалуй, денежные нехватки. На многие свои пожелания я слышала: «Не получится, нет такой возможности» (то есть денег). Впрочем, это шло как-то мимоходом, а в целом я ощущала себя почти всегда довольной жизнью.

Третьего дня мы с братом старательно обыскали квартиру в поисках припрятанных подарков, но не нашли ничего интересного или хотя бы из ряда вон выдающегося. Мне, правда, померещилось в стенном шкафу нечто инородное, явно не здесь прописанное и к тому же мягкое, способное обратиться плюшевым зверем, к которым я в том году была расположена особенно. Но Костя, выслушав мое предположение, заявил авторитетно:

– Это папины валенки!

Скорее всего, брат просто поленился лезть с инспекцией на самую верхнюю полку, но я с ним спорить не стала. Валенки так валенки. Хотя почему они лежат дома, если на улице минус тридцать? Вопрос остался открытым, как и дверцы стенного шкафа. В результате мама сделала правильные выводы и рассердилась на нас обоих. Сердиться и ругаться мама не умела, так до сих пор этому и не научилась, хотя поводов лично я давала ей множество.

– Вообще никаких вам подарков, раз так! – Мама грозила пальцем, хмурила брови, а глаза у нее блестели и смеялись, я это видела, и Костя видел тоже. Тем же вечером, когда я никак не могла заснуть и прибежала к маме в соседнюю комнату – она писала там свою диссертанцию (это детское слово до сих пор кажется мне очень красивым: в нем струится движение, танец, тогда как правильная диссертация скучна и статична), – мама для баловства нарисовала мне черной шариковой ручкой маленького чертика на животе. Это был очень красивый чертик, ничем не хуже тяжеленного черта каслинского литья, который стоял на полке в каждой третьей квартире Свердловска. Мама прекрасно рисовала, она все делала и делает прекрасно, и это удивляет многих ее знакомых: понятно, что можно защитить докторскую, заработать себе имя в научной среде, выпустить целый прайд аспирантов и с десяток словарей с учебниками. Но уметь при этом еще и варить варенье? Готовить рябчиков в сметане (а вначале – потрошить этих самых рябчиков)? Шить-вязать? Белить и красить? Полоть и окучивать? А также играть на фортепиано?

Чернильный чертик меня обрадовал и успокоил. Я вернулась в детскую и с гордостью показала рисунок Косте, а он, конечно, начал меня дразнить:

– Завтра все скажут: «Девочка с татуировкой! Смотрите, девочка с татуировкой!»

Я никогда не сомневалась в словах брата, что понятно уже по истории с «папиными валенками». Мне даже в голову не пришло, как эти «все» увидят моего чертика, ведь на каждом человеке в такой мороз надето по четыре слоя одежды! Я разрыдалась от горя и унижения, и тогда мама бросила свою диссертацию и теперь уже действительно рассердилась. Выяснив, в чем дело, она в момент стерла чертика с моего пуза при помощи ваты и капельки одеколона «Саша», и теперь я уже оплакивала то, что у меня больше нет чертика…

В общем, неделька выдалась довольно нервная. Еще и папа ходил с каким-то очень невеселым лицом, а я считала, что любое невеселое лицо в нашем доме имеет отношение ко мне. Именно я должна быть причиной для чужого недовольства и беспокойства – более никто и ничто. Чудесная была, как вы заметили, девочка. Мне, взрослой, такие решительно не нравятся.

Папа мой к тому времени уже давно защитил докторскую и работал профессором, как я выражалась, в университете. Много позже я узнала, что в начале карьеры разлет интересов у него был широченный – от латыни и античной литературы до этимологии и топонимики, ставшей в конце концов главным делом его жизни. В промежутках между лекциями и научными экспедициями папа играл на фортепиано (для любителя, начавшего обучение в возрасте сорока с лишним лет, – очень даже неплохо); в сезон, строго по лицензии, бил в лесах рябчиков, тетеревов и глухарей, а не в сезон патрулировал в лесу для ловли браконьеров. Взятыми глухарями он особенно гордился, а взятых браконьеров презирал. С Костей их сближала любовь к лесной жизни: охоте, рыбалке, экспедициям, дальним походам. Со мной в моем раннем детстве общего у нас было значительно меньше. Я лесной жизни не любила, один раз меня взяли за грибами, всей семьей собрались – и сильно пожалели. Я двигалась с тайком прихваченной книжкой от пенька к пеньку и на каждом норовила посидеть и почитать (читать очень любила). По очередному окрику вставала, как во сне, и топала на голос – до следующего пенька или грибной поляны, где движение замедлялось. Происходящего вокруг – лес, не лес – в упор не замечала. Мне нравились романы Дюма и карикатуры из журнала «Крокодил».

В том, что касалось персоны Деда Мороза, мы с братом проявляли редкостное единодушие. Считали себя уже достаточно взрослыми для того, чтобы не верить в чудаковатого старца с возрастными нарушениями слуха (иначе для чего его нужно так громко, хором звать на елках, выстроившись в хоровод?), но не хотели лишить родителей радости еще раз сыграть с нами в эту игру.

На дом к нам Дед Мороз не являлся. Может, у родителей просто не было денег на такой сервис, а может, они к нему и не стремились. До сих пор с замиранием сердца слушаю чужие детские впечатления: например, мой муж, будучи мрачным шестилетним мальчиком, увидев в дверях красную шубу и белую бороду, тут же метнулся в детскую и скрылся под кроватью. Дед Мороз, потея от натуги, пытался достать оттуда ребенка и обслужить его согласно прейскуранту, а мама причитала:

– Ну как же, Кеша, это ведь Дед Мороз! Он тебе подарок принес!

– Пусть оставит подарок и немедленно убирается! – был дан ответ из-под кровати.

Или вот еще кто-то рассказывал: Дед Мороз пришел к ним домой то ли к пятым, то ли к восьмым по счету, и к белой бороде его намертво прилипла засохшая килька. (Точно так же – намертво – она прилипла к памяти девушки, которая об этом рассказывала, а следом – и к моей.)

У нас праздник устраивался четко, по плану, как, кстати, и все остальное. За несколько дней до Нового года папа и Костя покупали елку на базаре, приносили ее домой спутанную и жалкую, а потом она отогревалась в тепле, протягивая ветви к дивану и телевизору. Мы с мамой наряжали ее, то есть наряжала мама, а я вертелась под ногами вокруг ящика с подзабытыми уже елочными игрушками, который доставался с антресолей только к моменту украшения елки.

Мне нравилось вынимать из игрушек упругие острые шпильки, на которых крепились петельки с продернутыми нитками. Иногда я случайно кололась этими шпильками до крови, но это не убавляло моего энтузиазма. С энтузиазмом у меня вообще никаких проблем не было. Напоследок окутав елку мишурой и опутав гирляндой с маленькими цветными лампочками, мама ставила под нижние ветви ватного Деда Мороза в желтом полушубке и пластмассовую Снегурочку, с лица которой годы давно уже смыли глаза и рот, так что я нарисовала ей новые – шариковыми ручками голубого и красного цвета.

Часов в восемь мы садились за стол, что-то ели (эта часть праздника меня в те годы совершенно не занимала) и пили, после чего под елкой таинственным образом появлялся мешок с подарками. Я не знаю, когда мама или папа успевали его туда подсунуть, – мы с Костей ни разу не смогли это отследить. Дед Мороз и Снегурочка с чернильными очами находились вне подозрений.

Потом мы доставали подарки из мешка и угадывали, кому они предназначены. Ни разу не случалось, чтобы я ошиблась и возжелала что-то, приготовленное для брата, или наоборот: и вкусы наши были различны, и родители хорошо знали, кто из нас о чем мечтает. Я мечтала обычно вслух, громко и на всякий случай много раз, а брат – тихо и секретно, но в результате каждый получал то, что хотел. В этом таилось еще одно волшебство, загадочное умение родителей.

Взрослые у нас никогда не получали подарков от Деда Мороза. Он приходил только к детям, и, в общем, это казалось разумным. Заканчивался вечер всякий раз одинаково: я умоляла маму разрешить мне хотя бы начать читать подаренную книгу или сыграть в новую игру, а она все равно выключала свет. Однажды, лет в пять, я в знак протеста за такой произвол улезла с одеялом под кровать, так и проспав там почти всю новогоднюю ночь.

Ночью я просыпалась – проверить подарки, которые лежали у изголовья (вдруг исчезли?). Обычно это были книги (как правило, Средне-Уральского книжного издательства). Довольно часто Дед Мороз дарил настольную игру. Изредка в мешке находилась мягкая игрушка, пластилин или карандаши, хотя особенно нами ценились фломастеры.

Сейчас я думаю, что мне тогда были важны не сами подарки, а их наличие. Главное, чтобы под елкой вовремя появился тот самый мешок (вполне прозаический, чуть ли не бельевой – никакого там бархата и витых золоченых шнуров) – и чтобы в нем лежало нечто новое, предназначенное только мне. Я не помню, чтобы хотя бы раз осталась огорчена или разочарована подарком к Новому году или ко дню рождения. Даже самые скромные подношения всегда вызывали радость и чувство горячей благодарности…

В тот вечер, как я уже сказала, папа был невесел и пытался скрыть это от нас, но мы все равно видели, что он не в настроении, и каждый на свой лад старался отвлечь его от грустных мыслей.

Мама, как всегда, делала одновременно сто разных дел, и можно было не сомневаться в том, что каждое из этой сотни будет сделано безупречно. Ровно в семь часов вечера раздался звонок, и сердце мое подпрыгнуло, как обернутый фольгой мячик из тех, которые продают у входа в зоопарк. Нет, я не верила в Деда Мороза, но даже у самого отъявленного атеиста сердце порой прыгает мячиком.

– Кто там? – спросила я у двери. Дверь ответила:

– Снегурочка.

Я отворила – и, к своему глубочайшему разочарованию, увидела никакую не Снегурочку, а самую обыкновенную тетю Надю, мамину подругу, которая жила неподалеку и решила поздравить нас с праздничком. Мне ее шутка категорически не понравилась. Не говоря уже о том, что никаких подарков тетя Надя с собой не принесла, зато довольно долго сидела с мамой на кухне, где что-то варилось, жарилось, пеклось, в общем, происходило.

Костя в детской дочитывал «Уленшпигеля», а я маялась, слоняясь по дому и не зная, чем себя занять. Только дети умеют страдать от скуки с полной отдачей, взрослые от страха перед этим чувством в момент находят себе с десяток разных занятий.

Назад Дальше