Не верь тишине(Роман) - Овецкий Владимир Борисович 21 стр.


— Да-да, — словно очнувшись, заторопился архимандрит, но взял себя в руки. Равнодушно принял конверт, спросил: — Из какого прихода?

— Не сказано. Черница передала, а в подворье войти не пожелала.

— Хорошо, ступай.

Келейник удалился.

Валентин хотел сразу вскрыть пакет, но сдержался. Секунду подумал и направился в свой кабинет. Там чуть подрагивающими пальцами распечатал.

«Его высокопреподобию архимандриту Валентину.

Ваше всемилостивейшее высокопреподобие!

Считаю необходимым сообщить вам, что дело, так усердно готовившееся в известной вам округе, успех не возымело.

Молю господа, да поможет он всем нам в дальнейшем правом деянии и сохранит верных слуг беспреткновенно в нынешних лютых для церкви обстояниях.

С любовью о господе

Алевтина, игуменья Покровско-Васильевского

монастыря».

Архимандрит прочитал письмо, ощущая, как боль невидимыми молоточками застучала в виски. Он опустился в кресло. Подумалось о том, каков будет результат поражения, как скажется оно на других и о том, что следовало бы во всем разобраться спокойно и внимательно, ибо это только начало, а за спиной другие города и другие приходы. «Узнать, изучить, извлечь уроки — и с божьей помощью вперед! А икона с драгоценностями? Начнутся допросы, обыски, могут добраться и до нее. Значит, надо торопиться!»

Исчезли неуверенность и слабость: деятельная душа, определив главное, отбрасывала тягость неизвестного.

Валентин вздохнул, встал. Он знал теперь, что ему делать, как поступить.

44

В маленькой и сырой полуподвальной каморке стало еще тоскливее. В узкую щель окна виден был часовой, надоедливо отмерявший пространство справа-налево, слева-направо. Иногда он останавливался, к чему-то прислушиваясь, потом снова раздражающе-нудно отправлялся в четко очерченный короткий путь.

День с рассвета до заката пролетел мгновенно, но им показалось, что сидят они здесь вечно. После утреннего допроса их отправили в эту временную тюрьму. Ближе к полудню пожилой красногвардеец принес бачок с железной кружкой, поставил у двери и, не отвечая на вопросы и угрозы поручика, вышел.

Они понимали, почему так происходит, догадывались, что их ждет, но не хотели в это верить. Оставалась надежда, что придет помощь, и они обсудили ее во всех вариантах, вспоминая и Лавлинского, и отца Сергия, и бежавших Добровольского и Митрюшина, прикидывали и другие, самые, казалось, невероятные возможности, могущие способствовать их освобождению.

Но вечер угасал, и угасали надежды…

Смирнов, устав от непривычной душевной работы, заставлявшей и негодовать, и просить, и надеяться, и требовать, прислонился к стене, устремил взгляд в густо-сиреневую прорезь окна.

— Неужели все? Неужели нас покинули? — прошептал он. — Боже мой…

На него посмотрели угрюмо.

— К нему-то, к всевышнему, напрасно обращаешься, право слово, напрасно, — откашлялся в углу Гребенщиков. — Ежели б был он за тебя, сидел бы ты тут?

— На бога надейся, а сам не плошай, — проворчал Субботин, наливая тепловатой, с запахом тины воды. Все это время его изводила нестерпимая жажда. Горело внутри, сохло горло.

Хворь эта зародилась в ту минуту, когда Дементий Ильич услышал яростный рев бегущей массы людей, заглушающий даже звуки выстрелов. Ему показалось, что бежали только на него, стреляли только в него и хотели, жизнь отнять только у него… Видимо, каждый, кто стоял перед догорающим зданием Совета в тот неожиданно для них начавшийся миг горестного похмелья, почувствовал то же самое. Потому, наверное, всего секунду назад грозная и сильная в общем порыве толпа сразу превратилась в кучку обезумевших от страха людишек.

— Хорошо сказано — «а сам не плошай», — повторил Гоглидзе. — Нас здесь четверо, и мы кое-что можем…

— А знаете, чего я больше всего боялся на фронте? Выстрела в спину, — вдруг признался Смирнов, продолжая смотреть в оконце. — Расквартировались мы как-то под Гродно вместе с казачьим корпусом и сошелся я накоротке с хорунжим… Впрочем, его уже нет в живых… — Смирнов подавил вздох и продолжил: — После одной истории хорунжий сказал мне: «Не помереть тебе, Иван Петрович, своей смертью. Либо лиходей в постели зарежет, либо жена отравит, либо свои же мужики из-за угла пристрелят». Посмеялся я тогда, а потом всю ночь не спал. Поверите ли, господа, — он повернулся, — во всех углах мерещился эдакий верзила с палашом в руках. — Поручик через силу улыбнулся: — Девиц остерегался, дал зарок не жениться раньше пятидесяти.

— Не того, оказывается, боялся. — Гребенщиков теребил куцую бородку, исподлобья поглядывая на Смирнова. — Не того, — повторил он со значением, будто зная что-то такое, чего не знает и знать не может молодой поручик. — Да и все мы… И бога боялись, и царя-батюшку, и германца… Ан нет, не с того боку глядели, не в ту, стало быть, сторону.

— В ту, не в ту, чего теперь, — глухо произнес Субботин. — Богу молиться надобно, грехи замаливать: час, видно, недалек…

— Не смейте, — крикнул Смирнов. — Не смейте меня хоронить!

— А ты не ори, — возвысил голос Дементий Ильич. — Не в казарме.

— А вы… А ваш сын… — заторопился поручик, подыскивая слова, чтобы побольнее ударить этого хмурого, с поседевшей нечесаной бородой человека, и не находил их. Он переводил взгляд от Гоглидзе к Гребенщикову, ожидая поддержки. Но ждал напрасно. Василий Поликарпович отвернулся, кривя узкие губы в усмешке, а ротмистр дрожащим от злости голосом проговорил:

— Это прекратится или нет?! Если вы хотите перегрызть друг другу горло — пожалуйста, но только тихо. Вы отвлекаете меня! Или вы хотите побыстрее быть повешенными?

Свобода была рядом и бесконечно далеко. «Да и какое дело можно сделать с этими мокрыми курицами? — думал Гоглидзе. — Или вызвать часового, а там…»

Но вызывать часового не пришлось. Он сам распахнул дверь и выкрикнул:

— Гоглидзе, Смирнов, Субботин, Гребенщиков — выходи!

Они испуганно переглянулись и не двинулись с места. Им уже казалось, что эта сырая и убогая каморка-камера верней и надежней, чем спокойный вечерний свет, открывающий путь к такой желанной, но теперь пугающей свободе.

— Выходи, сколько повторять!

Ротмистр поднялся первым, сцепил руки за спиной, пошел к выходу. За ним потянулись остальные.

В нешироком дворике, обнесенном высоким и крепким забором, выстроились красногвардейцы с винтовками на плечах. В некоторых глазах пряталось любопытство, другие светились гневом, третьи смотрели строго и настороженно. Но ни в одних не нашлось жалости. Арестованных вывели со двора и под усиленным конвоем повели по тихим улицам и переулкам за город. Разговаривать не разрешали. Да и о чем сейчас могли говорить эти, в сущности, совершенно чужие люди, связанные лишь одним чувством — ненавистью. А это чувство никогда и никого не объединяло надолго.

Дорога оказалась неблизкой. Сразу за окраиной началось неровное, в кочках и выбоинах поле, зарастающее густым разнотравьем. Вдали виднелся редкий, из березок и сосенок, молодой лесок. Он как бы предварял другой лес, плотной стеной закрывающий горизонт.

Солнце скрылось. В поле из леска тянул ветерок, пахло листьями, хвоей, прелью. Остановились в мелколесье.

Человек в кожанке, подпоясанный ремнем с кобурой на боку, глухо произнося слова в вислые желтые усы, зачитал приговор ревтрибунала.

Они молча выслушали рубленые жесткие фразы, закончившиеся словом «расстрелять», отказываясь верить, что сказанное относится именно к ним, четверым.

Но когда медленно поднялись винтовки, выстроившись в готовый полыхнуть смертью ровный ряд, поручик не выдержал:

— Остановитесь! Я не хочу!

Он задыхался, как безумный мотал головой.

— Стыдитесь, поручик! — больно сжал его локоть ротмистр. — Покажите этим скотам, как умирают офицеры!

У Смирнова странно косило рот, Гребенщиков плакал, что-то шепча высохшими- губами, Субботин судорожно сжимал и разжимал кулаки, Гоглидзе, бешено раздувая ноздри красивого тонкого носа, хотел что-то крикнуть. Но не успел: рука человека в кожанке упала вниз…

Эхо залпа, спугнув тишину, побежало в лес, поле и там пропало.

45

Митинг был недолгим. Люди не хотели много говорить и о самом главном сказали коротко, искренними словами печали и гнева. Потом, постояв в тягостном молчании, стали расходиться, стараясь не оглядываться на свежий холм влажной, не успевшей согреться земли и на деревянный памятник с до боли знакомыми и теперь обретшими вечность именами. Их список открывался фамилией «Кукушкин Н. Д.»… Вторым вписали Чугунова. Рана, полученная командиром продотряда, унесла его из жизни в самый разгар контрреволюционного мятежа.

Ветер был теплым, но Бирючкова знобило. Его догнал Боровой, молча зашагал рядом.

— Ты знаешь, — прервал молчание Тимофей Матвеевич, — я все вспоминаю слова Ленина: «…беспощадности, необходимой для успеха социализма, у нас все еще мало, и мало не потому, что нет решительности. Решительности у нас довольно. А нет уменья поймать достаточно быстро достаточное количество спекулянтов, мародеров, капиталистов — нарушителей советских мероприятий…» Прав Ильич, очень прав!

— Ты не казни себя, — ответил Боровой. — Жаль ребят, но наши ряды не редеют, наоборот… Я посмотрел сегодня, сколько народа вышло товарищей наших в последний путь проводить, и подумал: сила-то за нами.

— А я думаю, что этим дело не кончится, — отозвался Бирючков. — Посмотри, что на Украине, в Сибири, на Дону делается. Да и у нас не всех добили. Вряд ли они успокоятся, затаятся до поры до времени.

— Найдем, — жестко произнес Боровой.

— Надо найти. Обязательно надо. Знаешь, как арестованные офицеры и купцы себя вели: ни тени раскаяния, ни капли сожаления, только ненависть и злоба! Поручик Смирнов назвал нас изменниками, пытался доказать, что мы продаем Россию… Таким, как он, невозможно понять, что самую страшную измену совершают они: измену своему народу.

— А разве эти люди были когда-нибудь вообще близкими со своим народом?!

Свернули на другую улицу. Посредине тянулась тележная колея с лужицами мутной воды, хорошо протоптанная тропинка вела вдоль низких домиков с маленькими оконцами. Кое-где сидели на лавочках старики и старухи, встречались хмурые мужики и преждевременно увядшие от непосильных забот женщины. Тишина нагнетала невеселые мысли о днях вчерашних, сегодняшних и завтрашних. И было о чем подумать в эти бесконечно долгие часы безработицы и голода, когда надежда и отчаяние, то успокаивая, то ломая, точили человека хуже любой болезни.

Сворачивая на эту улицу, Бирючков и Боровой хотели сократить путь, но вид дряхлых домов, бьющая в глаза бедность заставили замедлить шаги. Для них, выросших на хлебе и воде, такая картина не была новой, но сегодня они смотрели на это другими глазами, чувствуя ответственность за все происходящее.

— Сколько мы могли бы сделать, если нам не мешали, — с горечью произнес Бирючков.

— Да, — поддержал Боровой, — это верно. Но верно только наполовину. Надо больше и лучше работать. Разве можем мы сказать, что делали свое дело без ошибок?

Бирючкову послышался скрытый упрек, но он не обиделся, понимая, что Боровому сейчас тоже нелегко и в словах его нет и намека на то, чтобы переложить на чужие плечи самую малость вины. Им не в чем было упрекнуть себя, они выполняли свой долг именно так, как умели, и все-таки жег душу укор. У военкомата остановились.

— Зайдешь к нам? — спросил Боровой, всматриваясь в бледное, осунувшееся лицо председателя исполкома. — Кипяточку заварим, правда, без сахара.

— В другой раз, — отказался Тимофей Матвеевич. — Пойду в Совет.

— Обживаетесь в новом здании?

— Обживаемся. Как раз сейчас должен прийти первый официальный посетитель.

— Официальный? Кто же?

— Прохоровский. Узнал, что завтра собираем исполком и, видимо, пожелал узнать мою точку зрения на его рапорт об уходе из милиции. Не каждый даже честный и смелый человек может быть начальником.

Они понимающе посмотрели друг на друга, крепко пожали руки, и Бирючков заторопился к себе.

Улица вела мимо сгоревшего здания Совета. Печальное зрелище — сгоревший дом. Вдвойне печальное, если здесь произошло несчастье. Что-то обреченно-предостерегающее видится в обуглившихся бревнах, пустых глазницах окон, почерневшем кирпиче, покрытой пеплом и копотью земле вокруг пожарища.

Бирючков остановился в отдалении, вглядываясь в изуродованные останки здания. Безжалостная память точно и зримо рисовала картины двух трагических воскресений, между которыми пролегли такие короткие и такие долгие полгода: это, недавнее, и то, когда погибла жена…

Бои заканчивались, но юнкера еще сопротивлялись. Чтобы быстрее покончить с ними, необходимо было установить контакт с Кудинскими позициями. Получив подкрепление, восставшие могли перейти в атаку, и юнкера оказались бы зажатыми в тиски. Нужен был связной.

— Я пойду! — вызвалась Катя, жена Бирючкова.

— Тебе нельзя, — возразил Бирючков. — Не женское дело.

— Ты это говоришь как председатель ревкома, как товарищ, по партии или как муж? — Катя резко повернулась к Тимофею Матвеевичу. — Что ты молчишь?

Бирючков не ожидал такого поворота от обычно спокойной и сдержанной Кати и смутился.

— У тебя ребенок, — вступились за друга Боровой и Кукушкин.

— У нас ребенок, — поправила строго она. — И я хочу, чтобы мы оба могли смотреть сыну в глаза.

И все-таки Бирючков мог ей сказать «нет», но не сказал.

Кате дважды удалось побывать на Кудинских позициях, передать указания штаба и возвращаться с донесениями. Красногвардейцы и рабочие в этом районе все активнее переходили в наступление, но потери были велики, требовалось пополнение. Новые бойцы перебирались туда по известному теперь маршруту небольшими группами.

Они вышли впятером: Никанор Кукушкин, Болеслав Госк, Николай Кузнецов, Тимофей Бирючков и Катя. До позиций добрались без всяких осложнений, но, чтобы попасть в дом, где ждали их восставшие, надо было пересечь двор.

Пули летели со второго этажа дома напротив. Юнкера видели, в кого стреляют: у Кати на боку висела сумка с красным крестом, и может быть, именно поэтому в санитарку метились особенно тщательно.

Катя упала. К ней бросился Тимофей Матвеевич. Он нес жену в укрытие, а она торопливо шептала побелевшими губами: «Сына сбереги… Ванятку…»

И все время Тимофея Матвеевича не отпускала мысль-упрек: «Почему не удержал жену?» И хотя умом понимал, что Катя не могла поступить иначе, сердцем чувствовал: есть в ее гибели и его вина, вина мужчины, не сумевшего защитить женщину.

Как и вина за то, что произошло в это воскресенье.

Прохоровский ждал. Сухо и с достоинством поздоровавшись, он прошел за Бирючковым в небольшую комнату, ставшую кабинетом председателя Совета.

46

Надежды рушились. Перед глазами отца Сергия неотступно стояла картина, которую он с трепетом наблюдал в воскресный день с колокольни храма. В одиночестве стоял батюшка на полуденном ветру. Пономаря из звонницы удалил, сам в набат ударил. И глухой протяжный звон до сих пор жил в душе. Сейчас он преследовал его, а тогда не замечал. Сердце ликовало, когда батюшка смотрел, как «воинство» штурмовало Совет, как приглушенно хлопнул выстрел и, судорожно схватившись за грудь, медленно осел один из большевистских руководителей, как загорелся верхний этаж здания. Приятнее ладана и свечного воска было все это для отца Сергия. Мстительно-светлыми глазами смотрел на то, что творилось там, внизу…

И вдруг паровоз, красногвардейцы… Залилась и захлебнулась пулеметная очередь. В панике рассыпалось по улочкам и переулкам разношерстное «войско», сразу потеряв и грозный лик, и недолгое могущество. Не хватило духа дать решительный отпор хулителям церкви христовой. Не настал день отмщения. Когда настанет этот день, не знал теперь священник. Это пугало, сеяло в душе боль и растерянность.

Земные дела, земная благость — вот что более всего волновало отца Сергия. Звон золота, спокойная жизнь да сладостное умиротворение от почета и уважения в округе — вот к чему стремился священник, взбираясь по трапу, ведущему на церковный корабль, в его лучшие каюты…

Назад Дальше