— Собирайся, Таисья, незачем тут боле оставаться. К ктитору поедешь.
Недалеко от города хозяин сторожки остановил телегу, подождал, пока Тося сойдет на землю, и свернул в сторону.
Девушка медленно побрела к дому ктитора. Идти к нему не хотелось, но возвращаться к тетке было неприятней, тем более что робкой искрой тлела надежда, что Карп Данилыч не обманет.
Церковный староста встретил без радости.
— Все возвращается на круги своя, — проговорил он, поглядывая на гостью слезящимися глазами. — Где пребывала досель — не пытаю, куда прибудешь — не ведаю, а посему раздели со мной богом данную трапезу, отдохни душой и телом.
От еды Тося отказалась. Ктитор с трудом, но с аппетитом расправляясь с пищей беззубым ртом, поведал ей обо всем, что произошло и происходит.
— Из сего заключи, что прибыла ты ко мне не в добрый час, — толковал он терпеливо, — приходили ко мне аспиды, пытание вели, что и как, да стар я и немощен, потому, чую, грех на душу не взяли, оставили в покое, но коли тебя у меня увидят — хорошего не жди.
— Куда ж мне теперь?
— Не гоню, не возводи напраслину, я богу служу, от него доброта и благодать и участие к ближнему, но все ж резону-то мало без времени пред господни очи предстать, разумеешь?
Тося вздохнула, и Еремею показалось, что последних слов она не испугалась, скорее, наоборот, подумала о таком обороте как о желательном: «Умаяли девку, нахлебалась горя, дальше некуда», — подумал, жалея, старик, но жалости не показал:
— Так что покуда живи, а там не обессудь…
Он посмотрел на нее, поникшую, и добавил:
— Особливо-то не убивайся, скумекаю, что надо. Однако по дому да по двору чтоб не расхаживала, на улицу тем паче. Догляда я дюже опасаюсь.
Тося и не собиралась никуда выходить, потому встретила наказ Еремея Фокича без возражений.
А опасения его оказались не напрасными. Будь он помоложе да повнимательнее, непременно приметил бы зачастивших в глухой переулок плохо одетых и внешне ко всему безучастных ребят. Двое и сейчас притаились в укромном месте, откуда хорошо просматривался дом ктитора.
— Видал? — горячим шепотом спросил Митяй, когда Тося, робко постучав, скрылась за воротами. — А говорили, уехала.
— Мало ли что, — остановил всегда спокойный Довьянис. — Ты только брату не того, помалкивай пока, а то наделает опять делов.
— Что я, маленький! — обиделся Митяй, хотя первой и была мысль рассказать об увиденном Яше.
Они понаблюдали еще некоторое время. Кругом царила тишина, и Довьянис, оставив Митяя со строгим наказом ничего не упустить и ни во что не вмешиваться, отправился в милицию. Спросив у дежурного, у себя ли Госк, направился к старшему уполномоченному.
Болеслав Людвигович слушал поначалу без особого интереса, но когда тот рассказал о Яше Тимонине, Михаиле Митрюшине и Тосе, в глазах сразу вспыхнули искорки.
— Отправляйся на место и жди, — приказал Госк и, поразмыслив о вдруг возникшей ситуации, пошел к Кузнецову.
Николай Дмитриевич сидел в своем небольшом кабинете, просматривал бумаги. Выслушав старшего уполномоченного, он сказал:
— Вряд ли она имеет к этому отношение. — И положил руку на сероватые листки.
«Протоколы допросов», — понял Госк и возразил:
— То, что она нигде и никем не упоминается, ни о чем не говорит.
— Отнюдь, — не согласился Кузнецов. — Такое обычно происходит в двух случаях: либо человек — ноль, либо слишком важная фигура. Для второго, согласись, она не подходит. Но то, что девушка каким-то образом связана с Митрюшиным, очень важно. И приход ее к ктитору, думаю, не случаен. Тимонин ведь рассказывал, что именно у этого дома его схватили люди Трифоновского. Надо бы с Яшей об этом еще разок потолковать.
— Вернуть бы его, неплохой парнишка. Может быть, сходим к Прохоровскому? — предложил Госк.
— Ходить к нему не надо… Больше не придется, — поправился Кузнецов. — Он отстранен от руководства. — И добавил чуть смущенно: — Только что получен приказ Совета о моем назначении.
— Поздравляю, — искренне обрадовался Госк.
— Как будто не могли найти помоложе, — по-стариковски проворчал Николай Дмитриевич и перевел разговор: — Тимонин уже зачислен к нам. С завтрашнего дня приступает к обязанностям.
— Мне кажется, он от них и не отступал, — улыбнулся Болеслав Людвигович.
— Верно. Во всяком случае, если бы не Яша, вряд ли я бы сейчас с вами беседовал. Да и не только я…
Кузнецов замолчал, вспоминая. Крылась в молчании не только горечь пережитого, но и гордость за человека, которому поверил, которого спрятал у себя, хотя о нем говорили всякое, и который не подвел в трудную, быть может, самую опасную в жизни минуту.
— Хорошие растут ребята, — произнес он наконец.
— Хорошие, — согласился Госк, — но очень горячие!
— Эта горячность от сердца, беда невелика. Плохо будет, когда сердце остынет. Но надо их учить уму-разуму, как-то объединить… Заходил я как-то на фабрику Лузгина, я ведь там прежде работал, слоняются парни и девчата без пользы, сил много, а куда направить — не знают да и не умеют. Есть, правда, у них кружок, да запевалами там детки хозяев и хозяйчиков. Убеждают молодежь, что она должна быть вне политики, а такие разговоры — наивреднейшие! Говорил я об этом с Бирючковым. То же самое, рассказывает, и на фабрике русско-французского анонимного общества. Пришел он туда по старой памяти, а молодежь там спектакли ставит. Может, оно и неплохо, — спектакли, но вопрос какие! Зачем нам, спрашивается, про богов и наивных пастушек, когда вокруг все дыбится, люди на перепутье?! Подумали, может, организовать ребятам помощь в создании ячеек, наподобие наших, большевистских, и готовить их к сознательной борьбе за народное дело? Как считаешь?
— Безусловно надо! Только как?
— Жизнь подскажет. Одно ясно — без молодежи нельзя! Она наша опора и надежда. И очень важно, чтобы парни и девчата почувствовали себя хозяевами жизни, без этого нет борца за будущее. — Николай Дмитриевич на минуту смолк, потом сказал: — Что касается ктитора и его осиного гнезда, то, считаю, им надо заняться всерьез. И прежде всего усилить наблюдение: сдается мне, что девушка — гость не последний.
— А что делать с Сытько? — спросил Госк. — Пора и ему воздать!
— Пора. Что надо, мы узнали, остальное сам расскажет.
49
Малодушие и колебания прошли.
Теперь у Ферапонта Маякина крепла веру в мужицкую силу. Светло стало на душе председателя после той ночи, когда отогнали они банду, которая во главе с Михаилом Митрюшиным напала на их деревню. И как-то так получилось, что долго потом не расходились мужики по домам. Радостно возбужденные, они горячо обсуждали свою первую победу.
— Как мы их, братва, лихо! Попробуй нас теперь возьми!
— Пусть только сунутся!
— Не поддадимся!
Ферапонт Маякин и Никита Сергеев молча слушали мужиков. Но если Маякин был доволен, то лицо Сергеева становилось все более задумчивым.
— Вот что, мужики, я вам скажу, — произнес наконец Никита, и гомон сразу стих. — А не организовать ли нам в деревне дружину? Объединимся — сам черт будет не страшен.
Мужики поглядывали друг на друга, покашливали, глубоко затягивались самокрутками, щурясь, от едкого дыма, но мнения своего не высказывали.
— Так что, мужики? — повторил Сергеев.
— Оно конечно, можно и дружину, — первым откликнулся Аверьян.
— Тебе, Клепень, все надо. Каждой бочке — затычка, — хохотнул кто-то.
Это обидело Аверьяна, и он закричал, обращаясь ко всем сразу:
— Не мне, а нам теперь все надо, без согласия промеж нас невозможно. Нет у нас, братки, другой борозды… Иначе не только Ванька Трифоновский, любой, самый завалящий мироед сожрет. — Страстная и понятная крестьянам речь произвела впечатление.
Сергеев уловил настроение и предложил:
— Создание дружины — дело серьезное, быть ей или не быть, решать всем. Потому — голосовать.
— Да что там голосовать — и так согласны!
— Нет, товарищи, — настаивал Никита, — каждый должен выразить свое мнение, чтобы потом не было разговоров, что я, мол, не я и лошадь не моя.
— Правильно, — поддержал Маякин. — И не только проголосовать, но и на бумагу написать, чтобы все по правилам, по закону! Идем в Совет, там все обкумекаем.
— А спать-то когда? Гляди — светает, — заметил Аверьян.
— И хорошо, что светает, на рассвете самые умные да светлые мысли приходят, — ответил Маякин. — Даром, что ли, говорят: утро вечера мудренее!
Зерно было брошено в благодатную почву.
И вот теперь Ферапонт, прислушиваясь к тележному скрипу, вез Бирючкову резолюцию, рожденную в прокуренном Совете после долгих дебатов и раздумий, криков и споров. Трудно рождались строки.
«Мы, трудовые крестьяне Демидовской волости, решили создать боевую дружину в количестве 30 человек. Ответственным распорядителем избран Никита Сергеев. Единогласно постановили принять следующую резолюцию:
Мы, как преданные сыны революции и крепко стоящие на платформе Советской власти, всегда идем ей навстречу, всецело поддерживаем декреты, издаваемые Советом Народных Комиссаров, и объявляем беспощадную борьбу и войну всем тем, кто идет в контр Советской власти, и тем кулакам-мироедам, которые обирают нас до нитки и гноят хлеб в земляных подвалах. Мы считаем действия таковых контрреволюционными и смотрим на них как на врагов революции. Будем преследовать таковых по всей строгости революционного закона, то есть пресекать в корне всякие замыслы и засилия буржуазии. Прочь с дороги, буржуй, поп, бандит-мироед! Знайте, что революционный меч беспощаден! Нам дорога власть, своя власть рабочих и бедного крестьянства, вырванная кровью и потом из рук негодяев и всеядных опричников-империалистов. Пусть знает буржуазия и ее наймиты, что при всякой попытке она наткнется на штык и меч революционного пролетариата и беднейшего крестьянства.
Долой все цепи, тюрьмы и кандалы, тяжести и насилия! Да здравствует равенство и братство, да здравствует вождь нашей революции товарищ Ленин! Да здравствует Красный Октябрь в деревне! Да здравствует РКП большевиков, несущая знамя мировой революции!»
Маякин не заметил, как миновал всегда пугающий его лес и выехал в поле.
Окраина города встретила полуденной тишиной. Завидев журавль колодца, Маякин легонько ударил прутом лошадь. Она слегка ускорила шаг, но потом снова поплелась размеренно и уныло.
У колодца Ферапонт натянул вожжи, спрыгнул с телеги. Напившись сам и напоив лошадь, хотел было тронуться дальше, но увидел, как из калитки напротив вышел высокий человек с ведрами в руках, и передумал. Выразительное лицо, резкие быстрые движения показались Маякину знакомыми. Мужчина подошел к колодцу, и Маякин узнал Прохоровского.
— Здравствуйте, товарищ начальник, — вежливо поздоровался Ферапонт, с любопытством разглядывая Сергея Прохоровича: очень не вязался облик сурового начальника милиции с мирным видом человека с ведрами.
Прохоровский тоже узнал Маякина и, с трудом скрывая смущение, ответил нарочито веселым голосом:
— Добрый день, председатель, добрый день. Далеко путь держите?
— В Совет, к Бирючкову. Резолюцию везу… э, простите великодушно, запамятовал, как вас звать.
— Сергей Прохорович, — ответил Прохоровский.
— Вот я и говорю, Сергей Прохорович, резолюцию приняли против мироедов всяких, бандитов… А ловко мы тогда бандитов Трифоновского?! Они, дьяволы, хотели нас врасплох застать, ан не вышло!.. А чтой-то вы, Сергей Прохорович, вроде бы как не в себе? Заболели или случилось что?
— Случилось!.. — улыбнулся Прохоровский.
— Ежели помощь какая нужна — скажите! — заволновался Маякин.
— Да что вы, право, какая помощь! Я ведь теперь на фабрике работаю. Вернулся, так сказать…
Маякин удивленно посмотрел на Сергея Прохоровича, силясь понять, как произошло, что такой человек расстался с милицией. «А может, она с ним рассталась?» — неожиданно мелькнула мысль.
— По доброй воле ушли или как? — спросил все-таки Ферапонт.
Сергей Прохорович не хотел отвечать этому хитроватому мужичку.
— Так вышло… Извините, я тороплюсь.
— Ну тогда прощай, товарищ Прохоровский. — Маякин уселся в телегу, подумав: «Всякое дерево в своем бору должно шуметь, на чужой почве никакие корни ствол от бури не удержат».
И всю дорогу размышлял о сложных поворотах в человеческих судьбах.
Бирючков его приезду обрадовался.
— Проходи, председатель, садись. Наслышан о ваших делах. И что сказать могу? Одно только слово — молодцы! А как там Никита Сергеев, как сам?
— Погодь, Тимофей Матвеевич, дай передохнуть, прямо засыпал. — Маякин вытер лоб рукавом когда-то синей, а теперь потерявшей цвет косоворотки. — За Никиту — огромное спасибо! Ежели б не он, и не знаю, как бы один там распределялся.
— То есть как один?
— Воевал-то я, конечно, не один, но чтоб мужиков против банды поднять — одной моей головы не хватило бы, ей-ей, не хватило! Дырявых людишек все ж таки многовато! А ты чего улыбаешься?
— Вот ты сказал сейчас «дырявых людишек», а я детство вспомнил… Бабушка моя так говорила… Жили мы в казарме. Отец с рассвета и до заката на фабрике работал. Мать стирала, сушила, гладила, потом разносила белье по клиентам, так что, можно сказать, воспитывала меня бабушка… Замечательно она хлеб пекла, хотя и случалось такое редко, а голод был всегда. Может, оттого хлеб ее таким вкусным нам казался. И что интересно: резала хлеб только сама, никому не доверяла. Резала ровно, бережно, ни одной крошки не теряла. И приговаривала: «Кто хлеб режет неровно, тот с людьми жить в дружбе не умеет». А меня поучала: «Хлеб, Тимоша, не только еда, но и чудо великое. Кто не чтит его, тот дырявый человек, по-иному сказать — плохой, злой!» Сколько времени прошло, а помню.
— Сердце затронуло, потому и помнится. Всяко дело так… Вот гляди, какую штуку мы скумекали, — Маякин протянул резолюцию.
Бирючков углубился в чтение. С каждой прочитанной строчкой лицо его становилось все более сосредоточенным и серьезным. Дочитав до конца, сказал, не скрывая волнения:
— Очень нужное дело сделали. И за это благодарность вам от всей Советской власти. Если в каждой деревне создать дружины, никакой зверь крестьянину не страшен. И то, что вы объединяетесь, очень правильная, партийная линия! Это особенно важно сейчас! Теперь главное — не повторить нашей главной ошибки: не ждать, пока враги поднимут голову, а самим наступать! — И сжав кулаки так, что побелели суставы, закончил: — Только цену с нас взяли за эту науку слишком высокую!
50
Строки давались с болью.
Порывистый ветер распахнул узкое окно, а иеромонах Павел даже не поднял головы. Рука по-прежнему выводила: «…При этом хочу особо подчеркнуть, что отец Сергий и игуменья Алевтина нарушили евангельскую заповедь — всякая власть от бога, настроив прихожан на кровопролитную и жестокую бойню…»
В открытое окно сначала приглушенно, а потом отчетливо и резко ударил гром. Земля замерла, ветер стих. А потом дробно забарабанили по подоконнику упругие капли.
Но Павел не обращал внимания на дождь: «…Наша отчизна сегодня наполнена человеческими страданиями. Вправе ли церковь умножать эти страдания? Нет и нет!.. Да, церковь отделили от государства. От государства, но не от народа. Однако прошлое продолжает влиять на духовенство, значительная часть которого оказалась не в состоянии разумно оценить происходящие перемены. Именно такие служители церкви христовой сеют среди прихожан семена ненависти к новой власти, а значит — вражду и смерть.
И я, как скромный слуга божий, обращаюсь к Московской епархии: остановите заблудших, дайте им покаяние, ибо от обличительного голоса совести им не убежать!..
Духовник Покровско-Васильевского женского монастыря
иеромонах Павел».
Он не стал перечитывать написанное, вложил в конверт и заторопился к игуменье.
Короткий обильный дождь закончился. Воздух стал свеж и ясен. На аллеях и дорожках монастырского двора появились лужи. Дом Алевтины утопал в яркой зелени деревьев. И пока шел сюда иеромонах, без конца задавался мыслью: будет ли понят, найдет ли поддержку?