Исповедь убийцы - Рот Йозеф 14 стр.


Не знаю почему, но я медлил, шел осторожнее, чем обычно. Дверь, ведущая в спальню, была прикрыта. Я нерешительно отворил ее.

Лютеция лежала рядом с мужчиной, ее голова покоилась на его руке. И, как вы могли уже догадаться, это был молодой Кропоткин. Казалось, они оба так крепко спали, что не слышали, как я вошел. На цыпочках я приблизился к кровати. О, в мои планы совсем не входило устраивать сцену. Представшее передо мной зрелище в тот момент причинило мне сильную боль, но это не было ревностью. Эта боль, учитывая то героическое настроение, в котором я пребывал, была чуть ли не желанной. Она в какой-то мере подтверждала мой героизм и укрепляла принятые мною решения. Собственно говоря, я намеревался потихоньку их разбудить, и, пожелав обоим счастья, обо всем рассказать. Но получилось так, что Лютеция проснулась, истошно закричала и, конечно, разбудила Кропоткина. Он сел прежде, чем я успел что-то сказать. На нем была ярко-синяя шелковая пижама, открывавшая голую грудь. Это была бледная, слабая, безволосая юношеская грудь. Грудь мальчика. И я не знаю, почему, но в тот момент меня это сильно разозлило.

— А, Голубчик, — потирая глаза, сказал он, — вы еще до сих пор не уехали? Разве мой секретарь не рассчитался с вами окончательно? Подайте мне пиджак и, сделайте одолжение, возьмите мой бумажник.

Лютеция молча глядела на меня. Наверняка она уже обо всем знала.

Поскольку я не шевелился и продолжал с грустью смотреть на князя, он, по своей дурости, принял этот взгляд за наглый вызов с моей стороны и внезапно зарычал:

— Вон отсюда! Наемный стукач, негодяй! Вон!

А так как в этот же самый момент я увидел, что совершенно обнаженная Лютеция, приободрившись, выпрямилась, то, вопреки всем намерениям, хотя я не ощутил никакого плотского вожделения при виде обнаженной женщины (по тупому мужскому разумению вообще-то принадлежавшей мне), во мне проснулась страшная ярость.

Голая Лютеция совершенно сбила меня с толку, а в мой мозг, мою кровь, возбуждая ненависть, врезалось только одно слово: «Голубчик!». И громче князя я завопил ему прямо в лицо:

— Голубчиком зовут не меня, а тебя! Кто знает, с каким голубчиком спала твоя мать! Никто этого не знает. А с моей мамой спал старый Кропоткин. И я — его сын!

Тут этот хлюпик вскочил и схватил меня за горло. Без одежды он казался еще слабее. Его нежные руки не могли обхватить мою шею. Я толкнул его, и он повалился на кровать.

Отныне я не соображал, что творил. Я и сейчас еще слышу пронзительный крик Лютеции. Я вижу, как она, абсолютно голая, соскочила с кровати, чтобы защитить этого типа. Больше я не владел собой. В моем кармане лежала тяжелая связка ключей, к которой был прикреплен железный замок. Этот замок в целях безопасности я иногда вешал на свой чемодан, когда в нем лежали особо важные документы. Теперь у меня не было никаких важных документов. Я больше не был сыщиком. Я был порядочным человеком. Меня спровоцировали, меня вынудили совершить убийство. Не сознавая, что делаю, я полез в карман. Я ударил по голове Кропоткина и Лютецию. До того часа я еще никогда никого, будучи разъяренным, не бил. Я не знаю, что бывает с другими, когда их охватывает ярость. Со мной, друзья мои, было так, что каждый новый удар приносил мне до тех пор неведомую радость. В то же время мне казалось, что эти удары приносят радость и моим жертвам. Я бил, бил — и мне, друзья мои, не стыдно об этом говорить.

Тут Голубчик встал со стула, и все, кто его слушал, посмотрели вверх, на его лицо. Оно становилось то бледным как полотно, то фиолетовым. Несколько раз он обрушил свои кулаки на стол с такой силой, что, жалобно опрокинувшись, на пол покатились до половины наполненные шнапсом стаканы, и хозяин поспешил от этой участи спасти графин. Он тоже взволнованно наблюдал за Голубчиком, тем не менее, в силу своего положения, сохранял присутствие духа. Сначала Голубчик закрыл глаза, потом открыл. Видно было, как дрожали его веки, а тонкий след слюны образовал вокруг посиневших губ подобие белого рубца. Да, так, должно быть, он выглядел тогда, в момент убийства. Теперь все мы знали — он был убийцей…

Он снова сел. К нему вернулся обычный цвет лица. Вытерев тыльной стороной ладони губы, а затем носовым платком — руку, он продолжил:

— Вначале я увидел на лбу у Лютеции, повыше левого глаза, глубокий порез, из которого на лицо и подушку хлестала кровь. Хотя Кропоткин, моя вторая жертва, лежал рядом, мне все же казалось, что его там нет, — это удивительная способность с открытыми глазами не замечать того, чего не хочешь. Я видел только струящуюся кровь Лютеции. Мое злодейство не напугало меня. Нет! Мне только было страшно от этого не прекращающегося потока, этого изобилия крови, содержащегося в человеческом черепе. Словно скоро, если подождать, я утону в крови, которую сам пролил.

Вдруг я совершенно успокоился. Теперь я был уверен, что они оба будут молчать. Что они замолчали на целую вечность. Было совсем тихо, только незаметно подкравшиеся кошки прыгнули на кровать. Наверное, почуяли кровь. В соседней комнате попугай прохрипел мою фамилию, мою украденную фамилию Кропоткин!

Я подошел к зеркалу. Я был спокоен. Рассматривая себя, я сказал вслух своему отражению: «Ты — убийца!». И тут же подумал о том, что полицейский должен хорошо выполнять свою работу!

Затем в сопровождении бесшумных кошек я пошел в туалет, вымыл руки, связку ключей и замок.

Сев за неудобный изящный письменный стол Лютеции, я искаженным почерком латинскими буквами написал несколько бессмысленных фраз: «Мы и без того хотели умереть. Теперь мы мертвы от третьих рук. Наш убийца — друг моего возлюбленного князя!»

Точное копирование почерка Лютеции доставило мне тогда особое удовольствие. Впрочем, с ее чернилами и пером, это было несложно. У нее был почерк, как у всех мелких и вдруг вознесшихся мещанок. И все же я потратил необычайно много времени на убедительную подделку этого почерка. Вокруг меня увивались кошки, и время от времени попугай выкрикивал «Кропоткин»!

Закончив писать, я вышел из комнаты, запер на два оборота спальню и входную дверь. Спокойно и бездумно спустился по лестнице, как всегда, вежливо поздоровался с привратницей, несмотря на поздний час сидевшей с вязанием в конторке. Она даже встала. Ведь я был князем, и она часто получала от меня княжеские чаевые.

В ожидании экипажа я еще постоял перед воротами дома. Увидев свободную коляску, я подозвал ее жестом, сел и поехал к дому, где жили Ривкины. Разбудив швейцарца, я сказал, что должен у него спрятаться.

— Заходите, — сказал он, повел меня в комнату, которую раньше я никогда не видел, и добавил: — Оставайтесь, здесь безопасно.

Он принес мне хлеба и молока.

— Я должен вам кое-что рассказать. Я совершил убийство не по политическим мотивам, а по личным, — сказал я.

— Это меня не касается, — ответил он.

— Я должен сообщить вам намного больше.

— Что же?

Было темно. Набравшись мужества, я сказал, чем занимаюсь уже много лет, и повторил, что сегодняшнее убийство носит личный характер.

— В этом доме вы останетесь до рассвета, и ни секундой больше! — сказал швейцарец.

А потом, словно в нем пробудился ангел, добавил:

— Спокойной ночи. Да простит вас Господь!

Нет нужды говорить вам, друзья мои, что я не спал. До рассвета было еще далеко. Я лежал без сна, не раздеваясь.

Я должен был покинуть этот дом, и я его покинул. Я бесцельно блуждал по просыпавшимся улицам. Когда на всех башнях пробило восемь, я направился в посольство. Я все верно рассчитал. Без всякого предупреждения я вошел в кабинет Соловейчика и все ему рассказал. И вот что я от него услышал:

— В вашей жизни много бед, но кое в чем вам все же повезло. Вы не знаете, что сейчас происходит. Во всем мире идет война. Она разразилась в эти дни, может быть, даже в те часы, когда вы совершали преступление или, скажем лучше, — ваше убийство. Вы должны быть призваны! Подождите полчасика, и это произойдет!

Что ж, друзья мои, я был призван на фронт, и с радостью туда отправился. Напрасно на границе я пытался что-либо узнать о Ривкиных. Канюка там уже не было. О моей телеграмме никто ничего не знал. Всем вам, кто побывал на войне, не надо рассказывать, какой она была, эта Мировая война. Смерть всегда ходила рядом. И мы все с ней сроднились, как с родным братом. Многие ее боялись, я же искал ее. Искал изо всех сил. В окопах, в дозоре, перед колючей проволокой, в перекрестном огне, в газовой атаке — везде, где только можно, я искал смерти. Я получал награды, но так и не был ранен. Смерть избегала и презирала меня. Вокруг гибли мои товарищи. Но я не оплакивал их. Я сожалел лишь о том, что погиб не я. Убивая других, сам я оставался жив. Я приносил жертвы на алтарь смерти, а она наказывала меня тем, что меня, меня одного, не желала знать.

Я жаждал ее, потому что верил, смерть — это мучение, которым можно искупить свою вину. Лишь позже я начал понимать, что она — не мучение, она — спасение. А я его не заслужил.

Нет смысла, друзья мои, сообщать вам обо всех несчастьях, которые затем обрушились на Россию, вы и так все это знаете. И это не относится к моей истории. Меня же касается только то, что, уцелев против собственной воли на войне, я сбежал от революции. Сначала я попал в Австрию, потом в Швейцарию. Оставим, пожалуй, подробности всех этапов моего пути.

Меня тянуло во Францию, в Париж. После того как смерть пренебрегла мною, меня, как и любого убийцу, тянуло на место моего отвратительного преступления. И вот я прибыл в Париж. Хотя стояла поздняя осень, день был очень приветливый. Ведь в Париже зима выглядит так, как у нас, в России, — осень. Город праздновал победу, радовался миру. Но что мне было до победы, до мира? Я побрел на Елисейские Поля, к дому, в котором когда-то совершил убийство.

Перед дверью стояла та самая привратница. Она меня не узнала. Как она меня, поседевшего, могла узнать? Я был таким, как сейчас. С колотящимся сердцем я спросил ее о Лютеции.

— Третий этаж, слева, — сказала она.

Я поднялся, позвонил. Дверь открыла сама Лютеция. Я сразу ее узнал. Она меня — нет. Она не собиралась меня впускать.

— Ах, — сказала она через мгновение, отступила назад, закрыла дверь и снова открыла.

— Ах, — раскрыв объятья, повторила она.

Друзья мои, я не знаю, почему я упал в эти руки. Мы долго-долго стояли, обнявшись. У меня было отчетливое ощущение, что все это жутко банально, смешно и даже гротескно: обнимать женщину, которую, как я думал, я убил собственными руками.

Теперь, друзья мои, я пережил самую большую, самую глубокую из всех возможных трагедий — трагедию пошлости!

Поначалу я остался у Лютеции. Кстати, ее давно уже так не звали, и о нашем портном к тому времени она и думать забыла. Я остался у нее из любви, раскаянья, слабости… Кто знает, из-за чего, друзья мои?

Я никого не убил. Возможно, Ривкиных. Не далее как позавчера в Люксембургском саду я повстречал молодого князя Кропоткина. Его сопровождал все тот же секретарь с серебристо-черными бакенбардами. Он был жив, только выглядел более жалким и бедным, чем когда-то. Князь шел, прихрамывая, опираясь на две трости — наверное, то было следствие нанесенного мною удара.

— Ах, Голубчик! — увидев меня, крикнул он. И это прозвучало почти что приветливо.

— Да, это я. Простите меня!

— Ни слова, ни слова о прошлом! — выпрямившись с помощью своих тросточек, сказал он. — Важно только настоящее и будущее!

Я сразу понял, что он не в своем уме, и сказал:

— Да-да.

В его глазах неожиданно зажглись едва заметные искорки, и он спросил:

— Лютеция? Она жива?

— Жива, — сказал я и поспешил проститься.

— В сущности, на этом моя история заканчивается, — сказал Голубчик, — хотя я мог бы рассказать вам и о другом…

На улице светлело. Это ощущалось через опущенные дверные жалюзи, сквозь редкие щели которых робко и в то же время победоносно пробивалось золотистое летнее утро. Уже был слышен шум просыпающихся парижских улиц и особенно — ликующий гомон птиц.

Мы все молчали. Наши стаканы давно уже были пустыми. Неожиданно раздался резкий стук.

— Это она! — вырвалось у Голубчика. И в следующую секунду он исчез, спрятавшись под столом.

Хозяин заведения неторопливо подошел к двери, открыл ее и, вставив в замок большой ключ, начал медленно и шумно подымать вверх железные жалюзи. Это длилось бесконечно долго, и, наконец, нашу бессонную ночь сменил стремительно ворвавшийся день. Еще стремительнее в ресторан вошла худая, уже немолодая женщина, напоминающая большую, сухопарую птицу. Над ее левым глазом виднелся глубокий, уродливый шрам, который она тщетно пыталась прикрыть слишком тонкой и короткой черной вуалькой, свисающей со смешной шляпки. Ее пронзительный голос, которым она спросила: «Где мой Голубчик? Он здесь?» — напугал нас настолько, что даже если бы мы захотели сказать ей правду, то не смогли бы. Бросив еще пару неприятных нечеловечески быстрых, птичьих взглядов, она удалилась.

Только спустя некоторое время из своего укрытия вылез Голубчик.

— Она ушла! — сказал он с облегчением. — Это была Лютеция. — И тут же добавил: — До свидания, друзья мои! До вечера!

С ним вместе ушли водители. На улице уже ждал первый пассажир, нетерпеливо нажимавший на клаксон.

Мы с хозяином остались одни.

— Каких только историй не наслушаешься у вас, — сказал я.

— Они самые обыкновенные, самые обыкновенные, — ответил хозяин. — Чем жизнь может еще удивить? Она делится с нами самыми обычными историями. Вам ничего не помешает снова прийти, а?

— Ну, конечно, нет! — сказал я.

Произнося это, я был убежден, что и хозяина, и убийцу Голубчика, и всех остальных завсегдатаев этого ресторана увижу еще не раз. Я направился к выходу.

Хозяин счел необходимым проводить меня до самого порога. Было видно, что он сомневался в том, что я и правда собираюсь впредь посещать это место.

— Вы точно придете? — еще раз спросил он.

— Само собой разумеется! Вы ведь знаете, я живу напротив, в гостинице «Fleurs Vertes».

— Знаю, знаю, — сказал он, — но мне вдруг показалось, что вы уже где-то очень далеко.

Эти неожиданные слова не испугали меня, но сильно смутили. Я почувствовал в них какую-то важную, пока еще скрытую от меня правду. То, что хозяин «Тары-бары» после ночного застолья проводил до двери своего постоянного гостя, — было не чем иным, как общепринятой вежливостью. И все-таки в этом было что-то странное, торжественное. Я бы сказал, неоправданно церемонное. Из гаражей уже вернулись первые экипажи. Они бодро подкатывали к ресторану, хотя уставшие после ночной работы извозчики, сидя на козлах, еще спали. И поводья в их сонных руках тоже казались спящими. К большим войлочным туфлям хозяина близко скакнул доверчивый дрозд. Он так спокойно стоял рядом с нами, будто о чем-то задумался или же его заинтересовал наш разговор. Пробуждались всевозможные утренние звуки: со скрипом отворялись ворота, тихо позвякивали окна, скребя мостовую, шаркала метла, где-то хныкал внезапно вырванный из сна ребенок. Про себя я подумал, что это утро такое же, как все. Обычное парижское летнее утро! И вслух сказал:

— Но я ведь никуда не уезжаю. У меня и мысли такой нет!

При этих словах вместо громкого и уверенного из меня вырвался слабый, робкий смех — не смех, а какой-то выродок.

— Ну, значит, до свидания! — сказал хозяин. И я пожал его мягкую, пухлую, желтоватую руку.

Я шел, не оборачиваясь, но чувствовал, что он уже вернулся в ресторан. Я намеревался перейти дорогу, чтобы попасть в свою гостиницу, однако не сделал этого. Мне показалось, что это утро манит меня совершить небольшую прогулку и что есть что-то неуместное и даже неприятное в том, чтобы в такое время, когда не можешь сказать, слишком рано сейчас или слишком поздно, возвращаться в убогий гостиничный номер. Я решил пару раз обойти этот жилой квартал.

Не знаю, как долго я бродил, и не помню ничего, кроме доносившегося с разных башен звона бесчисленных колоколов, когда я, наконец, подошел к гостинице. Солнце уже основательно, по-свойски заполнило весь вестибюль. Хозяин гостиницы в своей розовой рубашке успел уже так вспотеть, как в другие дни это с ним бывало только после полудня. Во всяком случае, у него был очень озабоченный вид, хотя в данный момент он ничего не делал. И я сразу понял почему.

Назад Дальше