Исповедь убийцы - Рот Йозеф 2 стр.


— Вы задушили свою Арину?

— Да, — подтвердил мужик.

— Но почему, Господи, твоя воля, почему?

— Потому что она развратничала с вашим мужем, лесничим Семеном Голубчиком. Так ведь зовут вашего лесничего?

Все это мужик говорил, тоже улыбаясь какой-то незаметно выглядывающей из-за слов, точно луна из-за темных туч, улыбкой.

— В этом повинна я, — сказала мама.

До сих пор я слышу эти слова, как если б это было вчера. Тогда я их не понял, но хорошо запомнил. Она еще раз перекрестилась, потом взяла меня за руку и, оставив мужика в доме, пошла со мной через лес, то и дело выкрикивая имя Голубчика. Никто не откликался. Вернувшись домой, мы увидели, что мужик сидит, как сидел.

— Хотите каши? — спросила его мама, когда мы начали есть.

— Нет, — улыбаясь, вежливо ответил наш гость. — Но если у вас есть самогонка, то я не прочь.

Мама налила ему самогона, он выпил, и я хорошо помню, как он запрокинул голову и через его обросшее щетиной горло, словно это можно было увидеть снаружи, полилась водка. Он пил, пил и продолжал сидеть. Должно быть, стояла осень, и, когда солнце село, наконец пришел мой отец.

— Ах, Пантелеймон! — приветствовал он мужика.

— Давай, пожалуй, выйдем, — встав, совсем спокойно сказал тот.

— Зачем? — спросил лесник.

— Я только что убил Арину, — все так же спокойно ответил мужик.

Лесник сразу же вышел. О чем они говорили, мне неизвестно, но их очень долго, может быть, целый час, не было ни видно, ни слышно. Моя мама на кухне стояла на коленях перед иконой. Было тихо. Наступила ночь. Мама не зажигала света, и темно-красные лампадки под иконой были единственными светлыми пятнами в доме. Никогда до этого часа мне не было так страшно. Я примостился возле печки. Мама все время стояла на коленях и молилась, а отец все не приходил. Возможно, прошло еще три часа или даже больше, и вот, наконец, перед домом послышались шаги и чьи-то голоса. Отца, который весил немало, принесли четверо мужиков. Он был весь в крови. Наверняка его так отделал отец его любовницы.

Теперь я буду краток. Лесничий Голубчик от этих побоев так и не пришел в себя, заниматься своим делом он больше не мог и спустя пару недель умер. Хоронили его в очень холодный, уже зимний день, и я ясно помню, как могильщики в толстых шерстяных рукавицах похлопывали себя, чтобы немного согреться. Отца моего повезли на санях. Мы с мамой тоже сидели в санях, и во время езды мороз жалил мне лицо тысячью тоненьких, кристаллических иголок. Похороны отца принадлежат скорее к светлым воспоминаниям моего детства.

Passons! — как сказал бы француз. Прошло немного времени, и я пошел в школу. Будучи мальчиком смекалистым, по поведению учителей я скоро понял, что я сын Кропоткина. А в один знаменательный день он и сам пожаловал в поместье. Это было весной, к его приезду деревня Вороняки была прибрана и украшена гирляндами, которые тянулись из конца в конец улицы. Князя встречал духовой оркестр. Целую неделю под руководством нашего учителя проводились репетиции. Но мама на этой неделе в школу меня не пустила, я тайком выведал, что все готовятся к приезду князя. И вот он приехал.

Деревню с ее гирляндами, музыкантов с их музыкой он предоставил самим себе, а сам — прямиком к нам. У него была красивая, темная с легкой проседью клинообразная бородка, от которой шел запах сигар. Кисти рук у него были очень длинными, худощавыми и сухими, даже тощими. Он гладил меня, расспрашивал. Поворачивая во все стороны, рассматривал мои руки, уши, глаза, волосы. Потом сказал, что у меня грязные уши и ногти. Достав из кармана жилетки маленький ножик из слоновой кости, он через две-три минуты из обычной доски вырезал для меня фигурку человека с бородой и длинными руками (позже я узнал, что он был искусным резчиком). Потом, тихо поговорив с моей мамой, он нас покинул.

С той поры, друзья мои, я уже совершенно точно знал, что я сын не Голубчика, а Кропоткина. Конечно, мне было обидно, что князь пренебрег и украшенной улицей, и музыкантами. В моем представлении было бы лучше, если бы, сидя рядом со мной в роскошной, запряженной четверкой белых лошадей коляске, он заехал в деревню. И тогда бы все — учителя, крестьяне, батраки и даже начальство — признали бы во мне законного, так сказать, угодного Богу наследника князя. А музыка и гирлянды предназначались бы скорее мне, а не моему отцу. Да, друзья мои, вот таким дерзким, тщеславным, эгоистичным, с безудержной фантазией был я тогда. О моей маме в этой ситуации я нисколько не думал. Правда, я все-таки понимал, что родить ребенка не от законного мужа для женщины — своего рода позор. Но ни позор моей мамы, ни мой собственный меня не трогали. Ровно наоборот, все это меня радовало, я воображал себе, что не только от рождения отмечен каким-то особым знаком, но к тому же являюсь любимым сыном князя. И даже после того, как все стало ясно, как божий день, фамилия Голубчик меня раздражала еще больше. Особенно потому, что после смерти лесника и приезда князя к моей маме, все произносили ее так язвительно, с таким особым оттенком, словно это была не нормальная, узаконенная, фамилия, а какая-то кличка. Это тем более злило меня, поскольку я сам эту смешную, совсем не подходящую мне фамилию воспринимал как насмешку, как прозвище. В моем тогда еще юном сердце с внезапной быстротой чередовались разные чувства. Я ощущал себя подавленным, даже униженным, а потом вдруг или даже одновременно с этим — снова важным и заносчивым. А иногда эти чувства, смешиваясь, сражались во мне. Все было так, друзья мои, как будто в моей маленькой мальчишеской груди поселилось жуткое чудовище.

Я отчетливо чувствовал милость и покровительство князя Кропоткина. В отличие от остальных мальчиков нашей деревни в одиннадцать лет я отправился в город В. учиться в гимназии. Вскоре по многим признакам я понял и немало этому обрадовался, что и здесь всем учителям известна тайна моего рождения. Но я не перестал злиться из-за несуразности моей фамилии. Я быстро рос вверх и почти так же вширь, а меня все еще звали Голубчик.

И чем взрослее я становился, тем больше это меня обижало. Я был Кропоткиным и имел, черт возьми, право так называться. Я решил еще немного подождать. Ну, еще год. Быть может, за это время князь все обдумает и в один прекрасный день явится — желательно, на глазах у всех, кто меня знал, — и пожалует мне свое имя, титул и все свое баснословное имущество. Я не хотел его опозорить, я хорошо и упорно учился. Мною были довольны. Но все это, друзья мои, было не чем иным, как дьявольским, сводящим меня с ума тщеславием. Оно мучило меня все больше, и вскоре я начал действовать. Правда, ничего гнусного вначале я не делал. Вы сию минуту непременно об этом услышите.

Итак, решив ждать целый год, я сразу же начал упрекать себя за это решение. Я полагал, что год — это слишком долго. Меня мучило нетерпение, и я пытался у самого себя выторговать пару месяцев. Я говорил себе, что решительный человек может далеко пойти, а в ту пору, друзья мои, я считал себя решительным человеком, которому негоже терять достоинство, терпение, отказываться от своих намерений. Вскоре я стал думать, что князь каким-то таинственным, прямо-таки магическим образом уже давно чувствует, чего я от него жду, и эти суеверные мысли помогали мне сохранять уверенность. Порой я воображал, что наделен какой-то сверхъестественной силой и что, вдобавок, невзирая на тысячи разделяющих нас верст, я самой природой связан с моим любимым отцом. Эти фантазии успокаивали меня и временно усмиряли мое нетерпение. Но по истечении года я подумал, что буду дважды прав, если напомню князю о его обязанностях по отношению ко мне, ибо то, что мне удалось преодолеть трудности этого года, я рассматривал как свою собственную большую заслугу. И тут произошло нечто, что ясно показало: само провидение одобряет мои намерения. Это было вскоре после Пасхи, в самый разгар весны. В это время года и душой, и телом я всегда чувствовал и чувствую по сей день прилив свежих сил и твердую, безрассудную, ни на чем не основанную уверенность, что мне подвластно все невозможное. Как-то, когда я жил в пансионе, я стал свидетелем одного странного случая. Это был разговор между хозяином пансиона и одним посторонним человеком, видеть которого я не мог, так как находился в соседней комнате. Я бы тогда многое отдал за то, чтобы увидеть этого человека и самому с ним поговорить, но мне нельзя было обнаружить свое присутствие. Очевидно, никто не думал, что я в это время нахожусь в доме, вернее, в соседней комнате. Я действительно оказался там случайно. Мой хозяин, почтовый служащий, разговаривал с этим человеком достаточно громко. После первых донесшихся до меня слов я сразу понял, что это тот самый представитель князя, который каждый месяц оплачивает мое питание, жилье и одежду. Вероятно, хозяин повысил цены, а представитель князя не соглашался с этим.

— Но я же вам сказал, — слышал я голос незнакомца, — что не могу в течение месяца с ним связаться. Он в Одессе. И пробудет там еще шесть-восемь недель. Он не хочет, чтобы его беспокоили, он не читает писем, живет замкнуто, целыми днями любуется морем и ни о чем не думает. Я повторяю вам, что не могу с ним связаться.

— Уважаемый, сколько же я должен еще ждать? — спросил мой хозяин. — С тех пор как он здесь, я заплатил дополнительных тридцать шесть рублей. Однажды он заболел, шесть раз сюда приходил врач, но мне никто ничего не возместил.

К слову сказать, я знал, что мой хозяин лжет, я не болел ни разу. Но тогда взбудоражило меня не это, а тот незначительный факт, что Кропоткин живет в Одессе, живет обособленно, у моря. В моей душе разыгралась страшная буря. Море, уединенный дом, желание князя шесть или даже восемь недель быть полностью оторванным от мира — все это тяжело ранило меня. Как будто князь удалился только для того, чтобы больше ничего обо мне не слышать, и будто он боялся меня, боялся, как никого другого на свете.

Это значит, сказал я себе, что год назад каким-то магическим путем до князя дошла весть о моем решении, но ввиду вполне объяснимой слабости он так ничего и не предпринял. А теперь, когда год на исходе, он испугался меня и спрятался. И все-таки, чтобы вы, друзья, лучше меня узнали, я хочу добавить, что тогда по отношению к князю я был способен и на легкий порыв великодушия. Мне стало его жаль, я был склонен истолковать его побег как простительную нерешительность. Вот так дерзко о ту пору я переоценивал свою значимость. Мой безумный план покорить князя был вызывающей смех заносчивостью, а мое детское великодушие, с которым я хотел простить ему мнимую слабость, — психотическим, как сказали бы врачи, состоянием.

Через час, после того как я случайно подслушал вышеупомянутый разговор, я взял остаток денег, заработанных мною уроками, и отправился к маме. Последний раз я был у нее на Рождество. Когда, всполошив ее своим внезапным появлением, я ее увидел, то сразу понял, что она больна. За те несколько месяцев, что мы не встречались, она очень постарела, стала совсем седой, и это сильно напугало меня. Впервые в жизни я отчетливо понял на примере самого близкого мне человека, что такое неумолимое приближение старости. А поскольку сам я был еще молод, для меня старость не означала ничего иного, кроме смерти. Да, смерть своими ужасными руками вцепилась в темя моей матери, чьи волосы увяли и поседели. Значит, она скоро умрет, думал я, искренне потрясенный. И повинен в этом, продолжал я думать, все тот же князь Кропоткин. Из-за чего князь, а он и без того в моих глазах был виноват, заслуживал еще большего укора. Чем тяжелее становилась его вина, тем правомочнее казалось мне дело, которое я замышлял.

Короче говоря, я сказал маме, что приехал лишь на пару часов по крайне необычному и секретному вопросу. Завтра я должен уехать в Одессу. Нет, ничего не случилось, — просто позвал князь. Вчера к хозяину приехал его представитель и передал это сообщение. А мама — единственный человек, которому я об этом говорю. Подчеркнув с важным и глупым видом, что она должна хранить молчание, я предположил, что князь, возможно, при смерти.

Едва я сделал этот лживый намек, как мама, сидевшая до этого на деревянном пороге нашего дома и спокойно слушавшая меня, мгновенно вскочила. Она всплеснула руками, кровь ударила ей в лицо, по щекам потекли слезы. Я увидел, что очень напугал ее, и сам тоже жутко испугался, гадая при этом, что она сейчас скажет.

— Тогда, — сказала она, — я еду с тобой. Быстро, быстро поехали. Он не должен, не должен умереть. Мне необходимо его увидеть!

Сколь сильна, сколь велика была любовь этой простой женщины! Много лет прошло после последнего поцелуя ее возлюбленного, но она помнила его так, словно это было вчера. Сама смерть уже прикоснулась к ней, но это не смогло стереть, не смогло предать забвению прикосновение ее любимого.

— Он написал тебе? — спросила мама.

— Успокойся! — сказал я.

И так как моя мама не умела писать и читать, я позволил себе еще одну низкую ложь:

— Он своей рукой написал мне несколько предложений. И это говорит о том, что ему не так уж плохо, — сказал я.

Моментально успокоившись, она поцеловала меня. И я не устыдился этого поцелуя.

Она дала мне двадцать рублей — довольно тяжелую, завернутую в голубой носовой платок горсть серебра. Засунув ее под рубаху, я немедленно отправился в Одессу.

Да, друзья мои, я ехал в Одессу, ехал с чистой совестью, не чувствуя никакого раскаянья. Передо мной была цель, и ничто не могло меня удержать. Когда я приехал, был сияющий, весенний день, и я впервые в жизни увидел большой город. Причем это был не типичный большой русский город. Во-первых, потому, что Одесса была портовым городом, а во-вторых, я слышал, что большинство улиц и домов в ней были построены по европейским образцам. Одесса, наверное, не сравнима с Петербургом, с тем Петербургом, что жил в моем воображении, но она тоже была большим, очень большим городом. Одесса лежала у моря, в ней был порт, это был первый город, в который я приехал один, по собственной воле, и он стал первой ступенью на моем странном пути наверх.

Покидая вокзал, я под рубахой нащупал свои деньги — они были на месте. Я снял комнату в маленькой гостинице неподалеку от порта, полагая, что очень важно жить как можно ближе к князю. Я ведь слышал, что он живет в доме «у моря», а значит — тоже недалеко от порта. У меня и на мгновение не возникало сомнения в том, что князь, узнав о моем приезде, тут же начнет настойчиво меня упрашивать поселиться у него. О дальнейшем я не думал, я сгорал от любопытства, так мне хотелось узнать то место, где располагался его таинственный дом. По моим представлениям, в Одессе все должны были знать, где живет князь Кропоткин, но спросить об этом хозяина гостиницы я не отваживался. Причиной тому был и сковывающий меня страх так открыто наводить справки, и в то же время — своего рода позерство. Мне уже казалось, что я и есть князь Кропоткин, и меня веселил этот спектакль, в котором я, так сказать, инкогнито в очень дешевой гостинице скрываюсь под смешной фамилией Голубчик. Я решил узнать, где он живет, у первого полицейского.

Но сначала пошел в порт. Не спеша шатаясь по оживленным улицам большого города, я задерживался у каждой витрины, в особенности у тех, где были выставлены велосипеды и ножи. Я строил всевозможные планы относительно покупок, ведь завтра или послезавтра можно будет купить все, что мне нравится, даже совсем новую школьную форму. Прошло много времени, и вот я пришел в порт. Море было темно-синим. В сто раз синее, чем небо, и вообще красивее неба, потому что его можно было потрогать руками. И если в небе парили недосягаемые облака, то по морю плыли осязаемые, снежно-белые, большие и маленькие корабли.

Колоссальный, неописуемый восторг наполнил мое сердце, и на какое-то время я даже забыл о князе. Некоторые стоящие в гавани корабли еле-еле покачивались, и когда я к ним приблизился, то услышал неустанные удары голубой воды о белое размягченное дерево и о черное жесткое железо. Я видел громадные, похожие на летящих по воздуху железных птиц краны, извергающие из широко разинутого темно-коричневого зева свой груз прямо на ожидающие тут же корабли. Каждый, друзья мои, кто впервые в жизни увидел море и порт, знает, о чем я говорю. И я не стану утомлять вас долгими описаниями.

Через какое-то время я почувствовал голод и направился в кондитерскую. Я был в том возрасте, когда, испытывая голод, идешь не в ресторан, а в кондитерскую. Там я досыта наелся и, думаю, произвел большое впечатление на окружающих своей непомерной любовью к сладкому. Располагая деньгами, я поглощал одно пирожное за другим, выпил две чашки очень сладкого шоколада, а когда уже собирался уйти, к моему столику неожиданно подошел некий господин и что-то сказал, чего я не сразу понял. Наверное, в первый момент я выглядел очень напуганным. И только когда он продолжил, я начал медленно что-то понимать. Впрочем, говорил он с иностранным акцентом. Я тут же догадался, что он не русский, и этот факт сам по себе вытеснил мой первый испуг и пробудил во мне что-то вроде гордости. Почему? Не знаю. Мне сдается, что мы, русские, чувствуем себя польщенными, когда нам выпадает возможность пообщаться с иностранцем. А под иностранцами мы подразумеваем именно европейцев, то есть людей, в сравнении с нами более разумных, но вовсе не таких достойных. Нам порой кажется, что Бог был особенно благосклонен к европейцам, несмотря на то что они в него не верят. Потому-то, скорее всего, и не верят, что он был к ним так добр. В результате они заносятся, думая, что сами создали этот мир, и вдобавок еще им не довольны, хотя, по их же мнению, сами несут за него ответственность. Видишь, думал я про себя, разглядывая иностранца, в тебе, должно быть, есть что-то особенное, если с тобой заговорил европеец, тем более что он намного старше тебя, лет на десять, наверное. Мы будем с ним вежливы, мы покажем ему, что мы не какой-нибудь там простой крестьянин, а образованный русский гимназист…

Назад Дальше