Однажды, рассказывала мама, они наложили на свои лица такие краски на занятиях по гриму, что Станиславский остановил студийный просмотр. «Грубо, ярко, неорганично», – слушали Нора и Нина разнос Станиславского, а Ирина, еще не выходившая на сцену, в ужасе бросилась в гримерную и все стерла; щеки горели, сердце билось. «Вульф, на сцену, продолжаем!» – услышала она, не успев загримироваться. Выбежала как есть. Секунды тишины, а потом негромкое покашливание Станиславского и его одобрительное: «Вот так, хорошо – все смотрите, как надо: легко. Проще, легче, веселее». Краски ее молодости оказались выразительнее любого тона и грима.
Однажды поутру Ирина почувствовала, что они рассеянны, не готовы к занятиям. И предложила провести серию этюдов, импровизаций перед студией. Было раннее утро, холодно, темновато, хотелось спать. Нина и Норочка по дороге в студию заметили в витрине кондитерской забавных обледеневших зайцев из марципана, с этим и пришли. Когда Ирина приготовилась начать этюд, обе ее очаровательные подруги, приложив руки к ушам, присели по-заячьи и заскулили: «Мы марципановые зайчики, нам холодно, мы не хотим заниматься!» И Ирина… заплакала.
В эту зиму в Казани Павла Леонтьевна, Фаина Георгиевна и Тата читали письма Ирины из Москвы, газеты и театральные журналы: в Москве, в столичных театрах – новые спектакли, знаменитые и еще неизвестные имена. Не закончив сезона, в конце 1924 года они втроем поехали в Москву.
Раневская вспоминала:
Я была тогда молодой провинциальной актрисой, которой судьба подарила Москву и пору буйного расцвета театров. В то время я перенесла помешательство на театрах Мейерхольда, Таирова, Михоэлса, Вахтангова… Из всех театров на особом месте у меня стоял МХАТ, его спектакли смотрела по нескольку раз. Однако причиной тому стало одно непредвиденное обстоятельство: я влюбилась в Качалова, влюбилась на тяжкую муку себе, ибо в него влюблены были все, и не только женщины.
Однажды я расхрабрилась и… написала ему письмо: «Пишет Вам та, которая в Столешниковом переулке однажды, услышав Ваш голос, упала в обморок. Я уже актриса – начинающая. Приехала в Москву с единственной целью попасть в театр, когда Вы будете играть. Другой цели в жизни у меня теперь нет и не будет». Письмо помню наизусть. Сочиняла его несколько дней и ночей. Ответ пришел очень скоро. «Дорогая Фаина, пожалуйста, обратитесь к администратору Ф.Н. Мехальскому, у которого на Ваше имя будут 2 билета. Ваш В. Качалов». С этого вечера и до конца жизни этого изумительного артиста и неповторимой прелести человека длилась наша дружба, которой очень горжусь.
МХАТ… Обожание Станиславского для Фаины Раневской было способом ее существования. Это была традиция ее новой семьи. Впервые с письмом к Станиславскому и Немировичу-Данченко свою молоденькую ученицу «Вульфочку» отправил в Москву великий актер и педагог Владимир Николаевич Давыдов. Правда, Вульф тогда идти во МХАТ отказалась – хотела играть главные роли, а тут вспомогательный состав, студия. К тому же Станиславский при встрече на лестнице назвал ее Верой Федоровной; спустившись ниже, извинился: «Вы так похожи на Комиссаржевскую».
Вторая встреча Павлы Вульф со Станиславским состоялась через несколько лет. За это время ее увидел на сцене в Нижнем Новгороде Максим Горький и много говорил о ней Станиславскому. И опять – рок какой-то – Павла Леонтьевна отказалась от приглашения Константина Сергеевича на роль Сони в «Дяде Ване» – не могла нарушить слово, уже данное ею антрепренеру Незлобину.
Две встречи были с основателями МХАТа и у Раневской.
Об одной встрече со Станиславским в 1916 году она будет говорить всю жизнь – помните: «Мальчик мой дорогой!..» Вторая встреча, позже, была не со Станиславским, а с Немировичем-Данченко. Ее устроил Качалов. Волнуясь, вошла она в кабинет Немировича. Пригласив ее сесть, Владимир Иванович начал беседу – он еще не видел Раневскую на сцене, но о ней хорошо говорят. Надо подумать – не войти ли ей в труппу МХАТа. Раневская вскочила, волнуясь, стала кланяться, благодарить и… забыла имя и отчество мэтра: «Я так тронута, дорогой Василий Степанович!» – холодея, произнесла она. «Он как-то странно посмотрел на меня, – рассказывала Раневская, – и я выбежала из кабинета, не простившись». Рассказала в слезах все Качалову. Он растерялся – но опять пошел к Немировичу с просьбой принять Раневскую вторично. «Нет, Василий Иванович, – сказал Немирович, – и не просите; она, извините, ненормальная. Я ее боюсь».
Так Павла Вульф и Фаина Раневская не попали во МХАТ.
Провинция. 1923–1931
Провинция – кладбище моих ролей.
Лучшие роли я сыграла в провинции…
Публика была ко мне добра…
Две семьи – Вольф Мессинг – Юрий Завадский – МОНО – Святогорск – Баку – Маяковский – Смоленск и Гомель – Тренев – Архангельск и Сталинград – Пясецкий и Савченко – Снова Баку
Они были теперь опять вместе – все в Москве. Но это были уже совершенно непохожие две семьи: одна – мхатовской студентки Ирины Вульф и другая – Павлы Леонтьевны, Фаины и Таты.
По рассказам мамы, могу себе представить после голодного Крыма ее впечатление от Москвы в разгар нэпа, как они втроем – Ирина Вульф, Нина Ольшевская и Норочка Полонская – ходили по бесчисленным кафе в центре Москвы. Все было дорого, но их кавалеры распускали хвосты, доказывая, что нет ничего невозможного. На подаренном маме фотографическом портрете тех лет – молодой Павел Массальский с роковым взглядом и такой же надписью: «…от «безумца-мужчины». В открывшихся пивных барах – раки, моченый горошек, о котором мама потом рассказывала с ностальгическим вожделением, и пиво – с тех пор, наверное, она совершенно не боялась посещать подвальчики.
Иногда вечерами они собирались у Ардовых, сидели допоздна или до утра. Приходили друзья. Мама рассказывала мне, что один раз пришел молодой Вольф Мессинг. Он был сутул и некрасив. Решили проверить его искусство. Мессинг вышел из гостиной, а оставшиеся, спрятав ложку за валик дивана, пригласили его. Он взял Ирину Вульф за руку – ему необходим был такой посредник-медиум – и, сжав ее запястье, быстро пошел к цели, моментально обнаружив ложку. Решили опыт повторить. Когда Мессинг вышел, вначале опять спрятали ложку в шкатулке на столе. Но этого показалось мало. Кто-то предложил заложить конверт в одну из книг. Согласились. Ложку уволили, а конверт положили между страниц в книгу, поставив ее на верхнюю полку. Мессинг вошел и долго водил Вульф вокруг стола, приближаясь и отступая от шкатулки. Потом резко поволок медиума к книжной полке, нашел книгу и извлек конверт. «Мне что-то мешало, вы поменяли условия», – сказал он потрясенным гостям.
Но Ирине Вульф роль медиума не прошла даром. Мессинг пригласил ее на свидание в кафе – напротив телеграфа, где сейчас зеркальный «Макдоналдс». Она твердо решила не ходить: он ей не нравился. На тот же час были назначены занятия в мхатовской студии. Но чем ближе был час свидания, тем чаще она смотрела на часы. Пришло время, и Вульф помчалась к телеграфу. Мессинг ждал ее, сказал, что хочет, чтобы она стала его женой: он может для этого использовать свой «дар», как он это называл, но хочет, чтобы Вульф пошла на это добровольно, что он не будет на нее действовать. Мессинг предложил дать ответ в следующий раз, удобный им обоим. Они попрощались. Ирина Вульф была в панике, это было ужасно. Но Судьба распорядилась иначе: Мессинг надолго уехал, его «дар» Вульф не ощущала – очевидно, на большом расстоянии он слабел, не действовал. «Больше это не повторялось», – вспоминала мама.
Жизнь была замечательна и могла унести ее в неизвестном направлении. Мама рассказывала, что актер МХАТа и вахтанговской студии Юрий Завадский ей долго не нравился, но ухаживал очень настойчиво, а главное – очень красиво: бесконечные цветы, коробки конфет с его изображением в роли Калафа в недавно состоявшейся «Принцессе Турандот»; туалетная вода с тем же изображением. Надо было решаться. «Безумцы» пугали хаосом, а тут – молодой принц Калаф – Завадский, олицетворение программы студии и Художественного театра Станиславского. Призрачный мир графики, ностальгическая мелодия Турандот, разлетевшиеся по России открытки его Калафа, клише демонических старцев на экслибрисах и символика расцветающего модерна Москвы – все это казалось необходимым, почти генетическим импульсом эстетики Завадского. Ирина Вульф решилась.
Это было, наверное, в 1925–1926 годах на Украине, где в отпуске москвичи – Завадский, Вульф, Комиссаров, Марков, Прут, Морес, Кедров, Титова вместе с актерами Киевского театра – снимали комнаты на хуторе Канев в белоснежных мазанках.
Давний друг Раневской и моей мамы драматург Иосиф Прут вспоминал это время:
«Из Москвы тронулись вчетвером: Ирина Сергеевна Вульф, Юрий Александрович, Павел Александрович Марков и я.
По прибытии на место нас прекрасно устроили в уютном домике у великолепной хозяйки, пятидесятилетней вдовы Матрены Гнатовны.
Утром следующего дня Ира и Павел пошли знакомиться с местностью и рынком, а Юрий Александрович вышел посидеть под окнами – на завалинке.
Я что-то записывал в комнате, возле открытого окна, и услышал такой разговор между Завадским и хозяйкой:
– Ну, раз вы вже у моей хате, так расскажите, Юрий Лександрович: хто з вас хто?
– Я – режиссер! – ответил Завадский.
– Это ж як понять?
– Режиссер – человек, который руководит всем на сцене. Вы бывали в театре?
– Ну як же?! Була. У Полтави: смотрела «Запорожца, шо був за Дунаем»! Добре грали!
– Значит, я – режиссер: объясняю артистам, как надо двигаться, как произносить слова, как быть одетыми, и так далее…
– Ясно. А Воня хто? (Это, естественно, про меня.)
– Иосиф Леонидович – драматург. Он пишет все то, что артисты говорят и делают.
– Ага, писменник!.. Ну, а Арина Сергеевна?
– Она – артистка.
– Спивает? Може, танцует?
– Если надо, и поет, и танцует.
– Разумию. За вас – ясно. Ну, а той малый, шо вы Пашкой кличете?
– Павел Александрович – критик.
– Это чево?
– Вот Иосиф Леонидович напишет пьесу и прочтет ее труппе. Артисты, в том числе Ирина Сергеевна, выучат все наизусть. Затем я объясню артистам, как надо играть. А когда все уже будет готово, – приходит Павел Александрович, смотрит представление от начала до конца и потом говорит всем нам, что ему кажется плохо, что не годится, чему зритель не поверит…
– Стой! Значит, Осип робыть, робыть, робыть; Арина Сергеевна – робыть, робыть, робыть; вы – робыте, робыте, робыте… А Пашка прийде, гляне, да тильки каже, шо це гавно, да то – гавно, – так ему за это ще и гроши пла-тють?!
Завадский ничего не мог ответить, не имея возможности что-либо противопоставить столь «железной» логике. Он только развел руками: очевидно, Матрена Гнатовна была права…»
Мама редко останавливалась на житейских подробностях своей 10-летней жизни с Завадским. Я узнал из книг, что это мама перевела Юрия Александровича в категорию «лысых», обрезав как-то у спящего Завадского его прическу «внутренний заем».
Юрий Александрович, по словам мамы, любил днем на отдыхе полежать в тени, тщательно отобрав для чтения несколько книг. Взяв одну из них, он моментально засыпал. Это повторялось многократно. Вероятно, тут и была совершена Ириной Вульф эта отчаянная парикмахерская операция.
Вернувшись в Москву, они купили на Сухаревском рынке, рядом с их квартирой в Уланском переулке, кресла в честь Ильфа и Петрова… Это были старые кресла красного дерева ручной работы, сделанные в XIX веке, в пушкинское время. Четыре и одно, пятое – немножко другое. На Сухаревке были куплены очень дешево еще три предмета: павловский секретер, банкетка и замечательный туалетный стол-комод с витринкой для украшений.
Туалетный стол-комод – мама называла его «туалет» – после войны был продан, а кресла, банкетка и секретер путешествовали с мамой всю ее жизнь. Многое изменилось, но и после войны Юрий Александрович приходил 1 января на наш семейный обед в честь маминого дня рождения и Нового года, собирались друзья, все сидели на этих креслах, а на том, пятом, которое немножко другое, всегда сидел Завадский.
В 1925 году Павла Вульф с Фаиной Раневской поступили в передвижной Театр московского отдела народного образования – МОНО. Какой это был театр? Павла Леонтьевна вспоминает: «Несмотря на довольно сильную труппу, работа шла вяло, неинтересно, со всеми пороками провинциального театра, неряшливыми постановками, постоянными заменами. Беспрерывная смена руководства вносила беспорядок, ненужную суматоху, репертуар был пестрый, случайный. Все это привело к тому, что театр, просуществовав один зимний сезон, закрылся. Труппа распалась…»
В театре МОНО они работали вместе с замечательным режиссером Павлом Рудиным, у которого Раневская дебютировала в 1921 году в Симферополе в роли Маргариты Кавалини. Теперь Вульф и Раневская с частью труппы театра МОНО во главе с их любимым Рудиным получили приглашение работать летом 1925 года в Святогорске, в театре при санатории донбасских шахтеров. В своей книге «В старом и новом театре» Павла Вульф вспоминала: «Когда приехали первые отдыхающие, театр еще строился. Мы репетировали под стук молотков… Заходили шахтеры, просили торопиться с открытием, так как время их пребывания в санатории всего 29 дней».
Я бы так и не узнал, где этот «Святогорск для шахтеров», которого нет на картах, если бы не наша Тата. В профсоюзной книжке ВСЕРАБИСа Натальи Александровны Ивановой, сохраненной в нашей семье до сегодняшнего дня, есть запись: «27.VI-25 г. Артёмовск».
Святогорск в 20-х годах, естественно, был переименован и стал Артёмовском.
Святогорск… Может быть, для Раневской он был таким же чудесным, теплым, радостным летом ее театральной молодости, такой же сбывшейся мечтой, какой он остался в памяти ее Лили – Павлы Вульф:
«Это были чудесные минуты моей жизни, и я чувствовала, что недаром живу на свете. Никогда не забыть некоторых волнующих моментов нашей жизни и работы в Святогорске. Целые снопы васильков, громадные букеты полевых цветов получали мы, актеры, от нашего чуткого и неискушенного зрителя».
Потом, вместе с Лилей, – Бакинский рабочий театр, где после Святогорска Раневская начала работать с октября 1925 года. Сестра генерала Муза Валерьяновна в «Сигнале» и уборщица Федосья Лукинишна в «Урагане» – две контрастные роли Раневской в БРТ. «В Одессу морем я плыла на пароходе раз», – хрипло пела Раневская в роли старой певицы в спектакле «Наша молодость». Это вспоминали в 1977 году бакинские зрители – и через пятьдесят лет они не смогли забыть ее роли.
Я работала в БРТ в двадцатые годы у Швейцера, в тридцатые годы режиссером был Майоров. Играла много и, кажется, успешно. Театр в Баку любила, как и город. Публика была ко мне добра.
Баку – притягивал Раневскую. В нем была древность, узкие улочки и старые башни: история, которую она любила всегда:
«Нарды» – древняя игра на улицах старого города; дикий ветер «норд», наклонивший все деревья в одну сторону; многочисленные старожилы-созерцатели на переносных скамеечках, ожидавшие на ветру конфуза проходивших женщин в завернутых «нордом» нарядах.
Нефть – непонятная сила, отдалившая от Раневской ее отца, – собрала здесь в непрерывный ансамбль кварталы частных жилых домов «небогатых нефтепромышленников» (по ее выражению), а внутри – за богатыми парадными – небывалая роскошь апартаментов прошлого века и интимные покои – на женской половине, украшенные лепниной, венецианскими зеркалами, невиданными ярусными зеркальными сотами и парчой, затянувшей стены и потолки спален. И – тепло, как в Таганроге. И – бухта, вокруг которой парки, и весь Баку, медленно поднимающийся вверх.
У Раневской в Бакинском рабочем театре была вторая встреча с Маяковским:
В Баку в 25-м году я увидела его в театре, где играла в то время. Он сидел один в одной актерской гримерной, в театре был вечер, его вечер, сидел он, задумавшись, я вошла и увидела такую печаль у него в глазах, которая бывает у бездомных собак, у брошенных хозяевами собак, такие были его глаза. Я растерялась, сказала – мы познакомились у Шоров; он ответил, что был там один раз. Актриса под дверью пропищала «нигде кроме, как в Моссельпроме». Он сказал: «Это мои стихи». Актриса хихикала за дверью. Хихикали все. Его травили весь вечер, а он с папиросой, прилипшей к губе, говорил гениальные дерзости. Был он умнейшим из людей моего времени. Умней и талантливей в то время никого не было. Глаза его, тоски в глазах не забуду – пока живу.