Я сама себя спрашиваю – вот что, я такая черствая, рациональная, бездушная и не могу никого полюбить? Ответа не знаю. Наверное, да. Но поскольку я Виктора Сергеевича не люблю, я сближаться с ним не хочу. Это удивительная петля. Если бы он обо мне не заботился, если бы со всех сторон на меня не смотрели вещи, подаренные им, некоторые – силком, я бы, может быть, не устояла перед его желанием переступить черту нежной романтической дружбы. А то, что желание есть, сомневаться не приходится. Просто он упирается в стенку. И поэтому все время подходит к какой-то черте и отступает. Потом еще поближе подходит… И опять отступает.
Я влетела в аудиторию в ту самую минуту, когда Тетёрка сказала:
– Ну-с… Кто у нас так долго спит… И где… И с кем…
Понятно, что это вообще не ее дело. Наша личная жизнь никак не касается куратора – мы ведь уже вполне взрослые люди. Но в глаза ей никто этого не говорит. Не потому, что ее боятся, а просто потому, что у нас подобрались удивительно нескандальные девочки в группе. Может, если бы кто хоть раз ей ответил, она бы такими присказками с нами не разговаривала. Я тоже молчу, потому что вообще не люблю конфликтов.
После занятия, тянувшегося неимоверно долго и скучно, Тетёрка подозвала меня к себе.
– Ты с ним спишь? – с ходу спросила она меня. – Я понимаю, тебе ведь не с кем поделиться. Ты ж сирота.
Я молча взглянула на Тетёрку. Рыжие взбитые волосы, крашеные-перекрашенные, она постоянно меняет цвет, тяжелый подбородок, немигающий взгляд… Наверно, когда-то она, как и моя мама, любила русскую литературу, поэтому стала ее преподавать. А русская литература учит духовности, учит, отбрасывая и не замечая грязи вокруг, искать светлое. Как найти в Тетёрке светлое? Ну точно не спрашивать в ответ, с кем спит она. С мужем, который работает в Москве и приезжает на выходные, и то не всегда. Она сама часто сетовала на это. Или с физруком, которого она часто зовет «чинить» компьютер, когда у него отошел зарядный провод, и тот не включается. Если так спросить, то Тетёрка вцепится в меня зубами, я – в нее, и мы, как две бешеные собаки, будем, сцепившись, крутиться на одном месте, стараясь укусить друг друга побольнее.
Я придумала себе хороший способ. Если надо слушать гадости и не слышать их – про меня ли, про других, вообще про жизнь, я начинаю читать какие-то строчки в голове. Пушкина, например. К летнему экзамену я много учила наизусть, и очень легко и просто отвечать мысленно его словами, волшебными и вечными. «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье…», или «Я вас любил безмолвно, безнадежно…», или «Я знал красавиц недоступных, холодных, чистых, как зима…». Как будто открываешь дверь в какой-то удивительный мир, в другое пространство, которое вот оно, рядом, рукой не потрогать, но мыслями и душой можно перенестись туда.
Сейчас я смотрела на Тетёрку, а в моей голове потекли строчки: «Но Таня, точно как во сне, Их речи слышит без участья, не понимает ничего, И тайну сердца своего, заветный клад и слез и счастья, Хранит безмолвно между тем И им не делится ни с кем».
– Брусникина! – попыталась одернуть меня Тетёрка. – Я тебе говорю! Ты что, стоишь, спишь на ходу? По ночам спать надо, а не…
Она еще что-то сказала, неприличное, почти такое, как говорят наши девочки, задыхаясь в клубах дыма, забившись в общежитии в угол, называемый «торчком». Курить у нас в помещении нельзя, но все всё равно курят, пропитываясь насквозь вонючим едким дымом, и сплетничают или же делятся своими переживаниями. В нашем общежитии хватает всякого, потому что и девочки, и мальчики есть разные, кто-то сваливается с катушек очень быстро, начинает пить, употреблять наркотики, их отчисляют, как правило, никто не хочет возиться с ними. Но я стараюсь в это не вникать, с ними по возможности не пересекаться и об их проблемах не разговаривать. Наверное, это трусость и бегство. Но я никак не могу изменить их сущность, больную, несчастную. По крайней мере, сейчас я не вижу никакого выхода. И мне становится пусто и страшно, поэтому я прячусь, закрываюсь и блокирую все входы и выходы в свою душу с помощью строчек Пушкина или Есенина, или Блока. Не всегда это помогает. Но сейчас помогло.
Тетёрка поговорила-поговорила еще, да и отпустила меня.
– Какая-то ты… нездоровая, – сказала она мне напоследок. – Все девочки как девочки – нормальные. Живые. А ты – как мертвая. Ты вообще что-нибудь чувствуешь?
Я подняла на нее глаза. Да, чувствую. Конкретно сейчас мне было просто жалко Тетёрку, потому что она, как большая, глупая, растерянная девочка, стояла сейчас передо мной, широко расставив крепкие ноги, яркая жирная помада ее размазалась, на бок сбился большой пунцовый бант на платье… Жалко, потому что она плохо выглядела, явно плохо себя чувствовала, всеми ногами завязнув в своем собственном тухлом болотце. И оттуда что-то кричала, кричала мне… Но если бы я ответила хоть слово, то увязла бы вместе с ней. И потом долго бы отмывалась от этой болотной жижи и плесени. Поэтому я промолчала.
– Какая, а… Ну точно, нездоровая! – изо всех сил отмахнулась от меня Тетёрка. – Просто идет от тебя какая-то… черная сила!.. Точно! Ты ведьма, да? Ну-ка покажи, у тебя глаза разные, да? Разные? Один фиолетовый, другой зеленый? Или нет… черные!.. Так я и знала.
Я пожала плечами. Повернулась и ушла. Глаза у меня совершенно обычные, темно-серые, кажутся то светлее, то темнее в зависимости от освещения и одежды. Какая же глупая Тетёрка! А ведь она читала те же самые книги, что и я. Учила те же стихи. Да мало того, она всю жизнь преподает русскую литературу. Формально, ничего не соображая, что она говорит изо дня в день. Вот сегодня темой занятия был «Гуманизм Достоевского». Что бы сказал Достоевский, если бы услышал наш с ней разговор? Схватился бы за перо, и стала бы Тетёрка каким-нибудь второстепенным персонажем. А я? Каким бы персонажем я была у Достоевского? Хотя ведь у него не было однозначно положительных персонажей. Он сомневался, искал ответы, и они тоже сомневались во всем… Пока я не знаю, как буду преподавать литературу. Но у меня есть еще впереди несколько лет. Два с половиной года в училище и, я очень надеюсь, пять лет в институте. Ведь я поступлю в институт, в самый лучший – в МГУ, на бюджет. Всё сделаю для этого.
После занятий я немного задержалась, долго одевалась, думала, как ответить на Пашино сообщение «Привет!». Если написать в ответ «Привет», он начнет набиваться на встречу. Говорить с Пашей категорически не о чем. Когда он был младше, то мог просто таскаться за мной хвостом. Стоял всегда рядом, смеялся, в школе садился сзади, в столовой – так, чтобы видеть меня и чтобы я могла видеть все его активные выступления, шутки, легкие драки.
Потом Паша подрос и стал прятаться в подсобке, где хранились шампуни, мыло, порошки, с Дашкой Алёхиной, узнал вкус интимных радостей и… начал приставать ко мне уже активно. Страдать, настаивать… Все его мысли и желания сосредотачивались в одной точке – затащить меня в подсобку, где в плохую погоду наши устраивали свою личную жизнь, или в лес, окружавший наш детский дом, и куда парочки уходили в теплое время.
Паша был уверен, как и практически все, что я встречаюсь с Виктором Сергеевичем, разубедить его было невозможно – иначе люди не хотели понимать нашей дружбы. Мне стоило больших усилий отстоять себя в середине девятого класса. Но мне это удалось. Это была моя победа над силами зла – так я сама определила тогда это для себя. Не первая, но огромная. Отец Андрей советует мне всегда жалеть своих врагов… Но жалеть можно врагов поверженных. А если жалеть врагов, которые идут на тебя с огнем, желая уничтожить, ненавидя, врагов сильных и беспринципных… Жалость может помешать бороться. Вот ответила бы я сейчас Тетёрке – может, она бы и прикусила язык. Или… мне бы прищемила хвост на экзамене, как она часто нам обещает.
Поразмыслив, Паше отвечать я ничего вообще не стала.
Только когда опустела раздевалка, я тоже вышла. Иногда меня удручает мое полное одиночество. Раньше, когда я жила в детском доме, я так остро его не чувствовала. Там у меня была моя маленькая «сестра», подружка, подопечная, Люба Горячева, о которой я заботилась и которая была ко мне искренне привязана. Там все время рядом болтался, требуя любви, Паша Веселухин. Там я рвалась на танцы, где был Виктор Сергеевич, и мне было тепло от его дружбы… А сейчас одиночество просто космическое.
В училище у меня со всеми нормальные отношения и есть приятельницы, но у нас настолько разные интересы, что настоящей дружбы не получается.
Дружеское расположение Виктора Сергеевича стало каким-то двусмысленным, Паша – это вообще отдельный разговор, главное, не встретить его случайно в городе… А если встретишь – правильно ответить, чтобы он не рассвирепел, не убежал прочь, стуча ногой по всем встречным столбам и мусоркам, и не примчался ближе к ночи на «последний разговор», который он устраивает регулярно раз в месяц, дебоширя у входа в наше общежитие или прямо в коридоре, если ему удается прорваться… Мне кажется, он уже привык так жить. Поорет, проклиная свою судьбу, меня, все на свете, месяц собирается с силами, копит страдания и потом – всё снова-здорово.
Меня утешает лишь то, что все герои русской литературы очень одиноки. И Печорин, и Онегин, и Татьяна, и Чацкий, и князь Мышкин, и Раскольников… Кто-то потом обретает дружбу и любовь, а кто-то, наоборот, во всем окончательно разочаровывается и все теряет…
Странно, наверно, сравнивать себя с самыми лучшими героями русской литературы. А с кем мне себя еще сравнивать? Не с теми же бывшими детдомовцами, которые пропадают один за одним, только выйдя «на свободу» в пятнадцать лет… Так я точно не хочу.
Мамы давно нет, уже семь лет, как она умерла, и эти семь лет прошли, с одной стороны, быстро, а с другой – это целая другая жизнь. Вся моя жизнь делится на две половины – до детского дома, куда я попала через месяц после ее смерти, и после. Маму я помню хорошо. Помню многие ее слова, помню лицо – тем более у меня есть ее фотография, помню, как она просила меня быть хорошим человеком и не врать. Не врать совсем получается. Потому что, скорей всего, мама имела в виду что-то другое. Если говорить всем правду и только правду, мир взорвется от обиды и взаимной неприязни. Но теперь уже не спросишь.
С кем мне себя сравнивать? И с кем разговаривать? Раньше я разговаривала обо всем с Виктором Сергеевичем. Пока он относился ко мне, как к маленькой девочке, которую можно изредка поцеловать и поскорее отойти от нее, чтобы неровен час не переступить грань…
Размышляя, я пошла по улице. Погода была просто прекрасной, день не испортился, пока мы сидели в училище, вовсю пели птицы. Надо узнать, кто же может так петь в самом конце января… Ведь птицы еще не прилетели из дальних краев. Значит, запела какая-то зимующая птица, запела, чувствуя близкую весну.
Очень хотелось есть. Обед, который был два часа назад, пролетел незаметно. Я стала придумывать, что бы я приготовила, если бы у меня были деньги. Я помню несколько блюд, которые так вкусно готовила мама. Тушеное мясо, целиком запеченная курица, многослойный пирог с грибами, картошкой… Но я точно не знаю, как надо готовить, чтобы получилось так, как у мамы.
Помучив себя такими мыслями, я зашла в попавшуюся мне по дороге булочную и купила свежий белый батон. На самом деле что может быть вкуснее такого хлеба? Отломив кусочек, я убрала в сумку оставшееся, решив не есть на улице, как бродяжка.
– Руся!.. – натолкнувшаяся на меня около булочной девушка ахнула от неожиданности. – Ты?..
И я тоже ахнула. Я не видела Машу с прошлого года, когда, поступив в училище, радостная, позвонила ей, мы встретились, долго гуляли, обещали больше не расставаться. Я надеялась, что Машина мама, которая не очень приветствовала нашу дружбу, теперь будет относиться ко мне по-другому, поймет, что я никак не могу плохо повлиять на Машу.
Маша пришла к нам в класс, в котором учились и детдомовские, и домашние дети, в тот год, когда я оканчивала школу, девятый класс. Она, разумеется, осталась учиться в десятом. А у нас так заведено – в пятнадцать лет практически все выпускаются из детского дома и продолжают учебу в профессиональном учебном заведении. Большинство идет в строительный техникум. Я же мечтала поступить в педагогическое училище, а потом – в институт, на специальность «русский язык и литература», потому что моя мама была учительницей русского языка, и это когда-то казалось мне практически нереальным.
Училище – лучшее в области, многие идут в него, потому что потом легче поступить в хороший московский вуз. Попасть в наше училище на эту специальность, плохо сдав экзамены за девятый класс, невозможно, только разве что на платное место. Но я сдала все предметы, включая математику, на самые высокие баллы и поступила.
Мы с Машей тогда погуляли, договорились еще встретиться. Но Маша больше не написала. Я ждала-ждала, несколько раз принималась сама ей писать, но не отправила ни одного сообщения, даже просто картинку или улыбку. Я все поняла. Ее мама поставила ей какие-нибудь условия.
Теперь мы расцеловались, и я сказала:
– Тебе в какую сторону?
– Я домой. – Маша неопределенно махнула рукой.
– А мне – туда. – Я тоже показала, только в противоположную сторону.
Маша отвела глаза. Потом все-таки сказала:
– Давай сейчас пойдем ко мне? Мама посмотрит, какая ты…
Я пожала плечами. На работу к Елене Георгиевне и Петру Львовичу мне еще не скоро…
– Давай попробуем.
Маша обрадовалась. Мы медленно пошли в сторону ее дома. Город у нас небольшой, но не крохотный, весь за час не обойдешь. Отсюда до Машиного района было довольно близко.
Маша стала рассказывать мне о своей жизни в школе. Надо же… Школьные проблемы показались мне такими далекими, хотя они были совсем недетскими.
– Серафима часто тебя вспоминает, – улыбнулась Маша. – В пример ставит. «Руся быстро решала, для Руси бы это было не то, что для вас…»
– Ага, лучше бы она меня хвалила, когда я училась.
– А Песцов!.. Ты даже не представляешь… Такой наглый стал! Считает, что он уже поступил в МГУ, и так со всеми себя ведет…
– В МГУ? – засмеялась я. – А что ему там делать? Ботинки свои замшевые показывать?
– Ботинки у него теперь другие… Нет, почему, там есть факультеты, где науки мало. Он на платное поступит. Организация выставок, глобальная политика, даже есть факультет искусств – не путать с искусствоведением.
– А он куда идет?
Я знала, что отца Песцова, наконец, выгнали из администрации города. И он занялся, понятное дело, каким-то прибыльным бизнесом.
– Он… Кажется, на факультет политики… Там есть что-то в этом роде…
– Жаль. Еще одним гадом в политике станет больше.
– У него роман с училкой одной, кстати. Новая пришла.
– Столько сейчас таких случаев, надо же… Почему так? Или всегда так было? Почему тогда это кажется странным и неправильным?
– Руся… – Маша с такой теплотой посмотрела на меня, что я в ответ сразу почувствовала, как тепло и хорошо стало у меня на душе.
Ни с кем никогда мне не хотелось так дружить, как с Машей. Если бы тогда, еще два года назад, не ее мама и, главное, не Паша Веселухин, тершийся рядом и влезавший во все, в том числе – невольно – и в дружбу с Машей…
– Руся, как мне не хватало таких разговоров. Я только с тобой говорю об этом.
– А с мамой?
Маша не успела ответить. Впереди я увидела Пашу с его детдомовской пассией, Алёхиной. Дашка, которая непонятно как пережила тот год, когда их вынужденно разлучили с Веселухиным (она на полтора года младше), теперь жила вместе с ним в общаге в одной комнате. Как это им разрешили – непонятно, но, по крайней мере, она мне сама радостно это сообщила еще в начале учебного года, когда мы случайно встретились на улице.
Сейчас Паша, заметив меня, сначала застыл, как вкопанный (у Паши все эмоции налицо, этим он выгодно отличается от многих сверстников), потом покрепче обнял Дашку, та прижалась к нему и обвила его руками. Дашка так и не выросла, наверно, потому что с двенадцати лет живет с Пашей, и ее гормонам роста пришлось туго – все силы организма уходили на преждевременную выработку женских гормонов. Возможно, ничего особенного в их романе не было бы (вот няня Татьяны из «Евгения Онегина» вышла замуж в тринадцать лет, и ее муж был еще младше), если бы они поженились, стали бы работать и как-то нормально жить как муж и жена. Паше уже семнадцать, скоро будет восемнадцать. Но Паша-то ведь считает себя совершенно свободным человеком и постоянно добивается моей взаимности, не понимая, что это в принципе недостижимо, как допрыгнуть до Луны, скажем.