— Есть прекрасное, конструктивное предложение. По секрету от всех. После завтрака поиграем в гольф… А? Как вы на это смотрите, my dear?
Алексей Николаевич растерялся. Что он, шутит? Издевается? И вообще, он этот самый гольф один только раз в кино видел — Эйзенхауэр и еще кто-то гоняли мячик по полю.
Джонсон, сразу все поняв, весело сказал:
— Побывать в Америке и не поиграть с президентом в гольф — это, пожалуй, то же самое, что побывать в России и не выпить с премьером водки. Мне Никсон рассказывал, знаю…
— Но я… — попытался вставить Алексей Николаевич.
— Не умеете? Чепуха. Вмиг научу. Обломайте только своего Громыко — он у вас серьезный, а Раска я на себя беру.
Алексей Николаевич попытался ухватиться за последнюю соломинку:
— А переговоры? Я ведь завтра улетаю, а мы так ни до чего…
— Переговоры? Господи Боже мой, продолжим в воскресенье… Завтра не получится. У меня выступление в Лос-Анджелесе. Потом надо на минутку к себе на ранчо заглянуть — дочь внучонка родила. Пригласил бы к себе, да за вас боюсь — что Мао Цзе-дун скажет… А вам на субботу… Что бы вам предложить? Грэнд-Кэньон, заводы Форда, Диснейленд? Или, может, Ниагару? А? Величественнейшее зрелище…
Алексей Николаевич — а, черт с ним, была не была! — согласился на Ниагару — все-таки чудо природы, — но выходя, в дверях, шепнул своему переводчику — интеллигентному еврею с русской фамилией:
— Проболтаешься — с партбилетом расстанешься.
Тот понимающе кивнул.
Стоя на бетонной площадке у сплошной водяной стены Ниагарского водопада, Алексей Николаевич думал вовсе не о величии его, не о красоте, не о том даже, сколько энергии может дать и уже дает вся эта масса воды. Он думал о том, что все на свете ему смертельно надоело.
Ему 63 года. Возраст не такой уж преклонный (Черчилль, Бисмарк, Клемансо и постарше его управляли государством), но годы войны, да и не только войны, фактически с 1939 года, когда он стал Наркомом текстильной промышленности, по сегодняшний день надо считать все-таки один за три. С 1939 по 1967-й — 28 лет. Значит, ему сейчас не меньше как 119 лет. Куда тут всем этим Черчиллям и прочим засидевшимся в своих премьерских креслах вершителям мировых судеб.
Сто девятнадцать лет. Только где-нибудь в Дагестане живут еще такие старики. Пасут себе барашков, дышат горным воздухом и плодят детей — вот и все заботы… Доживешь там и до ста пятидесяти.
Впрочем, Черчилль барашков не пас, а дотянул до девяноста. Путь его жизненный не только розами был устлан, и все же… В молодости гусар, затем улан, участник последней в истории Англии кавалерийской атаки в Судане, воевал с бурами, попал в плен, бежал, в Первую мировую войну был сначала военно-морским министром, потом простым командиром батальона шотландских стрелков на французском фронте. В 26 лет имел уже за плечами шесть томов собственных произведений, в том числе один роман (все это не без некоторого восхищения рассказывал ему Майский, в прошлом наш посол в Англии). Его «Мировой кризис», «Мальборо» (биография отца), «История Второй мировой войны» — многотомные издания, переведенные на все языки. Кроме того, живописец (картины его выставлялись в Париже, Лондоне, Нью-Йорке), каменщик (выложил два дома в своем поместье), блестящий оратор, поглотитель несметного количества коньяка, и круглосуточно во рту сигара.
А он, Алексей Николаевич? Что хорошего он в жизни видел? В 15 лет Красная Армия, потом, кооперативный техникум, работа в системе потребительской кооперации в Сибири, затем Ленинград — Текстильный институт, фабрика имени Желябова, Октябрьская прядильно-ткацкая фабрика. Инструктор, мастер, зав. отделом, директор, председатель исполкома… Совещания, заседания, опять совещания и телефоны, телефоны, телефоны. Потом нарком, министр — и все то же, но на более высоком уровне и с большей нервотрепкой… Сталин, Берия, Хрущев… И всех их пережить. И остаться живым. И стать премьером… И решать вот сейчас с Джонсоном, что делать дальше. А что делать? Что?
На обратном пути, пока они ехали в машине до детройтского аэродрома, он разглядывал проносившиеся мимо уютные домики, виллы, фермы под черепичной крышей, и вдруг ужасно захотелось поселиться в каком-нибудь из этих домиков, лишенных заборов (в Америке заборов нет!), с палисадником, зеленой травкой, плющом, огородиком… Днем возиться в этом самом огородике или рыбку удить, по вечерам смотреть телевизор… И никто тебе не звонит по вертушке, и не надо ехать в осточертевшее Внуково встречать космонавтов или очередного арабского мудака… Ох, это Внуково… Не за горами уже… И все они будут стоять и ждать, пока его серебристая птица… И улыбаться, и жать руки, и двадцать раз проверенные и перепроверенные пионерчики с букетами цветов… О-ох…
На следующий день, в воскресенье 25 июня, в том же самом старомодном особняке, за тем же круглым столом с букетами роз состоялась вторая, заключительная встреча президента с председателем Совета Министров.
Джонсон был бодр, весел, посвежел и даже как будто немного загорел за эти сутки на своем техасском ранчо. Алексей Николаевич, напротив, вид имел усталый, невыспавшийся, почему-то болела голова.
— Ну, как? — весело спросил Джонсон, осведомившись сперва о здоровье своего собеседника и о впечатлении, какое на него произвела Ниагара. — Ознакомились с этой папкой, с египетскими документами?
— Ознакомился, — сухо ответил Алексей Николаевич. Ночью он их перелистал и увидал, что большинство из них ему известно — Насер активно и секретно готовился к удару по Израилю.
— Ну и что вы по поводу этого скажете?
Алексей Николаевич помолчал, потер переносицу, посмотрел на переводчиков, сначала своего, потом американского — оба молодые, подтянутые, идеально выбритые, с весело-почтительной печатью готовности на лицах, только первый с черными, второй с серыми глазами, — и опять почесал переносицу.
— Можете быть совершенно спокойны, — сказал, перехвативши его взгляд, президент, — конфиденциальность нашей беседы гарантирую. Ни одно слово не выйдет за пределы этой гостиной.
Алексей Николаевич кивнул и повернулся к своему черноглазому переводчику:
— Если не трудно, принесите, пожалуйста, мой портфель из машины. Не черный, а желтый. Переводчик понимающе наклонил голову и, неслышно ступая по толстому ковру, скрылся за дверью.
Алексей Николаевич быстро взял из лежавшей на столе стопки прекрасной шероховатой бумаги один листок, так же быстро крупными буквами написал несколько слов по-русски и протянул его президенту. Президент, улыбнувшись, не глядя, передал его переводчику. Веселая готовность, ни на минуту не покидавшая лица переводчика, внезапно исчезла. В серых, умных глазах его появилось недоумение, растерянность, может, даже испуг. Тревожно-вопросительно посмотрел он на Алексея Николаевича. Тот молча, спокойно наклонил голову.
Переводчик, понизив голос почти до шепота, перевел текст записки Джонсону. В ней было всего несколько слов: «Г-н президент, на каких условиях я мог бы получить убежище в вашей стране?».
Джонсон не сразу взял протянутую ему переводчиком записку, внимательно прочитал незнакомые ему слова, зачем-то посмотрел на обратную ее сторону и откинулся на спинку кресла. Несколько секунд оба государственных мужа, не мигая, смотрели друг другу в глаза.
Ни один из троих сидевших за столом не сталкивался в своей жизни ни с чем подобным, Да, пожалуй, и во всей мировой истории подобного еще не случалось. Одно слово президента Соединенных Штатов могло сейчас изменить судьбу более чем трех миллиардов населяющих землю людей, в том числе и двух сидящих друг перед другом, много повидавших на своем веку немолодых и не очень здоровых человек.
Стоявшие в углу, похожие на готический храм, часы очень медленно, с паузами начали мелодично бить. Стрелки сошлись на двенадцати.
Взвешивать и решать у Джонсона не было времени — ответ должен быть немедленным и категоричным — да или нет… И как всегда, когда он попадал в цейтнот, Джонсон избрал единственный спасавший его в такие минуты метод — он загадал… Если русский переводчик придет до конца боя часов, он скажет ДА, если позже — НЕТ…
Если — ДА…
Война? Обвинение в похищении, шантаже? Всеобщая мобилизация, ракеты? Или… Или прекрасный предлог для сидящих в Кремле, избавиться от слишком умеренного, не склонного к авантюрам, более трезвого и реалистического в вопросах политики, замедляющего на крутых поворотах ход, пожилого, больного почками не бойца, а кооператора? Предлог? Возможно. Но в то же время и новая вспышка на Ближнем Востоке. А Вьетнам? Мао Цзе-дун? Де Голль? Лишнее лыко в строку его антиамериканской политики… Бонн? И что с ним самим делать? Может, хватит уже одной Светланы с ее мемуарами и пресс-конференциями. Может, тоже начнет воспоминания писать? Конечно, интересно, но… А вдруг все-таки война? Часы пробили пять… шесть… семь… «За эту бумажку я мог бы получить миллион… — думал сидевший как изваяние рядом с президентом сероглазый переводчик. — В обоих случаях… Но она уже не в моих руках… Господи… Как жить с такой тайной на сердце? Миллион… Миллион…»
Часы пробили восемь… девять… десять… «А по вечерам телевизор…» Алексей Николаевич представил себя лежащим на диване в уютном, мохнатом халате… — И никаких «Правд», «Известий», «белых» ТАССов… И иногда с Александром Федоровичем по рюмочке «смирновской»…
Черноглазый переводчик вошел с последним, двенадцатым, ударом часов.
«Это ДО или ПОСЛЕ?» — лихорадочно проносилось в мозгу Джонсона. Сотая доля секунды на размышление.
«После! Он вошел не на самый удар, а на мелодию удара, замирающий звук его…»
Судьба трех с половиной миллиардов белых, черных, пепельных, оливковых, бронзовых, желтых, красных (и красных!) людей, населяющих земной шар, осталась без изменений.
Президент подвинул к себе массивную, горного хрусталя пепельницу. В ту же секунду вспыхнул длинный голубоватый огонек в руках обретшего уже прежнее выражение лица сероглазого переводчика и квадратный листик шероховатой бумаги улегся мягкой, серебристой горкой пепла на дно пепельницы…
Все! Остальное неинтересно. Остальное известно из газет. В американских подробнее, с деталями, в советских совсем неподробно и без всяких деталей.
* * *
Над Внуковом «Ил» сделал большой круг и стал снижаться. В кружок иллюминатора Алексей Николаевич увидел усеянное прижавшимися к земле самолетами поле, ангары, старое и прилепившееся к нему новое, стеклянное здание аэропорта, затем тоже стеклянный, но поменьше, параллелепипед правительственного Внуково-2… Бетонное поле было чистое, точно вымытое, и по нему черным табунчиком двигалась к месту посадки небольшая группа людей… Они…
Быстро пронеслись под бортом фруктовые деревья какого-то сада, аэродромные сигналы, прыжок, другой — и все…
— Москва, Алексей Николаевич, с благополучным прибытием на родину…
Громыко надевал уже зачем-то пальто, хотя, судя по сводке, в Москве было не меньше 25…
Ил в последний раз слегка качнуло, и он встал. Открыли двери и одновременно подвезли трап.
Алексей Николаевич взял портфель — просто так, чтоб что-нибудь было в руках — и, сделав шляпой приветственное движение экипажу, — те любезно, с нескрываемым чувством радости (наконец-то!!!) улыбались, — стал спускаться по трапу.
По большим бетонным плитам летного поля к нему, тоже с улыбками, но другого уже рода, такими знакомыми, такими привычными, такими отлежавшимися в боковых карманах, шли члены и кандидаты в члены ЦК КПСС в кремовых, пепельных, оливковых отутюженных костюмах, их жены, все полные, в кремовых, пепельных, оливковых, парижского или на худой конец американского происхождения жакетках…
О, Господи… И надо жать им руки… И тыкаться мордой в подбородок, уши… И улыбаться… Улыбайся, улыбайся, смейся, паяц…
Проверенные пионерчики уже вручали ему букеты живых, выращенных в спецоранжерее и тоже проверенных, не менее двух раз — в оранжерее и здесь, на аэродроме, — цветов…
И никакого тебе телевизора, дивана, мохнатого халата… И никогда уже рюмочки «смирновской»… Опять кабинет с дубовой панелью… И шепотом журчащие телефоны… И брови, и ямочки на щеках, и вечный перегар изо рта…
А впереди?
Через год с небольшим советские танки вступили в Прагу.
Рассказ этот написан в невеселую пору
Этот рассказ Виктора Некрасова добирался до типографского станка три десятилетия.
В очередной свой приезд в Москву (если я не ошибаюсь, было это за год до его вынужденного, случившегося 12 апреля 1974 года отъезда в эмиграцию) он дал прочитать только что написанного «Короля в Нью-Йорке» нескольким друзьям и добрым знакомым. Мы нелицеприятно и довольно весело обсуждали его — нет, не рассказ сам по себе, а образ жизни и мыслей правивших нами руководителей, навеявших ему это сочинение. И Некрасов тоже принимал в горячем обмене мнениями самое живое участие — так, словно речь шла не о его вещи, недвусмысленно формулируя свое отношение к тогдашним властям.
Это было тяжелое для него время — по полной программе его травили и по писательской, и по партийной линии, грозили, старались запугать, и я подумал, что издевательски бесшабашный рассказ он написал, демонстрируя, может быть, даже и самому себе, что на поклон он не пойдет, каяться не будет, не дождутся. Ни у Некрасова, ни у кого из нас, только что прочитавших «Короля», и мысли не было куда-то его предлагать — для Некрасова это было бы равносильно самоубийству: статья 70 УК, часть 1 — распространение клеветнических измышлений на советский государственный и общественный строй, на руководителей государства и партии. Хоть завтра начинай такой процесс.
Власти решили с ним не нянчиться: неисправим — зубодробительные проработки в писательском союзе и партийной организации были сочтены недостаточными, им стали заниматься все видящие и до всего докапывающиеся органы государственной безопасности. Девять хорошо знающих свое дело сотрудников сорок два часа проводили у него обыск, цель которого, как было написано в ордере, «обнаружение литературы антисоветского и клеветнического содержания» — в протоколе на 60 страницах было 100 пунктов, изъяли книги, журналы, рукописи… После этого в течение недели каждодневные допросы у следователей по особо важным делам, на которых Некрасову дали понять, что если он не «исправится» или не уедет на Запад, ему придется отбыть в «места не столь отдаленные» и заниматься в мало подходящих климатических условиях отнюдь не писательским трудом.
Так Некрасова вытолкнули в эмиграцию. Но и там наши власти его не оставляли в покое: когда в одной из радиопередач он иронически отозвался о «трилогии» Л. И. Брежнева (главным образом о «Малой земле»), его лишили советского гражданства. (Указ подписан 24 апреля 1974 года). Но еще до того циркуляром Главлита было запрещено упоминать в печати его фамилию и название его произведений, они вычеркивались даже из библиографических справочников. Книги Некрасова были изъяты из библиотек и большей частью уничтожены. Когда в 1975 году в Минске на Всесоюзном совещании, посвященном тридцатилетию Победы, Василь Быков в числе лучших произведений о Великой Отечественной войне назвал «В окопах Сталинграда», у него начались серьезные неприятности, от него требовали покаянных объяснений.
Целое поколение читателей четверть века не имело доступа к книгам Некрасова — и созданным до эмиграции, широко известным, прославленным, как «В окопах Сталинграда», а уж о тех, что он написал в Париже, и думать нельзя было. И даже после кончины Некрасова 3 сентября 1987 года цековские вершители судеб продолжали его преследовать, видимо, считая, что приговор, вынесенный писателю в 1974 году, не имеет срока давности и ни при каких обстоятельствах не может быть отменен. А ведь шли уже первые «перестроечные» годы. По указанию Е. К. Лигачева, тогда второго человека в партийной иерархии, в «Литературной газете» был снят некролог, написанный Василем Быковым. А напечатанный, несмотря на это в «Московских новостях» короткий некролог, в сущности сообщение, был расценен (о чем рассказывает в своей книге «Омут памяти» А. Н. Яковлев) Лигачевым на заседании Политбюро как антисоветская выходка. Тут, наверное, было бы справедливо вспомнить, что Некрасов был не только автором одной из самых лучших книг о войне, но и участником Сталинградской битвы, в то время как Лигачев доблестно защищал родину в Новосибирске на трудной комсомольской работе.