Без семи праведников... - Михайлова Ольга Николаевна 23 стр.


Отпустив Мороне, д'Альвелла вздохнул. Он не подозревал мерзавца в убийстве, ибо знал своих людей. Этот чародей, не задумываясь, убил бы любого, если бы имел к тому повод, но за Джордано по его поручению присматривали. «Но каковы подонки, внезапно пронеслось у него в голове, каждый норовит соседа подставить, Ладзарино у потаскухи деньги берёт… Сколько мерзости вокруг… впрочем, о чём это он? На этой мерзости выстроено его благополучие. Благополучие?» Тристано д'Альвелла помотал головой, чтобы отогнать эти дурацкие мысли.

Теперь предстояло разобраться с молодыми камергерами. Их не видели в портале фрейлин днём, но это ни о чём не говорило. У убийцы были все основания быть осторожным. Итак, камергеры. Сынок Ипполито ди Монтальдо, Маттео, двадцатичетырёхлетний верзила, похожий на отца как две капли воды. Особым успехом у девиц не пользуется — не хватает такта да обходительности. Но вроде не подонок. Алессандро, сын Донато ди Сантуччи, высокомерный щенок, мнящий себя истинным аристократом и доблестным воином, достойным продолжателем рода Сантуччи. На самом деле — мелкий чванливый плюгавец, правда, не робок, но не столько от подлинной смелости, сколько из боязни прослыть трусом. Бабёнки от него не в восторге, но шлюхи его принимали. Как же, аристократ! Джулио Валерани, внук Глории, сынок Наталио. Вежлив, галантен, осмотрителен. Красавцем, правда, не назовёшь, не в папашу пошёл, и у Черубины он появлялся редко. На Манзоли или Тибо у него не было денег, а у бессребрениц не протолкнуться. Им всем нечасто удавалось протиснуться через Альмереджи и Альбани. Однако Джулио часто наведывался к бабке Глории. Но всё же в участие камергеров в убийстве Тристано всерьёз не верил. Щенки молоды и глупы, а убийство, Чума прав, несло печать ума немалого.

Тристано вызвал Бениамино ди Бертацци. Врач, пристроенный в замок Песте, поначалу не нравился подеста, но когда тот всего за день вылечил прострел у него самого, д'Альвелла сменил гнев на милость. Сейчас он устало поинтересовался, чем отравлена женщина? Он верил Портофино, но вдруг…

— Это аконит, мессир д'Альвелла, собственно говоря, «фармакон» — яд и лекарство. Его прописывают при горячках, воспалениях сочленений, подагре, чахотке, параличах, астме, худосочии. Но дозы должны быть тщательно выверены.

— А какова была доза тут?

Медик покачал головой.

— Не знаю. Но немалая.

— Она могла понять, что отравлена?

Врач пожал пдечами.

— Действие яда проявляется болями во рту, отравленные потеют, ускоряется пульс, расширяются зрачки, они жалуются на дурноту и головную боль. После этого — рвота, колики, судороги, стеснение дыхания, бред, обморок, конвульсии, и наконец, смерть. При отравлениях следует давать в малых дозах уксус или вино и, конечно, рвотное…

— Если бы ты заметил отравление своевременно, ты мог бы помочь ей?

— Если бы она съела листья аконита в салате — наверное, смог бы. Но это, судя по всему, вытяжка из кореньев и листьев. Боюсь, я был бы бессилен.

— Ты сказал о судорогах и конвульсиях. Но покрывало не сдвинуто.

— Скорее всего, она билась на полу, ведь платье сильно измято, а после смерти убийца положил её на постель и всё убрал. Ведь нет ни вина, ни угощения. Но весила она немало, так что, убийца, конечно, мужчина.

— Но ведь её могли отравить в другом месте, а после проводить к ней в комнату…

Медик не оспорил это суждение.

— При осмотре больше ничего не заметно?

Лицо Бениамино перекосило.

— Ничего, имеющего отношения к делу…

Тристано д'Альвелла поднял глаза на врача. Тон его показался ему странным.

— А что заметно — не имеющего отношения к делу?

Врач вздохнул.

— То ли особа была весьма развращена, то ли уж друзья донны… гоморряне.

— А… ну конечно.

Д'Альвелла почувствовал полное изнеможение. Как же вся эта грязь надоела ему… Все, хватит. Он отпустил врача. Сегодня он всё равно ничего не поймёт, Грациано прав. Чёрта тут поймёшь. Челяди и придворных около двухсот человек. Разумеется, доступ к фрейлинам имеют далеко не все — это третий этаж и посторонний туда пробраться не мог, да Тристано и сам прекрасно знал, что это сделал свой. Но кто? Quis? Quid? Ubi? Quibus auxiliis? Cur? Quomodo? Quando? Увы, риторическая схема цицероновых вопросов пока не давала ответов. Д'Альвелла почувствовал, что тупеет, он не спал две ночи, был вымотан и измучен. Господи, зачем всё это? Чего он суетится? Что ему эта убитая распутная дурочка? Всё пустое…

В который раз пришёл дурной и мрачный помысел — отрицающий жизнь и смысл. Говорят, это Геенна. А жизнь — не Геенна? Он, всю жизнь цеплявшийся за свои регалии, знаки превосходства и власти, столь любивший повелевать и замечать трепет ничтожеств под его взглядом — вот он достиг возможной для него вершины. Но почему с неё видны только могильный крест да выжженная земля? Родриго, мальчик мой… Как быстро, одним лаконичным жестом судьба обесценила всё, чего он добивался, сделала его ненужным, пустым и суетным…

…Но нет, ложиться рано. Д'Альвелла напрягся, потом неожиданно велел разыскать графа Альдобрандо Даноли. Тот появился, бросив на Тристано задумчивый взгляд и тут же опустив глаза в пол. Д'Альвелла через силу проговорил:

— Мне не о чем спрашивать вас, граф, вы едва знали убитую. Но как человек пришлый, которому почти всё внове, заметили ли вы что-нибудь странное?

Альдобрандо молчал. Рассказать этому человеку о своих видениях он не мог. Нет, его не подняли бы на смех, но просто сочли бы безумным. А что ещё Даноли мог сказать начальнику тайной службы? Его понимание? Увиденное и осмысленное? Даноли снова поднял глаза на д'Альвеллу и неожиданно сосредоточился: у сидящего перед ним человека были странные глаза: за стальной жестокостью взгляда проступал порог мрака, но не мрака порока, а сгустившейся тьмы непереносимого, беспросветного горя. Голос Альдобрандо Даноли смягчился и чуть задрожал от жалости.

— Вы бы легли спать, Тристано, вы устали. За ночь этого не обнаружишь. Это убийство холодно, жертва заклана продуманно и бесчувственно, тщательно убраны следы. Это не кара, не месть, не порыв злобы, это подлость.

Д'Альвелла почувствовал, что его знобит. Это спокойно и как-то мягко данное определение, не догадка, но утверждение, поразили его. Тристано раздвинул губы в улыбке, но глаза д'Альвеллы не смеялись.

— Подлость? Это слово без определения, граф.

— Что же тут определять-то? — Даноли казался безмятежно спокойным. — Подлость — деяние чёрной души, но вы, Тристано, правы, деяние это явственно в проявлении и загадочно в определении. Чья душа не онемеет при его вопиющей безгласности? — Он развёл руками. — Столкновение с подлостью рвёт душу и воронкой смерча втягивает в себя каждого, покушаясь не только на жертву, но затрагивая и душу подлеца, и немого свидетеля. В нём — ужас перед бездной зла в чужой душе, понимание распада, которое твой ближний впустил в себя. Оно-то и ужасает. Где-то здесь, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеётся сатана.

Тристано д'Альвелла невольно вздрогнул.

— Вы пугаете меня, Альдобрандо.

— Разве вы не ощущаете этого? У вас несчастные глаза — вы должны чувствовать зло.

Д'Альвелла вдруг смутился. Он не привык к подобным словам. Редко кто осмеливался даже пытаться понять, что он чувствует. Сын разорившегося испанского гранда, он приехал в чужую страну без гроша за душой, но одержимый честолюбивыми помыслами и жаждой власти. Сколько унижений, сколько обид он молча сглатывал, пока медленно поднимался по ступеням иерархии? Но судьба всегда тонко и зло издевалась над ним: юношей он алкал внимания богатых и недоступных женщин, но те смеялись над нищим инородцем. Он чувствовал себя равным аристократам — но они не желали знать его. La pobreza no es vileza, mАs deslustra la nobleza, бедность не низость, но очерняет знать. И вот — он проделал длинный и сложный путь наверх, разбогател, обрёл власть и силу, и теперь любая аристократка была доступна ему — не его ухаживаниям, а просто взгляду, горделивые же вельможи заискивали перед ним. Но он уже не хотел женской красоты — тело его остыло. Не тешила и власть — скорее угнетала. Что ему раболепные поклоны этих ничтожеств? От всей жизни, беспокойной, честолюбивой, алчной и страстной остался только сын, его Родриго. Тристано женился на Лауре Соларентани по соображениям продвижения — она принесла ему солидное приданое и родственные связи, коих так не хватало, родила сына, была безропотна и смиренна. Он не хранил ей верность, но сына обожал, видел в нём и продолжение рода, и — свою смену. И вот… борзая Лезина, поклоны челяди, ничтожные содержанки шлюх ладзарино, мерзейшие доносчики альбани, отравленные потаскушки верджилези…Что он чувствует?

Этот странный человек стоит перед ним, как выходец из другого мира, и спрашивает, чувствует ли он ужас распада чужой души? Нет. Но Тристано д'Альвелла вдруг почувствовал ужас омертвения своей. Своей души, потерявшей всё. Но… странно. Стоящий перед ним, судя по доносам челяди, потерял больше. Почему же он жив? Почему может улыбаться? А он? Ему всё равно. Он мёртв, понял д'Альвелла.

— Убийцы не пугают меня, мессир Даноли, но ваши слова удивляют, — Тристано д'Альвелла поторопился мановением руки опустить графа.

Когда Даноли ушёл, д'Альвелла с трудом поднялся, прошёл несколько шагов по комнате, запер дверь. Чума прав. Сегодня ему ничего не узнать. Не думать. Не думать. Спать. Он тяжело опрокинулся на постель и минуту спустя уже мерно дышал, порой судорожно вздрагивая во сне.

* * *

После встречи и разговора с мессиром ди Грандони Камилла хотела было пойти к себе, но неожиданно свернула к Гаэтане. Та сидела у камина, плетя из алых нитей кружевную шаль. Красный цвет удивительно шёл Гаэтане. Камилла села рядом. Некоторое время обе молчали, потом Гаэтана проронила:

— Ты так бледна…

Камилла покачала головой.

— Несчастная Черубина… Все просто ужасно. Кто и во имя чего рискнул подобным?

— Успокойся, дорогая, без Божьего попущения с головы человеческой волос не падает. — Голос Гаэтаны был спокоен и безмятежен.

— А ты когда видела её в последний раз?

— Вчера днём, когда она дала десять дукатов этому ничтожному распутному Альмереджи, которого ночью принимала.

— Ты думаешь… ты думаешь, это он отравил её? Нет…

— Может, и не он. — Гаэтана не спорила. — Зачем ему травить её? Проще было деньги из неё тянуть.

— А почему… почему ты об этом не сказала мессиру д'Альвелле?

Гаэтана на мгновение смешалась. Но тут же и объяснилась.

— Зачем? О том же самом ему уже наша дорогая Иоланда поведала.

— Но ты никого не подозреваешь?

— Что толку в бессмысленных подозрениях? — Гаэтана пожала плечами. — Черубина была глупа, жизнь вела распутную…

Камилла бросила взгляд на подругу и осторожно проговорила:

— Я сегодня встретила… мессира ди Грандони. Он жестокий человек. Он…

Гаэтана резко перебила подругу.

— Мессир Грациано ди Грандони никогда не отравил бы Черубину.

Камилла бросила внимательный взгляд на подругу. В голосе Гаэтаны и в том, как она произнесла имя шута, сквозило какое-то странное насмешливое уважение.

— Ты так уверена? Я, впрочем, тоже не думаю…Ты считаешь его достойным человеком?

— Кого в эти дьявольские времена назовёшь достойным? — снова пожала плечами Гаэтана. — Но он Черубину не принимал всерьёз. Мессир шут очень немногих принимает всерьёз. Боюсь, он и к нам относится, — она беззлобно усмехнулась, — несерьёзно. — Тут улыбка пропала с её лица. — Но Черубину-то убили не шутя.

Камилла закусила губу и ничего не сказала.

* * *

Ладзаро Альмереджи после разговора с Тристано пришёл к себе и плюхнулся на постель. На душе было пакостно, ему совсем не понравился взгляд, которым его окинул подеста — презрительно-насмешливый, пренебрежительный, каким по минование надобности окидывают шлюху. Ладзаро прикрыл глаза. Ну и чёрт с ним. Пусть думает, что хочет.

Но сумел ли он всё же убедить Тристано в своей невиновности? Ладзаро знал, что нравился Черубине: она всегда готова была отказать любому любовнику, если могла рассчитывать на свидание с ним, считала его галантным красавцем, истинным придворным, даже была влюблена в него, но выполняя все его прихоти, он видел это, не была взволнована. Черубина в его понимании была скорее дурой, чем потаскухой. Она позволяла себя брать, но отдавалась бесстрастно, и Альмереджи казалось, что в постели с ним она просто мечтала о прекрасном рыцаре или грезила о героях великого Ариосто. Вот Франческа — та была подлинно похотлива и превыше всего ценила мощь мужского достоинства, денег не брала, но зато и в долг никогда не давала.

Он снова поморщился. На душе по-прежнему было мерзко.

…В день убийства он ушёл на рассвете. Черубина спала и что-то пробормотала сквозь сон. Что — он не понял, да и прислушиваться бы не стал. Ему до мечтаний Черубины дела не было, Ладзаро хладнокровно пользовался телом дурёхи и её кошельком. Почему бы и нет? В полдень он снова встретил её на веранде — разодетую для приёма и едва не забыл изобразить на лице восторг влюблённого. Впрочем, наблюдательной Черубина не была, не стоило особо и актёрствовать. Он выклянчил десять дукатов, хотя его общий долг ей подходил уже к пятидесяти флоринам. Альмереджи знал, что она никогда не напомнит ему об этих деньгах. Опустив монеты в карман, он проводил Черубину к перилам, где её окликнула старая Глория Валерани, и едва направился к дверям домовой церкви, как навстречу ему попалась Гаэтана ди Фаттинанти. Он понял, что она слышала весь разговор — понял по её взгляду, презрительному и высокомерному, и, естественно, эта фурия всё рассказала Тристано. Он сглупил, пытаясь скрыть эту последнюю встречу с Черубиной от д'Альвеллы.

Господи, ну почему же так тошно-то? Ладзаро потёр руками лицо, поднялся, подошёл к зеркалу. Альмереджи был красив и всегда любовался собой в зеркалах. Но сегодня он не понравился себе — физиономия опухла, под глазами темнели круги, глаза — миндалевидные, зелёные с поволокой, что так нравились женщинам, были потухшими и блеклыми.

Надо выспаться. Это все усталость. Завтра всё будет иначе. Ладзаро не стал звать слугу, но торопливо разделся сам. Нырнул под одеяло. Он редко проводил ночи в своей постели и теперь с наслаждением растянулся на тонких простынях. Неожиданно порадовался пришедшему покою тела, но на душе, не переставая, скребли кошки, смежённые веки не давали сна — он слышал каждый звук за окном, шуршание портьер, шарканье ног челяди в коридорах. Под утро всё же уснул, но видел во сне самого себе, выклянчивавшего деньги у Черубины, презрительный взгляд чванливой девицы Фаттинанти и надменную усмешку подеста. Что за напасть!

* * *

Дианора ди Бертацци и Глория Валерани смотрели друг на друга, и в глубине их глаз таился испуг. Сорокалетняя Дианора и шестидесятилетняя Глория дружили уже четыре года, почти с самого первого дня, когда Дианора появилась при дворе. Подруги, несмотря на разницу в возрасте, восхищались друг другом: роднили здравомыслие, любовь к семье, спокойный нрав. Но сейчас обе ничего не понимали. Что могло произойти? На последнем утреннем туалете герцогини они шёпотом обсуждали причины и детали ночного переполоха. Дианора сразу предположила, что это дело рук шалопута Песте. Она по-матерински любила красивого юношу, своего земляка и благодетеля их семьи, знала горести его отрочества, и любые его шутки, даже самые злые, склонна была оправдывать. Глория иногда покачивала головой над проделками шута, но чаще — тоже посмеивалась. Смеялись они обе и на утреннем туалете у герцогини — правда, втихомолку, вслух же обсуждали приезд гостей-мантуанцев, наряды дам, их веера и редкие кружева, и лица кавалеров.

Черубина приветливо поздоровалась с ними. Она казалась спокойной, слегка сонной, но ни уныния, ни огорчения на её лице не читалось. Напоследок кивнула Глории. Ушла она, опущенная герцогиней, к себе в покои, но потом, в том же парадном жёлтом платье была на внутреннем дворе, гуляла на веранде и в оранжерее. Поболтала с главным лесничим, красавцем Ладзаро, потом — с Глорией…

— О чём она говорила с тобой на веранде? — тяжело вздохнула Дианора.

Глория Валерани пожала плечами.

— Просила на вечер мой убор из тех рубинов, что сын привёз с Сицилии. Я удивилась — они ей не особо к лицу были, но я сказала, что дам. А после она спросила, не хочу ли я продать ей его?

— А ты что?

— Да я бы и продала, да подарок сына… — Глория обожала Наталио, своего сынка, и совсем уж боготворила внука Джулио. — Она же сказала, что даст хорошую цену, они, мол, к её новому платью как нельзя лучше подходят.

Назад Дальше