Инквизитор, словно выстрелами из арбалета, прострелил гостя шута глазами, и граф смутился. Морелло же, бросив задумчивый взгляд на вошедшего, начал деловито чистить перья. Между тем сам мессир Аурелиано, не утруждая хозяина приветствием, насмешливо поинтересовался:
— Почему кровь на камнях во дворе? — Голос Портофино был густым басом, на конце фраз отдававшимся низким эхом, в нём проступала нескрываемая насмешка. Было заметно, что мессир Аурелиано ничуть не обеспокоен случившимся, напротив, пребывает в прекрасном расположении духа, безмятежном, как озёрная гладь. — Опять Джезуальдо прислал нескольких синьоров любезно осведомиться, не зажился ли ты, дорогуша Чума, на этом свете?
Шут не оспорил дружка. Тон его тоже был безмятежен и элегичен.
— Прислал, прислал, опять прислал, — нахал догрыз косточку, покивал головой и сладко зевнул.
— Мне нравится в мужчине настойчивость и упорство, но он становится уже навязчивым и упрямым. Это не добродетельно, ты не находишь?
Шут с преувеличенной серьёзностью кивнул.
— Нахожу, но это не самое страшное, Лелио. Он искушает меня. Я вынужден был убить четверых за последнюю неделю. Это развращает. А ведь всем известно, начни убивать постоянно — и скоро тебе покажется пустяком грабёж. А там — покатишься по наклонной, докатишься до распутства, потом — до нарушения постов. А оттуда, воля ваша, рукой подать и до забвения скромности, а там и вовсе, — перестанешь раздавать милостыню, начнёшь недостаточно благочестиво молиться и даже — о, ужас! — станешь дурно думать о ближнем. Всё ведь начинается с мелочей. Луиджи! Вина и курятины! И рыбы ещё принеси.
Инквизитор бросил насмешливый взгляд на кривляющегося дружка, но тут его ноздри затрепетали: слуга распахнул дверь на кухню, откуда донеслись прельстительные ароматы. Мессир Аурелиано на ходу схватил с подноса куриную ножку и вцепился в неё зубами. Стало ясно, что, если он и завтракал, то обед явно пропустил. Тем временем шут представил дружку своего гостя, и инквизитор, жуя, приветливо улыбнулся новому знакомому.
Утолив первый голод, его милость отстранённо поинтересовался исходом поединка «старого глупца и молодого блудника». Было заметно: услышь инквизитор, что оба противника пали в бою, это ему аппетита не испортит: лицо его выражало брезгливое пренебрежение и семейными неурядицами Монтальдо, и плотским искушениями Соларентани. Мессир Грандони, видимо, прекрасно понимал это и коротко обронил, что всё обошлось.
Мессир Портофино бесстрастно работал челюстями и снова никак не прокомментировал услышанное.
— Что в замке? Что викарий? — вяло поинтересовался Чума.
— Передал мне письмо из курии с новыми предписаниями по лютеранам, — инквизитор вздохнул и наполнил вином стакан, в который до этого сам сыпанул перца, видимо, и подлинно лечась так от простуды. Опрокинув в себя стакан, с досадой продолжил, — не вели бы в курии себя в своё время столь вызывающе, не пришлось бы и нам ловить всех этих реформаторов. С какой стороны не посмотри — дурь. Одни бездумно разжигают зависть и злость, другие — завидуют и злобствуют.
— А тот лютеранин?
Инквизитор кивнул.
— Сцапал я его. Но что это меняет? Сто новых завтра объявятся…
— Такое, знать, мудрое и обаятельное учение? — осторожно поинтересовался Альдобрандо. Живший в последние годы в кругу семьи в уединённом замке, он мало интересовался политикой и новыми веяниями.
— Лютерово-то? — инквизитор усмехнулся. — Это как посмотреть. Рассудок в Лютере слаб. Если под умом понимать способность различать сущность вещей, понимать тонкости, то он не умён, а скорее ограничен. Куда как не Аквинат. Но живая лукавая смётка, способность находить дурное в другом человеке, искусство придумать сотню способов привести в замешательство противника — это в нём есть.
Даноли удивился спокойному тону инквизитора. Тот лениво продолжал.
— Духовенство там ещё с чумных времён дремучее. В двадцать пять лет Лютер стал профессором в Виттенберге, в двадцать девять — доктором догматического богословия. Из схоластики, изученной в спешке, извлёк набор мнимо богословских идей и поразительную способность к лукавой аргументации. Но говорят, когда он ещё был монахом-католиком, кое-что проступало. В монахи он, по его словам, поступил под впечатлением ужаса от смерти друга, убитого на дуэли, и вследствие страшной грозы, когда чуть не погиб он сам, — «non tarn tractus, quam raptus», «не столько увлечённый, сколько похищенный», и в первую пору монашества был даже ревностен, однако уже тогда беспокоен и смятен…
— И что же?
Портофино пожал плечами.
— Кто идёт в монашество не к Господу, но от скорбей житейских да испуга, никогда ничего и не обретает. Учение о том, что по очищении от греха в душу вселяется благодать, приводило его в отчаяние: он не знал на опыте никакой благодати. Старая история прельщённости: он налагал на себя суровые обеты и сам же говорил: «Я столь отдалился от Христа, что, когда видел какое-либо Его изображение, тотчас ощущал страх: охотней увидал бы я беса». Это была «ночь души», которая бывает тем темнее, чем больше душе необходимо очиститься от себя самой. Лютер с безжалостной ясностью, которую Бог даёт в таких случаях, увидел свою порочность. Эта ночь могла быть очистительной — именно в такие моменты выбирают свою судьбу в вечности. И что же делает Лютер? Устремляется к Богу? Нет, оставляет молитву. Обычная история падшего инока.
Альдобрандо заметил погасший взгляд Портофино и с удивлением понял, что инквизитор жалеет Лютера.
Тот продолжал.
— Когда человек познает свои язвы, приходит искушение ума. Дьявол нашёптывает ему: «Сама сущность твоя зла и нелепо тебе бороться с этим злом…». И Лютер отказался от борьбы, совершил деяние извращённого смирения, объявил, что борьба с порочностью в себе невозможна.
— Но как из этой ошибки он вывел своё учение?
— Первородный грех сделал нас в корне дурными, подумал он, но Христос заплатил за нас — и Его праведность нас покрывает. Он праведен вместо нас. Оправдание не даёт никакой новой жизни, а лишь покрывает, как хитон. Чтобы спастись, делать ничего не надо. Напротив: кто желает содействовать Богу, тот маловер, отвергает кровь Христову и проклят. И тут перед ним «отверзлись небеса». Простите, муки и терзанья! «Дела не нужны. Вера одна спасает через порыв доверия. «Ресса fortiter, et crede firmius». Чем больше согрешишь, тем больше будешь верить, тем паче спасёшься… А раз так — зачем иконы, зачем папа, к чему отпущение грехов?…
— Ах, вот как, — усмехнулся Альдобрандо. — Как всё просто. Не удивляюсь, что у него ныне тьма последователей. Надо полагать, первое, что он сделал — упразднил монашество?
Инквизитор с любезной и тонкой улыбкой кивнул.
— Это учение всесильно, ибо избирает адептами алчущих распутства мерзавцев и простецов, которых оно пленяет новизной и незамысловатостью. Мы призваны бороться с ересью, и клянусь, я бы справился с распутниками, но глупость… Она неодолима, и несть остроги против неё! Нет зла страшнее. Как объяснить этим безумцам-реформаторам, что нельзя отдавать ни пяди, стоит убрать из церкви только один оклад с одной-единственной иконы, завтра спросят, а зачем нам алтари? Уберут алтари, спросят, зачем Евхаристия? Уберут Причастие — спросят о Церкви. А потом, рано или поздно, поинтересуются, если мы живём без икон, алтарей, Евхаристии, таинств и Церкви — может, и без Бога проживём? И проживут ведь, упыри, проживут никчёмные, пустые жизни, сладострастные, честолюбивые, суетные! Под старость, быть может, опомнятся, содрогнутся. — Инквизитор высокомерно поморщился и с остервенением бросил обглоданную кость в камин, но Даноли видел, что Портофино подлинно тяжело. — Господи, придя, найдёшь ли Ты веру на земле? Страшное время началось. Бесовское время, начало конца…
Даноли побледнел. «Ты не будешь одинок…», вспомнилось ему. Это они — те, о ком говорил Микеле? Но нет. Признать видение подлинным Альдобрандо всё ещё не хотел. Но почему его привело сюда? Почему он не хотел расставаться с Грандони? Шутил ли шут с истиной, этого Даноли не знал, но Портофино, бесспорно, был искренен. Он тоже, третьим, сказал о бесовских временах. Почему трое за последние три дня повторили эти слова архангела? «Хоть и много слепых во времена бесовские, не стоят города без семи праведников…» Его привело к праведникам?
Даноли робко улыбнулся собеседникам.
— Помилуйте, мессир Портофино. Вы боитесь глупости больше, чем зла?
Портофино, к его удивлению, резко и чётко кивнул.
— Глупость страшнее любой злобы. Зло? Злу можно возражать, его можно разоблачить, в крайнем случае — пресечь силой. Оно несёт в себе тление и распад, злодей сам страдает от его тягости. Я не видел счастливых негодяев. Но против глупости мы беззащитны. Здесь ничего не добиться ни протестами, ни силой, ни доводами рассудка. Фактам, противоречащим собственному суждению, глупцы не верят, но оспаривают их в глупом раже, а если факты неопровержимы, их отвергают, как пустую случайность. При этом глупец абсолютно спокоен в совести и доволен собой.
Тут Портофино ненадолго прервался, задумавшись, потом лениво поинтересовался, почему на столе только роккаверано? Где бенедиктинский сыр? Где ветчина? Парма взята французами? Шут горестно развёл руками и состроил донельзя печальную мину. Мир катится в бездну, сообщил он инквизитору, рассыпчатой мякоти пармиджано, остроты горгонзолы, таледжио с его розовой корочкой и нежным ароматом миндаля и сладкого сена, похожего на густой суп из спаржи, — всего этого ему не видать до понедельника, как своих ушей! Однако Портофино не счёл этот горестный факт приметой грядущего Апокалипсиса, удовольствовавшись тем, что было на столе, тем самым явив образ подлинного монашеского стоицизма и аскетического равнодушия к мирским утехам. Он выпил ещё один стакан вина с перцем и с досадой продолжил, глядя в огонь камина.
— Глупость не интеллектуальный порок и не проблема несовершенства ума. Есть люди чрезвычайно сообразительные и, тем не менее, глупые, есть и тяжелодумы, которых, однако, нельзя назвать глупцами. Иногда глупость — прирождённый изъян, но сколь часто люди оглупляются еретическим вздором! Глупость — это зараза, она как чума. Любая вздорная идея заражает глупостью. И дело не во внезапной деградации ума, а в том, что личность, подавленная властью идеи, отрекается от поиска собственной позиции. Общаясь с таким человеком, чувствуешь, что говоришь не с ним, а с овладевшими им чужими суждениями. Он словно находится под заклятьем. Став безвольным орудием вздора, он способен на любое зло и вместе с тем не в силах распознать его как зло. И преодолеть глупость поучением невозможно: человека нужно освободить от дурных идей. Рискну сказать, что власть Лютера нуждается в глупости паствы. Недаром же у него такая ненависть к разуму.
Даноли внимательно слушал Портофино. Осторожно с недоуменной улыбкой спросил.
— Но если еретическая глупость столь прилипчива, почему не заразился мессир ди Грандони? Почему нечувствительны к ней вы? Почему я не нахожу сказанное вами о лютеранстве прельстительным?
Даноли ответил Чума.
— Потому что мой дружок Лелио слишком умён, чтобы поддаться дурости, вы, судя по всему, не сочтите за комплимент, просто приличный человек, я же — записной дурак, которого никакая глупость заразить не может. Пережившие чуму чумой не болеют.
Портофино усмехнулся.
— Уймись, гаер, — но усмешка быстро исчезла, и инквизитор вздохнул. — Так ведь мало нам Лютера. Сейчас ещё один новый пророк в Женеве объявился, тоже воротит нос от «грешной Церкви», «блудницы-де Вавилонской». И сколь же много в их писаниях фарисейской закваски, ханжества да спесивого чванства: подумать только, они не такие, как эти грешные мытари! Они-то чисты и праведны! У одних Христос любую мерзость снисходительно покрывает, другой утверждает, что Христос умер только за избранных, а тех, кого не избрал к славе Своей, сам обрёк погибели. И если ты избран, то будешь жить сыто и привольно, потому что дары Божьи-де непреложны. Подумать только — за что Христос принял крестную смерть? Чтоб богатые входили в Царство Божие! Чтобы богач, пинавший нищего Лазаря, пировал бы и на лоне Авраамовом! И кем надо быть, чтобы принять это? — он недоумённо развёл руками. — Лавочником? Торгашом-перекупщиком? Не постигаю…
Песте усмехнулся.
— Насколько я слышал, это учение создал сын разбогатевшего крестьянина. А ты, Лелио, чей сынок?
— А причём тут моё происхождение? — высокомерно поднял брови инквизитор, — я монах.
— Ты отпрыск гонфалоньера, твой дед — посол Падуи в папской курии, твой папочка — падуанский подеста.
— Ну и что? Ты ещё братцев всех моих вспомни, я в семье восьмой. Это понимания не прибавит. Нет, я готов признать, — он резко вскинул руку к шуту, — да, мы запачкались. Но мы без этих богословствующих крестьян помыться можем. Не надо нам их колючей мочалкой спину до крови тереть. Этот Лысый, Кальвин, вообще безумный. По его фантазиям Бог предопределяет некоторых людей к погибели даже без особых грехов этих людей, а просто чтобы явить на них свою справедливость и вселить в избранных спасительный страх. Но что это за справедливость, раз вас предопределили к погибели без вашей вины? И это тот самый Бог, Который «нас ради человек и нашего ради спасения» вочеловечился и распялся?
— Мне-то, дураку, терять нечего, Лелио, но пытаться понять зигзаги подобного мышления для разумного человека — рисковать головой, — предостерёг дружка шут.
Тот согласно кивнул головой.
Тут слуга мессира ди Грандони пришёл и сообщил хозяину, что постель для гостя готова. Он устроил его в уютной спальне на втором этаже. Когда Даноли, бесконечно уставший за этот долгий день, ушёл спать, шут и инквизитор подвинулись друг другу, их головы сблизились и слова слились с треском дров в камине.
Глава 3,
в которой планы одних героев сталкиваются в неразрешимом противоречии с интересами других.
Альдобрандо проснулся рано, его разбудили колокола трёх церквей, и по окрестностям вместе с их тяжело-бронзовым звучанием разлилось несуетное сияние майского утра. По улицам к дверям мастерских и лавок уже тёк бурливый поток ремесленников и торговцев, чьи голоса перекрывались грохотом телег с провизией. Прохожим и то и дело перегораживали проход мычащие и блеющие стада быков и баранов, которых гнали к воротам бойни. Между пастухами, погонщиками скота, возчиками и сельскими торговцами поминутно вспыхивали ссоры, горячие парни размахивали хлыстами и осыпали друг друга градом проклятий.
После короткого затишья улицы наводнили перекупщики и старьёвщики, мелкие портняжки, торговцы скоропортящейся снедью да зеленщики. Мелькали ручные тележки, плетёные корзины, лотки с разложенным товаром, кто-то, громко бранясь, искал в грязи оброненные монеты, кто-то тыкал в нос проходящим иконки святых. Город заполонили пронзительные крики и повторяемые на все лады возгласы продавцов зелени.
Утром инквизитора в доме не оказалось, шут же сидел у камина в том же чёрном одеянии, что и накануне и, казалось, даже не ложился, хоть и был очень чисто выбрит. Даноли он снова показался непроницаемым — красивая загадочная сущность. Почему он не постигает этого сидящего перед ним человека? Но эта загадка ни в коей мере не тяготила Альдобрандо, лишь занимала. После обеда они вышли в город.
Замок был обитаем не весь. Из расположенных огромным четырёхугольником строений заняты были только три крыла. Первое было местом проживания герцога и тех, кто непосредственно обслуживал его особу, а также солдат его охраны. В другом крыле располагался двор наследника Гвидобальдо и его супруги, а в третьем обитали супруга герцога Элеонора и вдовствующая герцогиня Елизавета.
Герцог был взыскателен. Апартаменты его поражали великолепием: в залах возвышались колонны розового мрамора, стены были украшены росписями, под сводами на цепях висели хрустальные люстры. Из прихожей через двери, украшенные позолоченной резьбой, коридор вёл в парадную спальню, где в потолочной лепнине причудливо смешивались лавровые ветви и мифологические фигуры. Приглушенный свет проникал в помещение через три высоких окна, стены были украшены гербами. Кровать с атласным балдахином стояла на возвышении, спящего герцога от нескромных взглядов скрывали портьеры, тою же тканью были обиты кресла и диваны. К спальне примыкал обширный кабинет, выходивший в уютные апартаменты, где герцог любил уединяться с друзьями. Спал герцог либо в парадной спальне, либо — куда чаще — в кабинете, где в ногах его кровати стояло специальное ложе для Песте, служившего ему ночью собеседником, чтецом и наперсником.