Без семи праведников... - Михайлова Ольга Николаевна 7 стр.


Хранитель печати Наталио Валерани скривился и проронил что-то о пошляках, которые умеют затрепать любую высокую тему, а Антонио Фаттинанти заметил, что бездонная глубина заднего прохода не должна закрывать человеку глаза на бездны человеческого духа, в коем — оправдание безграничной абсолютизации человека.

Но тут в разговор вмешался каноник Дженнаро Альбани.

— Когда-то в раю люди захотели, чтобы их статус в мире определялся не свободным развитием духа, а съеденными плодами, делающими их «яко бози». А в нынешние бесовские времена они просто мнят себя «богами» без всяких яблок, провозглашают себя мерой всех вещей и не считают себя обязанными вслушиваться в слова Господни. Но Бог поругаем не бывает!

— Ну, полно, Ринуччо, — Валерани был настроен благодушно. — Все мы понимаем, что вы заинтересованы в сохранении вековых заблуждений, но ничего не попишешь, пришли новые времена. Сегодня основанием новой религии должна стать наука — и мы познаем все тайны Бога и человека, смело шагнув за запретное! Наша эпоха преобразовала не жизнь, но умы, не реальность, а воображение!

Его поддержал и Джиральди.

— Это новые пути…

Альбани вздохнул.

— Это новые яблочки дьяволова сада. Ох уж эти исследователи! Содрогаясь в непристойной радости Хама, подсмотревшего наготу родного отца, вместо сакрального преклонения перед тайной жизни они являют нам похотливое любопытство сладострастных циников, вместо священнического предстояния святыне мира — жадную алчбу всех земных благ…

Наталио ядовито вскинулся.

— Что-то я не замечал, чтобы вы отказывались от земных благ, Ринуччо.

К беседующим «философам» тихо подошёл Аурелиано Портофино и молча присел рядом с Чумой. Он слышал весь разговор.

Альбани вздохнул.

— Господь не требует отказа от земных благ, Наталио, но просит лишь Его искать. Остальное прикладывается.

Наталио Валерани язвительно ответил, что если мессиру Альбани от рождения приложились несколько тысяч в звонкой монете, то ему и вправду нет оснований хулить Господа. Но зачем же отрицать право человека на земные блага?

Дженнаро Альбани поднял глаза на Валерани и промолчал. Он не мог сказать Наталио, что благородство не определяется количеством флоринов в кошельке — это унизило бы собеседника, а Альбани был благороден. Он не хотел говорить, что если кутежи Валерани почти разорили его, кого же винить? — это выглядело бы высокомерным упрёком. Он не ответил и на намёк Наталио, что его собеседник зарабатывает на Боге: на самом деле Дженнаро не нуждался в заработке, но сказать это — значило снова унизить разорённого Валерани упоминанием о своём богатстве. Валерани же счёл свой аргумент убийственным, ведь Дженнаро Альбани не нашёл, что возразить ему, и продолжил.

— Пришли новые времена, Альбани. Нас уже не удовлетворяет ни схоластическая интерпретация Писания, ни упрощённая варварская латынь, мы обращаем взоры к классической древности, чтобы найти удовлетворение новым потребностям разума, которые уже не ограничиваются схоластикой, мистикой и аскетизмом. Критическое отношение к былым законам, дух исследования, свобода от авторитетов и построение собственных теорий — вот что мы проповедуем! Нам нужна новая, обоснованная, свободная от аскетизма и Бога мораль.

Альбани вздохнул и растерянно развёл руками.

— Чем же вы её обоснуете?

— По-вашему, возвышенные труды Мирандолы, Фичино и других светочей разума ничего не стоят?

В разговор вмешались Альмереджи, и Фаттинанти, и спор превратился в пререкания.

Портофино бросил мрачный взгляд на спорящих и вздохнул. Он понимал ужас происходящего. Валерани не был дураком. Умён был Григорио Джиральди. Не глуп был и Ладзарино. Голова на плечах была и у Фаттинанти. Песте обладал умом язвительным и глубоким. Дженнаро Альбани был доктором богословия, человеком большого ума. Так почему же? Где проходила эта незримая грань, их разделяющая? Развратник Альмереджи слышит только пошлости, похотливому Джиральди женские телеса ближе Бога, обнищавший Валерани думает лишь о флоринах… Но почему построивший две церкви и два странноприимных дома Дженнаро Альбани думает о Боге, а Фаттинанти, столь же богатый, думает только о новой недвижимости? Почему целомудренный Грандони каждый день подсчитывает свои блудные помыслы и слёзно кается, но блудник Ладзаро приходит раз в год на формальную исповедь? Граница пролегала в глубинах душ этих людей, и чем грязнее была душа, чем яростней она восставала против Бога и тем ожесточённее отталкивала Его свет от себя, тем восторженнее проповедовала новые, бесовские времена. Портофино понимал, что мечты этих ничтожеств о безграничном познании приведут только к познанию границ познания, но как остановить распад? Опошлены идеалы былого и если даже здесь, среди людей зрелости, мало кто понимает внутреннюю бессодержательность и тщету новых дерзновений, столь зло высмеянных Чумой, то чего ждать?

Внизу послышались звуки открываемых ворот, прибыл епископ. Портофино, бросив скорбный взгляд на шута, торопливо сбежал по ступеням вниз, а Чума, кивнув на прощание «перипатетикам», направился к себе.

* * *

Грандони имел при дворе комнаты, находившиеся на том же этаже, что и апартаменты герцога, который, как уже говорилось, во время бессонницы предпочитал слушать забавные эскапады шута, нежели жалобы и доносы остальных придворных. Но сам Песте выбрал покои в угловой башне замка по соображениям особым: башня выходила двумя окнами в разные стороны, возвышаясь над глубоким рвом. В ров, заполненный водой, ещё Федерико да Монтефельтро много лет назад велел запустить карпов и прочую речную живность. Ныне карпы расплодились, и иные экземпляры достигали трёх футов длины, а так как одно из окон Чумы выходило на глухую замковую стену, а на нижнем этаже окна не было, Песте частенько опускал оттуда в ров раколовки и удилище, и никогда не вынимал их пустыми. Часто жарил рыбу на углях, что сладко и болезненно напоминало ему детство.

…Он знал здесь каждый лестничный пролёт и каждый стенной выступ. Всё его малолетство прошло здесь, при Урбинском дворе, куда их с братом в 1517 году привёз отец, изгнанный из Пистои. Двенадцатилетний Джулиано стал пажом при дворе ненадолго вернувшего себе власть Франческо Марии, до того на четыре года изгнанного Лоренцо Медичи, а пятилетний Грациано запомнился двору иступленной верой, талантом подражателя и влечением к оружию.

Необычная склонность к воинскому искусству поддерживалась тайной надеждой мальчика когда-нибудь вернуться на родину и отомстить тем, кто лишил их крова. Он верил, что Господь поможет ему в правом деле. Но через полгода отца не стало, началась война, герцог, покровитель их отца, снова бежал в Мантую. Теперь жить и вовсе приходилось в едва скрываемой нищете. Она весьма тяготила Джулиано ди Грандони, но совсем не замечалась Грациано — мессир Гавино Соларентани, друг их отца, оплатил его обучение ратному делу, и Грациано, который был сыт кухонными отбросами да кружкой воды в день, полагал, что большего ему и не нужно. С каждым годом он мужал и уже в одиннадцать лет выходил против пятнадцатилетних, и каждый раз, опуская забрало, видел в его прорези не дворцовых пажей, но ненавистных Панчиатики и мысленно считал годы. Ещё восемь лет… ещё семь… Он вернётся, он отомстит.

Чума научился одинаково владеть левой и правой руками, к двенадцати годам жонглировал мечами и метал рондел на пятьдесят ярдов, попадая в прорезь оконной рамы. К тому времени, после смерти папы Льва Х, молодой герцог Франческо Мария снова вернул себе власть в Урбино. Теперь брат Грациано, семнадцатилетний Джулиано, стал одним из самых красивых юношей двора, баловнем дам. Он не любил оружие, предпочитая ему удовольствия галантной беседы и дворцовых увеселений, страдая только от вечной нехватки денег. Грациано же жил только местью.

Однако судьба не дала ему отомстить: ненавистных Панчиатики уничтожил бунт городской черни. В 1525 году братья смогли вернуться на родину. О дальнейшем Чума не любил вспоминать. Брат заболел и семь лет спустя умер. Грациано приказал памяти выжечь это воспоминание калёным железом, вытравить его едкой кислотой, зарыть в толщу кладбищенской земли, навек погрести под пеплом забвения. Но произошедшее воскресало в смутных предутренних видениях, в лёгком опьянении и в то и дело проступавших горестных мыслях. Грациано понял тогда, что память сильнее воли. После смерти брата Грандони продал дом в Пистое и снова появился при Урбинском дворе, где в былые годы успел обратить на себя внимание Дона Франческо Марии. Теперь, двадцатишестилетний, он являл собой странное несоответствие несгибаемой мощи духа — и полного отсутствия желаний, необоримой силы руки — и понимания нелепости самоутверждения, непреклонной энергии ума — и презрительного недоверия к разуму.

Даноли, одарённый пониманием сокровенного, не видел этого человека. Но Грандони и сам не знал, что являет собой, не знал, куда девать себя, был силен и умён, и в безысходности своей мог открыть душу только на исповеди Господу. И то ли в утешение скорбей, то ли в награду за стойкость в их перенесении Господь послал ему один из лучших даров земной юдоли — одарил истинным другом. Аурелиано Портофино, его духовник, уже пятый год был неразлучен с Грациано, заменив ему старшего брата.

Придя к себе, Грациано заметил, что Бонелло не забыл его просьбы и на каминной полке стоит небольшая кастрюлька, доверху наполненная шейками раков, коих Песте выловил ещё вчера и доставил на кухню. Рядом громоздились принесённые его пажом Винченцо бутылки белого сухого вина из Умбрии. За минувшие годы шут, хоть и вовсе не стремился к тому, стал гурманом и ценителем редких вин. Долгие зимние дни, кои он коротал с герцогом за шахматами и изысканными трапезами, приучили его разбираться в винах, его нёбо обладало столь цепкой памятью, что вскоре Дон Франческо Мария вынужден был признать, что шут лучше него способен определить сорт и выдержку вина. Песте теперь держал у себя — и дома, и в замке — гранатовое Барбареско, которое полюбил за его терпкий и бархатистый вкус, и двадцатипятилетнее Бароло, называемое «королём вин и вином королей», наполнявшее комнату ароматами смолы, трюфелей, фиалок, увядающих роз и мистических благовоний.

Но сейчас он ел, не чувствуя вкуса, и пил, не ощущая аромата. За окном спускался вечер, небо стянуло тучами, и вскоре совсем стемнело. Чума не зажигал огня, и неожиданно закусил губу. Началось… Он знал это странное состояние, оно уже с месяц наползало на него внезапно и лишало сил. Сначала деревенело тело. Потом накатывала тоска висельника. Грациано трясся в какой-то мучительной сладко-горькой истоме, тело то напрягалось, то слабело, томила плоть и болела душа, загустевшая кровь медленно струилась по венам. Песте невероятным напряжением воли пытался переломить болезненное чувство, но подавив недуг плоти, ощутил, как пересохли губы и загорелась кровь, которая жгла вены, истомлённые непонятной, неутолимой жаждой. Это лихорадка, подумал Чума, его знобит.

Как все очень здоровые люди, Песте не умел болеть, никогда не знал первых симптомов хвори, был стоически бесчувственен. Теперь он с тихим стоном повалился на постель, молясь только о том, чтобы непонятный приступ поскорее миновал.

Глава 4,

в которой мессир Альдобрандо Даноли с горечью убеждается, что напрасно уверял себя в ложности своих искушений.

Даноли провёл день в одиночестве. Все события последних дней представились ему болезненной фантасмагорией, дурным сном. Меньше всего ему хотелось сейчас оказаться в замке, окунуться в пустую и суетную жизнь придворных, вечную атмосферу интриг, сплетен, любовных шашней. Теперь он жалел, что вообще пришёл сюда. Что за глупость он вытворил? Ему нужно было просто зайти к бенедиктинцам и остаться у них — кто бы вспомнил о нём? Господи, да исчезни он там — при дворе просто подумали бы, что его унесла чума и забыли бы о нём! Где были его мозги? Что стоило уйти в Монте Асдруальдо с Гвальтинери? Даноли подумал, что ему всё же стоит поговорить с Песте, — объяснить всё.

Неожиданно у него в голове пронеслись какие-то молниеносные помыслы, нечитаемые и смутные, потом муть рассеялась, и Альдобрандо понял, что именно Грациано ди Грандони через Портофино известил герцога, чтобы тот не отпускал его. Но дальше понимание не простиралось — гасло. Даноли поднялся и направился к ди Грандони. Даже если шут солжёт — ничего, ложь порой красноречивей правды. Альдобрандо не знал, где апартаменты Грациано, но полагал, что они рядом с герцогской опочивальней, двинулся туда и остановился на широком пролёте, ведущем в Зал приёмов. Тот был окружён по второму этажу мраморной верандой с балюстрадой, и Альдобрандо попал на неё. В зале под потолком на бронзовых цепях висели витые люстры, потолок затейливо расписан и, разглядывая его, Даноли пытался вспомнить, как попасть в то крыло, что занимал герцог.

Размышления его были внезапно прерваны. В глазах Альдобрандо помутилось, стеснилось дыхание, но когда оно выровнялось, а взгляд прояснился, — на цепях люстр под потолком гроздьями нависали всё те же омерзительные существа, что уже примерещились ему в Сант'ипполито — остроухие, с длинными кошачьими зрачками зеркальных глаз. Проклятые твари теперь не пели, но шипели, подобно змеям, отчётливо и внятно: «Sanguis vitiosus, sanguis putridus…» «Испорченная кровь, гнилая кровь…» — и раскачивались на цепях люстр, как на качелях.

Альдобрандо схватился заледеневшими руками за мраморные перила и без сил опустился на колени. Господи Иисусе, Сыне Божий, да что же это? Он снова поднял голову к потолку, но теперь цепи были пусты. Всё, на что хватило, несчастного — с трудом поднявшись, доползти до скамьи в нише. Отсюда он был никому не видим. Откинувшись к стене, Даноли застонал, тихо и горестно, как ребёнок.

Первое видение он ещё мог бы счесть случайным, болезненным следствием усталости, искажением души, потерявшей все. Последние два дня были спокойны, и хотя по временам ему что-то мерещилось, он всем напряжением души и усилиями ума убеждал себя в противном. Но сейчас горькая истина тупой болью проникла в него — он сходит с ума, его разум теряет себя… Теряет? Как бы не так! Сейчас, когда дурной фантом миновал, Даноли мыслил с пугающей чёткостью. Но разве у него есть опыт сумасшествия? Разве он знает, как сходят с ума? Быть может, это и есть ступени той лестницы, что ведут в пропасть безумия, в бездну помешательства?

Да, он, конечно же, ненормален. С того жуткого дня, точнее, вечера, когда он осознал гибель близких и своё одиночество, он больше не вспоминал ни детей, ни Джиневру. Из него ушли чувства, память, сама жизнь, но он продолжал это бытие, и не ощущал его пустоты, ни разу не помыслил о самоубийстве, ни к чему не прилепляясь мыслью и, тем не менее, ощущая свою душу наполненной. Ужасы приходящих видений изнуряли и изматывали, лишали сил, но не затрагивали ни души, ни ума.

Теперь Даноли всерьёз задумался о своём сне. Ему послано искушение — издёвка дьявола, но это не кара за его грехи и не испытание на прочность. Это предсмертный искус, понял он. Ему надлежит что-то сделать. Но что? Ведь сатана прав: в дьявольских видениях нужное никогда не поймёшь, понятое же окажется ненужным. Альдобрандо ничего и не понимал. Он давно был мёртв для мира. В нём не было уже ничего своего. «Затем, что цена одной спасённой души превышает цену всего мира…» Он сам должен спасти кого-то? Но что он — обессилевший на потерях и скорбях, может дать другому?

Между тем постепенно в зале стали проступать звуки, где-то прошаркали шаги, послышались шорохи и стуки, и зал стал наполняться голосами. Камердинеры разожгли камины, зашуршали дамские платья, зазвучали приветствия. Придворные собирались к вечернему приёму у герцога.

За колонной раздался высокий писклявый голос, и Альдобрандо, повернувшись, увидел жеманного щёголя с одутловатой пухленькой физиономией, выступавшей из воротника — вороха накрахмаленных кружев. Тот говорил с толстым Антонио Фаттинанти, который уже покинул философский кружок «перипатетиков» и теперь, набросив на плечи парадный плащ, шёл в зал Приёмов. Альдобрандо прислушался. «Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы сообразить, что тут нечисто, Антонио, — игриво усмехался пухленький. — Шарахаться от женщин! Я уверен, что секрет следует искать среди дружков нашего гаера». Фаттинанти, как знал Даноли, принадлежал к тем людям, которые неизменно интересуются только собственными делами, даже когда обстоятельства вынуждают их вмешиваться в чужие. Тон его был холоден, отчуждён и равнодушен. «Какие дружки, Энцо? Д'Альвелла и Тронти, что ли? Нашли гоморян да содомлян! Он и у герцога ночует через две ночи на третью, так что же? И герцог мужеложник, что ли?» «Ну что вы?! — щёголь испуганно заморгал. — Конечно же, нет. Я говорю о тех дружках кривляки, кто делят с ним не фавор, но стол и подчас кров…» Фаттинанти пожал плечами. «Его дружок Бениамино, эскулап, примерный семьянин, его приятель Росси — старик… о! — ухмыльнулся Антонио, — я и забыл! Есть же у него и дружок закадычный! И я замечал, кстати, тот, как про содомитов услышит, так просто возбуждается, глаза горят, ногти в ладони впиваются, носяра вытягивается…» «Ну, вот видите! — в ликовании воскликнул пухленький, — чего же тут не понять-то?» «Да, он в доме Песте и ночует частенько. Но, Лоренцо, право, неужели вы готовы обвинить… нет, это безумие. Я-то полагал, собеседник, сотрапезник… ну, собутыльник…» «И кто его любовник?» — франт трепетал от любопытства, уже предвкушая новую придворную сплетню. «Да падуанец этот одержимый, Аурелиано Портофино! Инквизитор наш». Пыл франта мгновенно угас. Зато пыл Антонио возрос обратно пропорционально. «Надо спросить Портофино, нет ли вправду у него склонностей-то содомских? Он их жжёт, правда, как я заметил, с неким даже остервенением, но, может, просто по долгу службы? Я выскажу ему ваше предположение и уточню…» «Моё предположение? — щёголь был ошарашен. — Какое ещё предположение? Помилуйте, что за вздор, никаких предположений…»

Назад Дальше