ВАСИЛИЙ ГОЛОВАНОВ
(Опубликовано в «Литературной газете» 12.06 и 21.08. 1991)
1.
СПИ, БРАТ, и ты, сестра, спи. Я знаю, откуда пришла бессонница, откуда мука, откуда страх и трепет. И если ты из тех, кто боится темноты и не может заснуть в июне, мы, должно быть, поймем друг друга. Я подам тебе знак. Так рассылает письма сообщество анонимных невротиков: в один прекрасный день неизвестно откуда приходит конверт от людей, тебе неизвестных. «Здравствуй, — читаешь ты, распечатывая, — Мы братья твои по духу, мы объединились, чтобы не быть раздавленными, То, что грызет тебя, касается всех нас. Присоединяйся к нам», Письмо вызывает досаду и раздражение. Оно вторгается в твою жизнь. Оно обещает тебе помощь. Но какое имеют они право сострадать мне и заботиться обо мне? Какие есть у них основания принимать меня за своего?!
Потом, покурив и успокоившись, ты признаешь, что основания, безусловно, имеются. Разумеется — никакого ответа этим придуркам. Но оттого, что они существуют, необъяснимо легче. Значит, не ты один чувствуешь себя загнанным в угол, не ты один ощущаешь себя чужим в этой стране? Ну, разумеется, брат, ну. разумеется. Но неужели это так бросается в глаза? Завтра же надо предпринять что-то: надеть новый пиджак, что ли, или галстук — был же галстук у тебя? Галстук-то есть, он отыщется в дальнем углу шкафа, но что проку ломать комедию? Тебя все равно раскусят, что-то выдаст тебя: нервная гримаса, музыка, которую ты выбираешь, или женщина, которую ты любишь, ее глаза. Наших женщин выдают глаза, запомни.
Мы выросли идеалистами удивительно не ко времени; максимализм оказался всем неудобен: во времена стагнации и застоя он еще выглядел фрондой, но сейчас смешон и как-то непристоен в приличном обществе деловых людей. Барды-шестидесятники выпускают пластинки для горстки почитателей, которые слушают их, только подвыпив, и по-прежнему, только состарившимися голосами, поют в прокуренных кухнях, светящихся, как слабые лампадки в темных, остывших храмах больших городов. Но если кое-как устроившиеся в жизни менестрели шестидесятых все же поют старые песни. цитируя самих себя, заботливо укрывая виноградную косточку теплой землею, то их дети, которые поверили им и смели вопреки логике и очевидности утверждать, что романтизм (даже в обличье панка) — это не ходовой товар, а способ быть, который и гарантируется исключительно неустроенностью судьбы — в пику этому благоразумному, самодовольному миру, — их дети не выдерживают, не выдерживают движения к цивилизованному рынку через тотальную пошлость и ложь и сдаются этой пошлости, или — врачи могут лишь констатировать обстоятельство, которое есть одновременно н диагноз, и приговор: суицид. Александр Башлачев, Янка Дягилева. Иногда меня пугает, что половина моих любимых музыкантов — самоубийцы. Жить, слушая музыку самоубийц. У них была слишком тонкая кожа, чтобы выдержать безжалостное внешнее давление, и не было теплой земли, в которой бы схоронилась и проклюнулась косточка. Адский холод. Даже поклонники не понимают их. Они требуют: «гори!» — и хлопают в ладоши, заметив живое пламя. Но они не желают знать, что для горения нужно топливо, и это топливо — человек. Дженис Джоплин, Джими Хендрикс, Джим Моррисон, Моррисон не сделал этого сам, но, кажется, он искал смерти, как последней свободы, — словно в насмешку она настигла его в ванне, даже не предупредив — «будь готов!» — не дождавшись ответа, похлопала по левому плечу и укокошила: сердечная недостаточность.
Тогдашняя Америка похожа на нас сейчас: пришло время, бесконечно тяжелое для романтиков. Все опыты интеллигенции переосмыслены с точки зрения здравого, рассудочного ума и выставлены вдруг жалким, бессмысленным времяпрепровождением. Литература — болтовня, религия — самоистязание, диссидентство — того хуже, упоение страданием — от неумения устроить свою судьбу, робинзонада — бегство от действительности. Интеллигентские доблести — честность и честь, доброта, умение чувствовать и понимать прекрасное, наконец, просто ум, образованность, — если они не обращены на извлечение прибыли, не ставятся отныне ни во что. Об этом недвусмысленно говорит сегодня все: цены на рынке, такси, с исключительной прозорливостью объезжающие небогатых клиентов, общественные симпатии и смена героя в киноискусстве, которое есть барометр всех искусств. Девушки больше не выходят замуж за военных; непризнанные таланты их тем более не интересуют: их интересуют деловые люди, иностранцы и рэкетиры. И это правильно. Инстинкт продолжения рода всегда ориентировал девушек в нужном направлении.
За все, по всем счетам общество должно будет заплатить сполна. В том числе и за детей, выросших в вожделении фантика от жевательной резинки, И каждый из нас, брат, тоже заплатит сполна. Я не жду пощады от этого времени. Ты подохнешь под забором мыловаренного завода — и это будет смерть, достойная пса или поэта, или станешь живым мертвецом, самодовольным придурком, которых и без того пруд пруди вокруг, ты будешь цвести и благоухать, пока в сокровенный ночной час не позавидуешь тем мертвецам: ибо мертвые сраму не имут, их ничтожество позабыто, они не могут предать ни себя, ни других, не могут превратить ум свой в жадно пылающий факел, а сердце — в отстойник нечистот,
СПИ, БРАТ, и ты, сестра, спи — а я пока расскажу вам про Чудовище. Меня вывел на него Абрахам Август Перс, гениальный, если говорить прямо, художник, проживающий, как и положено молодому дарованию, в угловой комнатке маленькой коммуналки, пахнущей красками Абрахама Августа, тараканами соседки Зинаиды Петровны и едким, похожим на пороховой дым, запахом кубинских сигарет Чудовища. Я еще не знал тогда; что этот, за третьей дверью квартиры — Чудовище. Но однажды я позвонил Абрахаму Августу и встретил в трубке незнакомый мужской голос.
Я поздоровался. Голос тоже.
– А нельзя ли позвать Абрахама Августа...
В ответ послышался раздраженный короткий гудок.
Я набрал номер снова: «Нельзя ли,,.»
Короткий гудок.
– Извините, я не понимаю,..
Короткий гудок.
– Я все понимаю, вы. должно быть, очень нервный человек…
Короткий гудок.
Я представил себе, как на том конце телефонного провода сидит человек и со злорадным удовольствием, как тараканов, давит мои телефонные звонки. Один, два, пять. Интересный, очень интересный тип.
***
Чудовищем назвала его Гела, которая рисует картинки с названиями, звучащими как стихи; в них также кроется музыка, темы для осторожной джазовой проработки. Труба должна звучать вкрадчиво, чуть-чуть перекрывать голос фо-но: тогда-то и проклюнется одиночество Постороннего в Непотопляемом городе, тогда и сам Посторонний в голосе трубы, быть может, услышит зов, пробивающийся сквозь его одиночество. Однажды, когда Абрахам Август уехал куда-то, она вселилась в его комнатку; поразмыслить над новыми названиями для своих картинок и пожить немного в уединении, которое так ценит каждый человек, не имеющий своего крова. Она прожила здесь ночь; за окном шуршал магистральный проспект, в комнате пахло красками, по потолку плавали огни. Наутро она встретила на коммунальной кухне мужчину, с которым вежливо поздоровалась, Он ответил любезностью. Она улыбнулась. Он улыбнулся еще сердечнее. А через полчаса явился вызванный им из-за шкафа по телефону наряд милиции (я потом объясню, почему из-за шкафа), и гражданка, проживающая в комнате Абрахама Августа, была бдительно препровождена...
Чудовище скрытно. Оно редко показывается из своей комнаты, Оно вредит исподтишка, и хотя за шкафом, обклеенным фотографиями сторожевых собак (шкаф стоит у самой двери комнаты и полностью скрывает от чужих глаз всю жизнь Чудовища!, почти всегда работает телевизор, мы чувствуем, что Чудовище наготове. Дверь комнаты всегда открыта. Оно вслушивается.
Оно действует с поразительной быстротой. Однажды, когда в доме вырубилась вода, мы поставили на газ последний чайник. Клянусь, мы отсутствовали на кухне не более двух минут. За это время оно прокралось туда и вылило воду из чайника, желая, видимо, чтобы чайник расплавился. Стоит Абрахаму Августу подключить к общей розетке телефон, как Чудовище обрезает провод, Если поставить на его конфорку кастрюлю, оно опрокинет ее. Оно может отключить горячую воду, когда ты моешься. Или, если уж совсем нечем навредить, измазать дерьмом дверь в туалете: оно знает, что Абрахам Август чистоплотен и ему придется воленс-ноленс отмывать испражнения Чудовища. Как-то раз, когда мы топили на кухне сало для яичницы, Чудовище прошмыгнуло туда и плюнуло в сковородку: плевок зашипел, раскаленное сало брызнуло ему в лицо; оно уронило крышку и, скуля, бросилось обратно ' за шкаф с собаками — случайно я слышал все это из туалета, но когда вышел в коридор. Чудовища уже не было.
Вы спросите, почему художник не разберется с ним по-мужски, почему не предложит ему на выбор пару дуэльных пистолетов, или шпаг, или, на худой конец, пару сечек для рубки капусты и не покончит с гадиной? Я отвечу; во-первых, потому; что дело это кончится скверно, в протоколе будет записана безумная ложь об умышленном убийстве на почве бытовой неприязни, а вовсе не правда о том, что Абрахам Август убил дракона. А во-вторых, потому, что душой, а отчасти и телом Абрахам Август, собственно, пребывает в трепетной атмосфере раннего Возрождения, среди кущ и дам, - прекрасных. как Агнесса Сорель, любовница короля Франции Карла VII, прославившегося в битвах с англичанами, — и поэтому он никак не совпадает с Чудовищем во времени, что необходимо для решения ряда бытовых вопросов.
Мне и самому не сразу удалось выследить Чудовище. Я видел его вещи, улавливал его запах. Я многое успел узнать о нем. прежде чем увидел. Я понял, что оно небогато; у него сбитые кроссовки и неновая, хотя и хорошая куртка. Есть кепка, плащ. Оно курит крепчайшие кубинские сигареты. Читает «Литературную газету», которую затем рвет и использует вместо туалетной бумаги. Свою конфорку на плите Чудовище никогда не моет: все пространство вокруг покрыто спекшейся коркой кофейной гущи и какого-то жира. Похоже, что в глубине души оно недовольно собой, Оно относится к себе наплевательски. Похоже также, что оно несчастливо. Жены у Чудовища нет, но сын иногда заходит к нему, и тогда они ржут и ругаются на телевизор за шкафом, Иногда оно не ночует дома: по-видимому, спит с какой-то женщиной, вероятно, даже не подозревающей, что она имеет дело с Чудовищем. Но может быть, эта женщина сама давно потеряла себя и не может найти и поэтому тоже ненавидит. Ненавидит работу, ненавидит бывшего мужа, ненавидит очереди в магазинах, повышение цен, свои крошечные рубли, детей своих, на муку ей возрастающих бестолочами и бездарями, ненавидит всех, кроме своего дорогого Чудовища, И, покончив в постели с любовью, она распаляет душу его на предельную, неукротимую злобу ко всем, кто вне, которая привязала бы его к ней навсегда.
Я увидел Чудовище, заехав к Абрахаму Августу как-то утром. Оно оказалось невысоким, седеньким мужчинкой лет пятидесяти, в очках, с лицом на удивление интеллигентным и милым, добрым, можно сказать, лицом. Он надевал ботинки, чтобы идти на работу. Потом вздохнул и ушел, хлопнув дверью. В глазах его. была тоска.
Может быть, он потому и ненавидит Абрахама Августа Перса, что тот обладает маленькой толикой нищей свободы, которую не купить Чудовищу ни за какие деньги? Ведь Чудовище было рождено матерью своей не для того, чтоб ненавидеть и травить мирного молодого художника. Для творчества и любви, для святости и ясновидения было рождено оно, как всякий человек. Но оно не позволило Богу в себе стать Богом. И друг Божий из Оберланда не явился на помощь ему и не вручил ему ключи от новой жизни, путь к которой лежит через смерть, и не наделил уста его проникновенным словом, от которого бы сотни людей, пораженные истиной, падали бы ниц и в благоговении лежали как мертвые. Не оказался он в числе избранных, не был и среди званых. Вместо этого он попал в прокатный стан Системы, и случилось другое: Система сделала из него штамповку, она научила его слушаться и быть, как все, отучила от собственных мыслей, и он стал бояться и ненавидеть все, что непонятно ему. Еще Система научила его хватать у жизни жалкие удовольствия и думать, что это радость, а может быть, даже счастье. И лишь когда он напивается крепкого кубинского рому, он понимает, что вовлечен в какой-то обманный круг, забытые желания поднимаются в нем и виденья встают, как горы. И он призывает тогда принцессу королевства Лесото полюбить его огненной африканской любовью и выпустить, дикого, в джунгли, чтобы сразиться с пантерой и выслушать на рассвете крик птицы марабу. А когда рому много. он начинает бунтовать — способом, правда, вполне невинным: он ругается на телевизор, он дерзко и яростно клеймит вождей наших за собственную жизнь без денег, без радости и без судьбы, и тогда из-за шкафа долетают, словно лай, слова:
– Пидарасы, — вскрикивает он. — Пидарасы!
Недавно, прогуливаясь с Гелой в поисках философского камня (конкретно же — шестидесяти рублей, задолженных мне бухгалтерией издательства), мы вновь столкнулись с Чудовищем: оно шло по улице и несло авоську с огурцами; на нем был пиджак и летние сандалии с большими прорезями. Оно совсем не походило на Чудовище. Напротив, оно выглядело до боли родным, усталым, советским и чуть жалобным. На лице его лежала печать озабоченной, но незлобивой мысли. Казалось нелепостью предположить, что, вернувшись в свою пещеру, оно вновь начнет, изрыгая дым, прислушиваться и, скорчившись от злобной тоски, проведет воскресенье у телевизора на промятом диванчике. Понимаешь ли ты теперь, брат, почему Абрахам Август Перс не убил дракона? Потому что дракон убивает себя сам. Нам жалко его. Хочется ему помочь, сказать, что он сам по-дурацки заточил себя в ненависти, сам обрек себя на жизнь-штамповку, жизнь без судьбы. Но для того, чтобы найти судьбу, нужна воля. Есть ли у тебя еще хоть капля воли, брат Чудовище, или твоя ненависть — самое ценное из того, чем ты обладаешь?
ВОТ С КАКИМИ вопросами я обратился бы к нему, брат. Иногда человеку стоит остановиться и оглянуться на трупы прожитых дней. Нам не дают остановиться, мы сами не позволяем себе остановиться и задуматься о своем человеческом — вот почему мы бежим вперед с удушливым хрипом Чудовища. Но послушай, Чудовище, может быть, всего этого довольно? Ты же тысячу раз спрашивал себя об этом. И я спрашивал себя об этом.
Я даже придумал рассказ — о том, как человек вдруг решает, что с него довольно. Он, как обычно, утром выходит на работу, и вдруг что-то тормозит его. Невозможность. Невозможность автоматически следовать тем же путем, что и каждый день. Разговаривать с сослуживцами те же разговоры. Выбегать в обеденный перерыв в кулинарию и радоваться купленным сосискам. Получать, униженно нагибаясь всем телом, зарплату пятого и двадцать пятого. Вечером, от бессилия, смотреть идиотские телепередачи... И тогда он поворачивает и идет в другую сторону. Неизвестно куда. Вслепую идет. Заходит сначала в магазинчик, на рынок. Покупает зачем-то шагомер за одиннадцать рублей и помидор. Он не совершает никаких безумств, как Клейн у Гессе в «Клейне и Вагнере». Не крадет казенных денег, не убивает жену, которая эксплуатировала его всю жизнь, и даже не помышляет об этом.- Он просто идет в сторону, противоположную всем. Но когда он решает вернуться назад, насладившись свободой прогула, он не может. Не может попасть туда, откуда ушел, не может отыскать жену и обнять ее, да, пожалуй, и не хочет: это плата за право плыть против течения. Он еще не знает, как дорого придется платить, он еще только-только заразился этим сладостным чувством свободы, ему еще кажется, что, для того чтобы наслаждаться этим чувством всегда, достаточно будет нескольких эффектных жестов, и для начала он покупает бутылку коньяка, чтобы, позвонив любимой женщине, набраться храбрости и сделать-таки ей признание.