В первый раз она услышала в свой адрес слова «отнюдь не картина маслом», когда ей было двенадцать: в тот момент она читала, забравшись на яблоню, под которой прошли ее брат со своим другом Родни. Поначалу ей было весело прятаться от них, но почти сразу стало невыносимо сознавать, что нельзя спрятаться навсегда. Говорили они немного, но смеялись. Джек смеялся, пока Родни отпустил какое-то замечание насчет ее лица, похожего на грушу, а Джек сказал: «А что она может поделать? Да нет, она ничего, вот только никто на ней не женится». Так зачем же она возвращается в эту бесплодную юдоль страданий? Именно от этого она предостерегала всех своих юных подопечных. Видимо, предположила она, ей (в минуты усталости, разумеется) не удается (иногда) отделаться от мыслей о том, могло ли все сложиться иначе, могла ли она предпринять хоть что-нибудь, чтобы изменить свою жизнь. К примеру, она уговаривала папу отправить ее в университет, но деньги, оставшиеся от оплаты учебы Джека, пришлось поберечь, чтобы он мог получить какую-нибудь профессию. И ей пришлось расстаться с мечтой о серьезной учительской карьере. А когда умерла тетушка Мэй, естественно, ей пришлось сидеть дома и заботиться о папе. Правда, к тому времени прошло уже много лет после того, как она потеряла Юстаса, одного из папиных младших священников, который записался в армию капелланом и погиб в Трансваале. Она так и не поняла, как его признали годным к армейской службе, ведь он был даже более близоруким, чем она сама. Но его признали, а папа не дал согласия на их помолвку на том основании, что отлучка Юстаса продлится неизвестно сколько. Это ровным счетом ничего не меняет, заверила она Юстаса, но в конечном итоге оказалась не права: ей не прислали его личные вещи, она не могла даже с достоинством вспоминать, что была помолвлена, ни кольца, ничего – лишь несколько писем да прядь его волос, песчано-рыжих… Письма ветшали, чернила становились ржаво-бурыми на истончившейся от времени, пожелтевшей бумаге, а волосы ничуть не утратили их песчано-рыжий, неестественно яркий цвет. Папа на самом деле даже радовался тому, что Юстас погиб, повторяя тоном великого восхваления, что не пожелал бы делить ее ни с кем. А ему и не пришлось: она была всецело предоставлена ему чуть ли не до девяноста лет, и к тому времени сам он превратился в ипохондрика и тирана, периодически впадающего в старческое слабоумие. Добрые друзья называли его смерть милосердным избавлением, но, с ее точки зрения, это избавление слишком уж запоздало. Со смертью отца прекратилась и выплата пенсии, и Элеонора Миллимент изведала вкус свободы спустя долгое время после того, как она могла бы иметь для нее хоть какую-нибудь практическую ценность. По совету папиного юриста она продала обстановку коттеджа, поскольку многие папины друзья (точнее, самые добрые из них) справедливо указывали, что жить в нем ей не по карману. Его коллекции марок и бабочек оказались неожиданно ценными, а вот некоторые акварели – работы Эдварда Лира, из Северной Италии— принесли немногим больше, чем стоили их рамки.
Мистер Снодграсс был, по его словам, глубоко разочарован тем, что их продали так дешево. Но когда он и все прочие добрые советчики получили плату за свои услуги, вложенных оставшихся капиталов хватило, чтобы обеспечить ей доход почти шестьдесят фунтов в год, а это, как неопровержимо отметил старый бригадир Харкорт-Скейнс, гораздо лучше, чем получить мокрой рыбой в глаз. Она считала, что слишком многое было бы гораздо лучше такого исхода, потому и не видела пользы в его замечании, но бригадир слыл остряком. «А ты, Элеонора, известна пристрастием к азартным играм и тем, что засиживаешься допоздна», – произнесла она вслух. Она знала, что из тех, кто звал ее по имени, в живых уже не осталось никого, потому и пользовалась им, когда хотела упрекнуть себя. А теперь – побывать на другом конце коридора, прочитать молитву и наконец погасить свет.
* * *
Сибил и Хью сидели в освещенной люстрой столовой за холодным ужином (пирогом со свининой из Bellamy’s на Эрл-Корт-роуд, салатом из латука, помидоров и свеклы и бутылкой рейнвейна – Сибил предпочитала белое вино). В комнате на цокольном этаже было сумрачно и довольно жарко из-за соседства с кухней; кроме того, она казалась тесноватой для всей той мебели, которую вмещала: овального обеденного стола на двух опорах, восьми стульев хэпплуайт и длинного узкого буфета с волнистой передней панелью. Несмотря на то что застекленные двери были открыты из-за духоты, пламя свечей оставалось неподвижным.
– Словом, если он прав, значит, так тому и быть.
– Но ведь второе сердце он так и не услышал.
– Но исключать такую возможность все-таки нельзя. То есть вероятность, – поправился он.
– Дорогой, ты же знаешь, как мне не хочется переезжать – столько мороки! И ты знаешь, как я люблю этот дом.
Теперь, когда, казалось, он уже готов смириться с мыслью о переезде, она старалась подчеркнуть, что совсем не желает этого, как и он.
– А по-моему, будет интересно.
Эта дуэль предупредительности друг к другу, которую они вели последние шестнадцать лет, подразумевала перераспределение между ними или утаивание правды, называлась «хорошими манерами» или «привязанностью» и предназначалась для того, чтобы скрасить рутину или сгладить кремнистый путь повседневной супружеской жизни. Ее деспотизма никто не замечал. Хью отодвинул свою тарелку: ему нестерпимо хотелось курить.
– Кури, конечно, дорогой.
– Ты правда не против?
Она покачала головой.
– А я бы не отказалась от крыжовника.
Когда он подал его и закурил Gold Flake, она сказала:
– Конечно, есть еще один выход – отправить Полли в пансион.
Он резко вскинул на нее глаза, и голова отозвалась острой болью.
– Нет!.. По-моему, мысль не совсем удачная, – наконец произнес он с преувеличенной мягкостью и так, словно и вправду старательно и любезно обдумал эту тривиальную идею. Предупреждая возражения, он добавил: – Я уже много лет мечтал о кабинете. Теперь мне будет где заняться чем-нибудь интересным летними вечерами, пока ты за городом.
– Я хочу выбирать вместе с тобой!
– Разумеется, я буду всего лишь наводить справки. Может быть, выпьем кофе?
– А если тебе что-нибудь понравится?
– Только если понравится и тебе…
В конце концов они отказались от кофе в пользу постели. Пока Хью запирал двери, Сибил тяжело поднималась по лестнице, неся туфли в руке. Ступни у нее так распухли, что она то и дело снимала туфли, а потом не могла снова их надеть.
– Ты не заглянешь к Полли, дорогой? Еще одну лестницу я не вынесу.
Полли лежала на боку лицом к приоткрытой двери. Тумбочку у постели она передвинула так, чтобы не оборачиваясь видеть высокие подсвечники и керамическую тарелку, прислоненную к лампе. Возле уголка рта Полли виднелся мазок зубной пасты. Помпей лежал, как в гнезде, в выемке ее согнутых и подтянутых к груди коленей. Услышав Хью (или заметив, что за дверью включили свет), он открыл глаза, а потом сразу зажмурился с такой гримасой, словно не видел ничего скучнее за всю свою жизнь.
* * *
Филлис снился сон: она видела, как стоит в таком хорошеньком бархатном платье и рубиновом ожерелье, и знает, что ни на какой бал не попадет, потому что ей отрубят голову. Но это же несправедливо, ведь она сказала только, как он хорош в пижаме, а его величество объявил, что это какой-то «дюльтер», значит, она должна умереть. Чарльз Лоутон ей никогда не нравился по-настоящему, никакой он не джентльмен, не то что герцог Виндзорский, а если на ней платье, как на Мерл Оберон, это еще не значит, что она стала ею. Все это ужасная ошибка, но когда она попыталась объяснить им всем, то поняла, что вообще лишилась дара речи. Мысленно она кричала во весь голос, а слов было не слышно, и кто-то уже толкал ее, и если она не сумеет позвать на помощь, они сделают, как задумали, и кто-нибудь толкнет ее на…
– Фил! Да проснись же!
– Ой! Я ведь еще и половины не досмотрела!
Но Эдна не желала ее слушать.
– Ты меня разбудила. Как всегда, стоит тебе наесться на ночь сыру, – она вернулась к себе в постель и укрылась одеялом.
Извинившись (и успокоившись от одного звука собственного голоса), Филлис лежала с открытыми глазами и радовалась, что она опять стала собой. Спать больше не хотелось, а вдруг она опять в кого-нибудь превратится. Да, надо было положить на хлеб не сыр, а ветчину и паштет из языка. Потом она задумалась о зеленом в розах ситце (он будет так славно смотреться с белым пике и белыми перчатками), потом повернулась на бок и вскоре уже полулежала в таком плетеном кресле, которые стоят у них в саду, а мистер Казалет склонялся над ней с коктейлем и говорил: «Филлис, вы так милы в зеленом. Неужели вам еще никто не говорил?» Не говорил, конечно, от Теда разве дождешься… Усы у мистера Казалета были точь-в-точь как у Мелвина Дугласа: щекотно, наверное, когда он целуется, но к этому же можно привыкнуть – будь у нее хоть малейшая возможность, она бы… привыкла…
* * *
Зоуи Казалет обожала клуб «Горгулья» – прямо-таки обожала. Она просила Руперта водить ее туда в день рождения, в честь окончания каждого семестра, когда Руперт продавал картину, в годовщину их свадьбы и непременно – перед тем, как ей придется неделями торчать в деревне с детьми, как сейчас. Она любила принарядиться, у нее было два платья для «Горгульи», оба с открытой спиной, черное и белое, а с ними она надевала свои ярко-зеленые туфли для танцев и длинные серьги-висюльки с белыми стразами, которые все принимали за бриллианты. Ей нравилось бывать в Сохо по вечерам, видеть, как охотницы до чужого кошелька едят глазами Руперта, как светятся огни ресторанов, то и дело подъезжают такси, а потом сворачивать в узкий переулок с Дин-стрит, подниматься в простом тесном лифте и слышать музыку в тот же момент, как открывается дверь прямо в бар, с рисунками Матисса: на самом деле ничего уж такого особенного, сказала она, и этим шокировала Руперта, который назвал их шедеврами. Обычно они пили джин с вермутом за стойкой бара. Рядом всегда оказывался один-другой симпатичный, с виду умный мужчина, пьющий в одиночестве, и ей нравилось, как они посматривали на нее, они-то понимали, чего она стоит. Потом официант сообщал, что их столик готов, и второй коктейль они уносили с собой в просторный зал, где все стены были отделаны небольшими панелями из зеркального стекла. Лидер джаз-бэнда всегда улыбался ей и приветствовал так, словно они проводили здесь каждый вечер, а это, конечно, было неправдой. Сделав заказ, они всегда танцевали, пока не приносили первое блюдо, и бэнд играл The Lady is a Trump, потому что знали, эта женщина ее обожает. Когда она только вышла замуж за Руперта, он почти не танцевал, но с тех пор освоил танцы (во всяком случае, квикстеп) настолько, чтобы веселиться от души.
А теперь вечер был почти окончен; они сидели над чашками черного кофе, и Руперт спрашивал, не хочет ли она бренди. Она покачала головой.
– Два бренди, – он заметил ее взгляд. – Ты передумаешь.
– Откуда ты знаешь?
– Так всегда бывает.
Последовала пауза, потом она сказала сухо:
– Мне не нравится, когда меня считают человеком, кто всегда делает одно и то же.
Черт, мелькнуло у него, она сейчас надуется: еще шаг, и взрыв неизбежен.
– Милая, ты постоянно удивляешь меня, но согласись, за три года я успел о тебе кое-что узнать. Зоуи! – Он взял ее за руку: она безвольно лежала на его ладони. Помедлив, он поднес ее к губам и поцеловал. Зоуи сделала вид, будто ей все равно, но он-то знал, что она довольна.
– Я тебе объясню, что все это значит, – сказала она таким тоном, словно завершала длинный разговор. – Если ты узнаешь обо мне все, то больше не захочешь меня любить.
– С чего ты взяла?
– Так устроены мужчины, – она поставила локоть на стол, подперла подбородок ладонью и скорбно уставилась на собеседника. – Просто когда-нибудь я стану старой, толстой и седой, не смогу сказать тебе ничего нового, и ты изведешься от скуки.
– Зоуи… честное слово…
– И подбородков у меня, наверное, будет два или даже три.
Официант принес им бренди. Руперт взял свой бокал, согрел его в ладонях и слегка покачал, чтобы распространился аромат.
– Я люблю тебя не только за твою внешность, – сказал он.
– Да неужели?
– Конечно, нет. – Он увидел слезы в ее прекрасных глазах, и его сердце дрогнуло. – Девочка моя дорогая, ну конечно же нет, – повторяя это еще раз, он сам верил себе. – Пойдем танцевать.
Пока они ехали домой, всю дорогу до Брук-Грин он поглядывал на нее, видел, что она спит, и, чтобы не разбудить, вел машину осторожно. «Отнесу ее в постель, – думал он, – а потом сбегаю проведать детей, и она ничего не узнает».
Оставив ее в машине, он вышел, чтобы отпереть входную дверь дома, а когда шагал к нему по садовой дорожке, заметил в детской спальне свет, и у него упало сердце. Он вернулся за ней к машине и увидел, что Зоуи проснулась.
– Помоги мне, Руперт, меня шатает.
– Я тебя держу, – он подхватил ее на руки и понес в дом и вверх по лестнице к спальне. Пока он укладывал ее в постель, она крепко стиснула обеими руками его шею.
– Ужасно тебя люблю.
– И я тебя люблю, – он высвободился из ее рук и выпрямился. – Посмотрим, насколько быстро ты сумеешь улечься! А я отойду на минутку, – и он сбежал, прикрыв за собой дверь прежде, чем она успела ответить.
По лестнице он взлетел, прыгая через две ступеньки, на площадке его встретила Эллен.
– Что такое, Эллен? С Невом что-нибудь?
– Началось не с него. Клэри приснился страшный сон, она прибежала ко мне, разбудила его, и с ним опять случился припадок.
Руперт последовал за ней в комнату, в которой она спала вместе с Невиллом. Тот сидел в расстегнутой пижамной куртке и ухитрялся сделать мучительный вдох всякий раз, когда уже казалось, что он сейчас задохнется. Вся спальня пропахла «Монастырским бальзамом» и ментолом.
Руперт подошел и сел на кровать.
– Привет, Нев.
Невилл наклонил голову. Вихры торчали у него на макушке, как трава. Борясь с очередным бесконечным и хриплым вдохом, он выговорил:
– Воздух… не входит. – И после паузы с достоинством добавил: – С большим трудом. – Его глаза были блестящими от страха.
– Оно и видно. Хочешь сказку?
Он кивнул, по-прежнему мучаясь; Руперту хотелось взять его на руки, но он знал, что бедняжке это не поможет.
– Итак, правила помнишь? Когда я остановлюсь, ты должен сделать вдох, и так каждый раз. Жила-была однажды злая колдунья, и единственным существом во всем мире, которое она любила, был маленький черно-зеленый… – он умолк, и обоим как-то удалось преодолеть паузу, – …динозавр по имени Трясопузик. Трясопузик спал в корзинке для динозавров, сплетенной из остролиста и чертополоха, потому что ему нравилось чесать спинку о колючки. На завтрак он ел овсянку с улитками, на обед – рисовый пудинг с жуками, а… ну как, уже полегче? – а ужинал змеями в желе, – ему удалось завладеть вниманием Нева: теперь он скорее слушал его, чем боялся. – В свой день рождения, когда он был еще маленький, всего шесть футов в длину…
Спустя двадцать минут Руперт умолк. Невилл, дыша по-прежнему сипло, но уже ровно, задремал. Руперт укрыл его и наклонился поцеловать теплый потный лобик. Спящий Нев был поразительно похож на Изобел – тот же выпуклый лоб с тонкими голубыми жилками на висках, те же очертания губ… Руперт прикрыл ладонью глаза, вспомнив, какой видел ее в последний раз: лежа в постели, изнуренная тридцатичасовыми родами, она истекала кровью и пыталась улыбнуться ему. Он хотел удержать ее в объятиях, но душа из Изобел уже выскольз-нула, остался лишь мертвый груз в его руках, потерянный и не приносящий утешения.
– Как вы хорошо успокоили его! – Эллен подогревала молоко в кастрюльке на площадке. Она куталась в мешковатый клетчатый халат, волосы желтовато-белой косицей свисали по спине.