Однажды в Бишкеке - Карив Аркан 11 стр.


— Кто? Кто к нам приехал?

— Умберто Эко! Здесь вот интервью с ним.

На свою голову я это сообщил, потому что меня тут же припахали переводить.

Не без умиления журналист рассказывал о том, как всемирно известный медиевист-семиотик сделал из него вассала. Сославшись на занятость, Эко согласился дать интервью только при условии, что журналист отвезет его в своей машине в отель на Мертвом море, где проходил симпозиум. По дороге как раз и побеседуют. Они тронулись в путь. Журналист крутил руль по серпантину. Эко курил сигарету за сигаретой. Его мучила совесть. Чем бы он ни занимался, его мучает совесть за то, что он занимается этим, а не другим. Известность давит ужасно. Он, например, не может спуститься утром в киоск и купить «Плейбой», ведь об этом немедленно станет известно прессе…

— Давайте пособим профессору, — предложил Эйнштейн. — Отправим ему эротических изданий по почте. «От анонимных доброжелателей». Как думаете, мужики, «Кавалер» сойдет?

С особой похмельной ясностью я представил себе, как автор «Маятника Фуко» открывает почтальону дверь, расписывается за нашу посылочку, растерянно листает жалкую порнуху с вкраплениями русского текста… нет, никогда не врубиться болонскому мудрецу во всю эту семантику!

Пиво, однако, возымело действие, и очи мои смежились.

День четвертый (продолжение)

Колониальная форма больше всего идет аборигенам. Я это отметил еще в детстве, когда смотрел фильмы про индейцев. Американский индеец в форме федералов выглядел в сто раз круче, чем белый. Вот и бедуинский следопыт в форме Армии обороны Израиля смотрится куда интереснее, чем еврей. Моему сердцу так же чрезвычайно мила эмблема этого рода войск: на плечевой нашивке у следопытов изображен крылатый верблюд. Разлепив глаза, я аккурат в него и уперся. На Юппиной койке лежал почему-то бедуинский следопыт. В руках он держал раскрытый «Кавалер».

Почувствовав мой взгляд, следопыт смутился, закашлялся, кивнул на журнал и робко спросил:

— Ничего, что я без спроса?.. Можно?

— Да сколько хочешь, друг! На здоровье!

— Спасибо, друг!.. — Следопыт протянул мне большую черную ладонь: — Мухаммед!

— Мартын!

Со стороны рукопожатие напоминало агитационный плакат, призывающий к дружбе народов. Я поспешил внести в нее дополнительную лепту:

— Как будет по-арабски подарок?

— Ѓадие.

Я залез в сумку, вытащил оттуда стопку «Кавалеров» и отдал их Мухаммеду:

— Держи! Это — ѓадие! От меня и от моих друзей!

Мухаммед прижал руку к сердцу и произнес сдержанно, но с чувством: «Спасибо, брат!» У него были большие страшные глаза с желтоватыми белками. Мы попили кофе. Следопыт подхватил журналы и начал откланиваться. Еще раз поблагодарил за подарок. Теперь, сказал он, я желанный гость в любом шатре племени Аль-Азазме, живущего по обе стороны границы. Надо только сказать, что от Мухаммеда.

Следопыт ушел. Я улегся обратно в койку. В безнадежной духоте этого дня я хотел бы признаться, любовь моя, что, хотя я и выучил только что полезную арабскую пословицу: ид-диния зай хъяра — йом фи-идак, йом фи тизак («жизнь что огурец: сегодня в руках, а завтра в жопе») и профессионально рад новому приобретению, мне бесконечно грустно. Устал я что-то.

В юности я недоумевал и возмущался: почему Мастер заслужил не свет, а какой-то дурацкий, никому не нужный покой? Теперь-то я понимаю, что он удостоился самой высшей награды. Я корыстолюбиво прикидываю: если Мастеру дали покой, на что может рассчитывать Переводчик?

Сегодня ночью, любовь моя, я читал Библию и много думал. Я понял, что мне никогда не даст покоя одно место в тринадцатом стихе первой главы Экклезиаста:

И предал я сердце мое, чтобы исследовать и испытывать мудростию все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем.

Казалось бы, ничего особенного, да? Человек исследует природу; занятие это не из легких, тяжелое, можно сказать, занятие. Но человек не сдается, упражняется. Да только вся эта оптимистическая трагедия существует лишь в русском переводе. В оригинале занятие не тяжелое, оно откровенно плохое — инъян ра. Плохое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем!

А знаешь, что я подумал? Возьму-ка я Библию и переведу, не заглядывая ни в словари, ни в толкования, — как Бог на душу положит. Перевод назову «Моя Библия». Кое-кому идея покажется кощунственной; иудео-христианские общественники подадут на меня в суд, но я его выиграю, как выиграл в свое время Эйнштейн. Кстати…

Суд, фурфочка, кибуц (окончание телеги)

Итак, Патриархия латинская подала на Эйнштейна в суд с требованием закрыть фотоателье «Повремени, мгновенье!» как заведение богохульное и оскорбляющее чувства верующих. Эйнштейн сказал, что адвокат ему на фиг не нужен, и он будет защищать себя сам типа как Фигаро. Поскольку иврита он тогда почти совсем не знал, я был назначен переводчиком.

Речь рыжей высохшей немолодой селедки с голландским акцентом, представлявшей на суде истца, я приводить не буду за ее вопиющей банальностью. В кондовых аллюзиях и с пафосом патриотической газеты в ней утверждалось, что история повторяется и вот те же люди на том же месте по новой распинают Христа. С Эйнштейна поэтому требуется взыскать триста тысяч шекелей.

— Товарищ судья! — начал Эйнштейн ответную речь. — Ваша честь! (Здесь и далее перевод мой. — М. З.) Меня пытаются обвинить в том, что я издеваюсь над Иисусом Христом. Я же думаю о своем предприятии кое-что другое. А именно: оно дает возможность любому приобщиться к евангельской мистерии. Но если Латинская патриархия считает богохульным мое ателье, то я хотел бы узнать, как она относится к некоторым сувенирам, продающимся перед входом в храм Гроба Господня. Попрошу моего ассистента продемонстрировать их уважаемому суду.

С важным видом Юппи выложил на судейский стол набор пупсиков разного размера, призванных изображать Иисуса на разных этапах младенчества, а также портрет пьяного ковбоя с терновым венком на голове. При изменении угла зрения ковбой подмигивал. Зал среагировал на вещественные аргументы бурной радостью. Иск латинской Патриархии был судьей отклонен.

Из этой телеги я делаю для себя тот вывод, что, если на меня подадут в суд, мне, чтобы выиграть процесс, будет достаточно помахать у них перед носом толстовской «Библией для детей».

Я уверен, что «Моя Библия» станет бестселлером. Я заработаю кучу денег, куплю автодом (сначала сдам на права, конечно), и мы с тобой будем путешествовать по всему миру, останавливаясь в небольших уютных… так, любовь моя, извини, небольшая заминка, закончу позже.

В палатку вошел офицер Цахи и хамским — да, именно хамским — тоном потребовал, чтобы я быстренько — раз-два! — собирался в сиюр. А на мои вопли протеста — как так! я с ночной смены! — сообщил злорадно, что он ничего не знает — Зах распорядился. Я понял: все! Шмулик нарушил конвенцию и ступил на тропу войны.

Дело в том, что меня в сиюр никогда не посылают. У меня больная спина, и справка есть. Мы вешали на седьмое ноября по дворницкой обязанности флаги, я стоял на плечах у Юппи, он подскользнулся, упал, разбил коленку, а я сильно ушиб спину. Позвонки сместились. С тех пор от меня, во-первых, пахнет водкой, а во-вторых, я не могу долго просидеть на стуле без спинки — у меня начинает выламывать поясницу.

Забрасывая в баташит свою сбрую, я вдруг понял, почему в армии взрослые мужики становятся похожими на детей: потому, что над ними опять вырастают и властвуют взрослые. Я не люблю свое детство. Не для того я так долго и мучительно превращался из куколки в бабочку, чтобы меня опять ставили в угол.

Сиюра я, впрочем, боялся напрасно, он оказался совсем не страшным. Я так скажу вам, друзья: есть, есть определенное благословение в движении! Водитель Битон проклинал сквозь зубы геморрой. Мой новый кореш следопыт Мухаммед листал журналы «Кавалер». Ветер весело свистел у ушах. Какая-никакая природа развлекала глаз. Командир экипажа Фурер, только год как после срочной службы, вслух мечтал напороться на засаду, а то в Ливане ему, видите ли, не повезло — не напоролся.

Раз в час мы просили у базы разрешение на «банан», съезжали на обочину и варили кофе. Мухаммед пытался привить мне навыки своего ремесла, но ученик, не способный отличить следы зайца от следов куропатки, повергал его в совершеннейшее отчаяние. Смеркалось. В Израиле рано и быстро темнеет.

Не то что в Москве, где в весенние дни, когда жизнь еще только начинается и ее таинственный запах сводит с ума, а каникулы совсем близко, сумерки почти прозрачны, и волан виден в небе допоздна. Мне тринадцать лет. Я читаю «Милого друга». Еще немного — и я буду знать о жизни все, что мне нужно. «Мартын! Мартын!» Я подхожу к окну. Во дворе, задрав головы, стоят соседские девчонки. «Мартын! В бадминтон будешь? Выходи!» Они еще не ведают, наивные крошки, что я уже не тот вчерашний Мартын, наперсник и товарищ их детских игр. Вдруг она перестала сопротивляться и, обессилевшая, покорная, позволила ему раздеть себя. Опытными, как у горничной, руками, проворно и ловко начал он снимать одну за другой принадлежности ее туалета. Я захлопываю книгу, хватаю ракетку, вприпрыжку сбегаю с девятого этажа вниз по ступенькам и выхожу во двор. Дьявольская улыбка играет на моих губах. Опытной, как у горничной, рукой я отбиваю волан проворно и ловко. В Москве, где в весенние дни, когда жизнь еще только начинается, волан виден в небе допоздна.

Часть третья

Праздник свободы

Ну, не Новый год, конечно, и не день рождения, а все-таки праздник. И если в городских условиях еще можно было от него увильнуть, уйти, сбежать, смыться в свою виртуальную реальность с книгой или женщиной, или (хоть это и не интеллигентно) окунуться с головой в плюрализм кабельного телевидения, то в таком заведении, как армия, быть свободным от общества и его праздников не представляется возможным.

Кто это там, в замацанном берете, с послом арабским говорит?

Это я, Мартын Задека-Зильбер, переводчик и вазир-мухтар. Это меня отрядили на мирные переговоры с палестинской стороной.

Я оставил оружие в гарнизоне, обогнул бетонный куб махсома и зашагал, энергично размахивая рукой, в сторону блокпоста палестинской полиции. Навстречу мне двинулся усатый полицейский. Мы сошлись посередине нейтральной зоны, пожали руки. Я объяснил на ломаном арабском, что у нас, мол, сабантуй и мы на два часа закрываем лавочку. «Фи-ид!» — заулыбался полицейский. И закивал головой в знак понимания. У нас фундаментализм, у них фундаментализм, нам ли не понять друг друга? Я повернулся, чтобы идти. Палестинский коллега поднапрягся и произнес на иврите: «хаг сам’эах!» — «с праздничком!»

Каждому бойцу выдали индивидуальный праздничный набор, состоящий из новенькой пасхальной посуды, коробки с фаршированным карпом и изданной армейским раввинатом агады, живо напомнившей мне своими рисунками учебник истории за пятый класс советской школы, в котором рассказывалось про Древний Египет. Охваченный редким чувством плеча, я охотно принял участие в нарезке салатов и сервировке стола, который мы вынесли на улицу.

Под открытым левантийским небом мы вкушали праздничную трапезу, запивая ее сладким вином, и пели песни. Мы вознесли Господу хвалу за то, что Он вывел нас из египетского плена. Смиренно мы пропели Ему, что, даже если бы Он только перебил египетских младенцев, но не передал нам их состояния, нам и этого было бы достаточно. Офицер Цахи виртуозно барабанил на арабском тамбурине, приобретенном гарнизонным дурачком Игалем у палестинских рабочих. Кико отдал мне свою порцию фаршированного карпа, потому что он его не любит. Подъехал командирский джип, из него вылез Зах в окружении своих шестерок. Сердце мое рухнуло в мошонку.

Народ начал суетливо тесниться, выделяя ротному местечко, но Зах, сияющий как тульский пряник, сказал, что он только на минутку; взял с блюда кусок мацы и, жуя на ходу, обошел вокруг весь стол, чтобы каждого похлопать по плечу. Дойдя до меня, он наклонился и тихо произнес: «Завтра, Зильбер, завтра. Я не забыл. Готовься».

В живот и в голову ударила волна брезгливой ярости. Этот чуждый козел без понятия вдруг держит меня, словно букашку, под своей лапой?! Я готов был перевернуть стол, заехать Заху по морде или трахнуть его по башке бутылкой с пейсеховкой.

Опустив голову, я сдержался. Злость понемногу отступила. И малознакомое мне до сих пор чувство покоя стало занимать ее место. Я почти физически ощущал, как покой вливается в заправочный бак моей души, наполняет его доверху и вот уже начинает переливаться через край. У меня закружилась голова, как перед приступом. В мгновенном ярчайшем всполохе все вдруг нашло свое объяснение. Только на этот раз я не грохнулся в обморок.

Спокойно и с достоинством я доел халявную порцию карпа, допел вместе со всеми песню о том, что жизнь — это очень узкий мост, очень узкий мост, и по-английски покинул праздник.

Палатка следопытов стояла на отшибе. Бедуины лежали вокруг костра, протянув к огню босые ноги. Я позвал Мухаммеда. Мы отошли в сторону, и я объяснил ему суть дела. Не задавая лишних вопросов, Мухаммед нацарапал на оборотной стороне моей визитки («Мартын Зильбер, все виды переводов») несколько арабских слов. Мы обнялись.

В принципе, дел у меня больше никаких не оставалось. Только вот с тобой мы не договорили, любовь моя! А знаешь что? Я все тебе напишу. Время еще есть.

…Я дописал послание и курил, лежа на раскладушке. Праздник между тем был в самом разгаре.

Мои друзья уже закончили пить сладкое вино и перешли на бренди, разливая его под столом с неуловимой для израильского глаза сноровкой. Кроме того, под шумок праздника они перешли с иврита на родную речь. Музей русской жизни вновь развернул свою скатерть-самобранку. В нашем сегодняшнем репертуаре живая самобытная дискуссия: «Кто такой Бог: диджей или клипмейкер?»

Но сегодня не я дежурю в музее. Не моя смена.

Я курю, лежа на раскладушке. Я думаю.

Будь я богат, ни за что не стал бы писать роман. Я бы лучше нанял психоаналитика. Валялся бы себе на кушетке с чашечкой кофе и кальяном и гнал телегу за телегой, не утруждаясь тем, чтобы фильтровать базар. Но мне повезло: я беден. Бедность привела меня в дворницкую. Она же сделала из меня сочинителя.

Роман мой подходит к концу. Припишу еще только эпилог, который, что греха таить от изощренного читателя, был придуман в судьбе героя заранее.

Назад Дальше