Здесь же, успев перемазать маслом партикулярное платье, вы переодеваетесь в армейское (мне всегда достаются слишком короткие штаны; я ругаюсь с ленивым хамом-интендантом, чтобы заменил) и окончательно теряете гражданское лицо.
Форма мне не идет. Я хорошо сложен, высокого роста, широкоплеч, но форма мне не идет. На каком-нибудь плюгавом офицеришке сидит как влитая, как будто родился он в ней, а из меня делает насмешку. Не кроется ли за этим фактом некий глубокий смысл? Наверняка кроется. Только у меня сейчас нет времени об этом подумать.
На самом деле грех жаловаться: Армия обороны Израиля предоставляет своим бойцам очень много времени на подумать, но — не в первые два дня. Завтра вечером уже, я надеюсь, Армия выделит мне какую-нибудь тихую вышку, чтобы я мог там спокойно думать и наблюдать, но сначала она должна немножко покуражиться, покомандовать, побряцать оружием, и было бы неразумно отказывать ей в этой маленькой прихоти.
Сожмем покрепче зубы, смачно сквозь них выругаемся, забудем гордыню и по команде повлечемся послушно на лекцию о том, как сажать вертолет, разведя ему внизу по вершинам трапеции четыре сигнальных огонька, чтоб не шлепнулся; переползем затем на практическое занятие по оказанию первой медицинской помощи наложением повязки «британский флаг»; а потом, в той же палатке (как хорошо, что двигаться не надо) послушаем щебетание девушки-радистки. За все эти годы я выучил про переносную рацию только одно: батарейка называется на сленге «бэтуля».
Народная мудрость неплохо подметила, что в момент призыва милуимник становится усталым, голодным и похотливым. Святая правда! Еще он становится по-пионерски игривым, не смущаясь жирным своим пузом. У фельдшера Свирского упала на землю каска, а поднять ее сам он не может. Помоги, говорит, золото мое, а то, если я нагнусь, то уже вряд ли разогнусь. И ржет.
Совсем другого сорта наш ротный командир капитан Шмулик Зах. С каждым милуимом я все больше склоняюсь к мысли, что его вывели в пробирке в суперсекретной сионистской лаборатории. Живорожденные такими не бывают. Израильской евгенике удалось добиться в одном лице хорошего парня, отличного семьянина, образцового офицера, законопослушного гражданина, удачливого бизнесмена, пламенного сиониста и отца солдатам. И на Ричарда Гира получился похож. Можете себе представить, что за монстр? Когда мы впервые попали в его роту, он толкнул нам за обедом проникновенную речь о том, как прекрасно, что израильская армия соединяет вместе совершенно разных людей для выполнения общенациональной задачи. Он был такой доброжелательный, такой искренний, что я было повелся, но, когда, развивая мысль о чувстве плеча и о том, что мы все здесь одна дружная семья, Зах цапнул с подноса и умял с аппетитом последний шницель, наваждение рассеялось.
— Шалом, Зильбер!
— Шалом, ротный!
Зах меня любит. Той странною любовью, которая заставляет пионервожатых, лекторов, начальников и командиров класть на меня глаз с первого взгляда и уже не отводить его никогда. Я — тот случайный, в которого ткнут пальцем, выбирая одного из толпы. Ничего не поделаешь — судьба. Плутон в Первом доме — странность на роже, и, значит, учись жить под пристальным вниманием Большого Брата.
Зах продемонстрировал широкую братскую улыбку с отцовским уклоном:
— А у меня для вас сюрприз! Мне тут доложили, что ты и твои друзья остались после тиронута без праздника: вас не привели к присяге. Дело, конечно, давнее, и сейчас уже не время выяснять, кто несет ответственность за это безобразие, но я счел своим долгом исправить упущение. Вы — новые граждане страны, но у вас те же права, что и у всех. В израильской армии нет места дискриминации!
Я сказал: «Аминь! Что будем делать, Шмулик?»
Зах сменил рожу на образцово офицерскую с романтическим оттенком: «Значит, так. Сейчас — все на стрельбище. После этого проведем для вас троих скромную церемонию. По-домашнему. В рамках нашей роты. Я для вас и раввина заказал. Русского…»
У меня есть навязчивая фантазия: дать Шмулику ногой по яйцам и, пока он будет корчиться, дружески поделиться с ним своими соображениями о сионизме.
Я бы сказал: видишь ли, Шмулик! В свое время я был таким сионистом — ого-го! Тебе и не снилось! Какая-нибудь Голда Меир рядом со мной просто отдыхала! Ведь сионизм — я думаю, ты согласишься — как и любая идеология, силен тем, что способен ответить на самые сокровенные чаяния отдельных простых людей. И у меня была мечта. Да, у меня была мечта, Шмулик! Я вынашивал ее семь долгих библейских лет. С метлой и лопатой; в дождь и в снег; в кругу друзей и в вагоне метро; под музыку Вивальди и под гундение политинформатора; лаская ли подругу, утешая ли сам себя; во дни печали и в минуты радости — я пламенно мечтал добраться до Израиля и припасть к народу своему.
Но нельзя мечтать без картинок, Шмулик, и за долгие годы галута я придал своей мечте законченную визуальную форму. Вот с автоматом «узи» на плече я мчусь в джипе, поднимая тучи пыли до небес. Впереди — пески Синая, позади — страна родная, а дома — нежная подруга-сабра, с которой делать любовь тем слаще, чем больше врагов окружают нашу маленькую гордую страну.
Еще я хотел послушать, как звучит Б. Г. в Иудейской пустыне, но этого, Шмулик, тебе ни за что не понять, даже и не пытайся.
Знаешь анекдот? Мужик поймал золотую рыбку, она ему: ну, загадывай желание. Мужик: хочу, чтобы у меня все было! Рыбка: о’кей, мужик. У тебя все было!
Это — про меня.
Ты ведь не станешь отрицать, что Манилов — самая трагическая фигура русской литературы, правда? Однако в тысячу раз трагичнее прожектера человек осуществленной мечты. У меня все было, капитан. Я не знаю, о чем еще мечтать. Мне хреново. Но на стрельбище я, так и быть, пойду.
…20:17 на одном из стрельбищ израильской базы Кциот в Северном Негеве…
Шмулик прицепился к внешнему виду Юппи и заметил ему, что он похож на солдата, сбежавшего из Казахстана в суматохе развала Советского Союза. «Заправь рубашку, — сказал Шмулик (в иврите что „гимнастерка“, что „рубашка“ — одно слово). — Как эфод на тебе сидит! Как ты оружие держишь! А если сейчас — засада, и по тебе откроют огонь?!» «Я убегу», — смиренно ответил Юппи. «Так-так-так, интересно…» Капитан Зах озадачился поиском подходящей педагогической реакции. Но не нашел ее. «А вот ты, Зильбер, к примеру, тоже убежишь?» — «Дык! я ж вообще пацифист!..»
Веру в боевой дух личного состава капитану Заху вернул Эйнштейн, пообещав, что если попадет в засаду, то будет сражаться до последней капли крови. Глядя на него, можно и поверить. С ног до головы Альбертик со вкусом экипирован разнообразными фенечками от магазина «Призывник». Голова его повязана банданой; фильтр-клипса конвертирует невинные леннонки в темные очки головореза; наручные часы и солдатский жетон на шее забраны в защитные зеленые чехольчики. Мы с Юппи свои нашейные жетоны давно потеряли, не говоря уже про те, что вставляются в ботинки. Ботинки Эйнштейн тоже купил себе специальные. Выглядят они как обычные со шнурками, но шнурки на них только для камуфляжа, а так они на молнии, чтобы не корячиться. У Эйнштейна есть японский нож и нож «командос». Приклад автомата обернут цветным маркером. Имеется фланелевая тряпочка для протирки материальной части. Концы брючин подвернуты и закреплены по уставу резиночками. Я раньше, насмотревшись боевиков, думал, что штаны заправляются в ботинки, но в тиронуте с огорчением узнал, что они на детсадовских резинках держатся. И даже пинк’ас ш’еви — такую маленькую книжечку на случай попадания в плен — Эйнштейн хранит в образцовой сохранности в нагрудном кармане. Будет, подлец, в сирийском плену жрать посылки от Красного Креста, а мы с Юппи — баланду хлебать!
Пристреляв автоматические винтовки М-16, солдаты вернулись в лагерь усталые и недовольные. Их встретил неверный свет фонарей да гул генератора. Проходя мимо командирской палатки, с меня слетела швейковская шапочка, я бросился ее поднимать и обратил внимание на стоящего рядом с палаткой согбенного немолодого еврея в черной кипе, с сильно запущенной бородой и теми, не дающими другим народам покоя глазами, в которых навечно отразилось Окончательное Решение.
Эйнштейн сказал: «Бля буду! Не может быть! Да нет же, точно: он!» И с криком «Петруха, друг!» бросился на еврея и прижал его к груди.
«Ба! Да они знакомы!» — воскликнул Шмулик. «Русские все между собой знакомы», — заметил кто-то из солдат.
Догадливый читатель уже догадался, а недогадливому я объясню, что Петруха, он же — Пинхас Бен-Шимон — как раз и был тем самым русским раввином, которого заботливый Шмулик выписал для скромной домашней церемонии. Такой же милуимник, как и мы, только службу несет не в пехотном полку, а при армейском раввинате.
Я думал, мы клятву будем давать. Перед лицом своих товарищей и так далее. Думал, присягну, наконец, родине, выдавшей мне форму и содержание. Но торжество справедливости не пошло дальше раздачи стандартной Библии армейского разлива. Раввин Петруха подолгу тряс каждому из нас руку, одновременно тряся невозможной своей бородой; затем он уехал, а нас отпустили.
История Петрухи достойна быть выколота иглами в уголках глаз. Я приведу ее в форме телеги, как она была поведана нам Эйнштейном в тот же вечер перед сном.
Телега о Пинхасе Бен-Шимоне,
поведанная Альбертом Эйнштейном вечером первого дня милуима:
«С Петькой Гайденко мы знакомы с восьмого класса — как в физматшколу поступили. Вы не поверите, но тогда он был неимоверно жизнерадостным хлопцем. Заводной ужасно. Однажды поспорил, что насрет под дверью кабинета директора, Екатерины Харлампьевны. И выиграл спор. Харлампьевна на следующий день ходила по всем классам, чтобы лично каждому заглянуть в глаза. Взгляд у нее был — детектор лжи! Даже сейчас страшно вспомнить. Она в войну зенитной батареей командовала. Но Петька ейный взгляд выдержал как партизан и даже не покраснел. А еврейская грусть у украинского хлопца начала проявляться только в конце девятого класса по причине несчастной любви к одной рыжей жидовочке. Лариса Эрлих ее звали. Так себе, ничего особенного, играла на скрыпочке в Гнесинке.
И как-то раз в рюмочной… тут надо сказать, что у нас с Петром был по субботам ритуал: зайти после уроков в рюмочную в Копьевском переулке и тяпнуть по пятьдесят грамм водки. Мы выглядели довольно-таки по-взрослому, и нам наливали. Главное, чтобы школьная форма из-под куртки не высовывалась…
Ну вот, значит, взяли мы водки, хряпнули, закусываем бутербродом с килькой — помните? на каждые пятьдесят грамм обязывали покупать бутерброд, и Петруха мне и говорит: „Альберт, — говорит, — если ты мне друг, то открой мне вашу еврейскую тайну. Что я должен сделать, чтобы Лариса меня полюбила?“
У меня от злости аж килька поперек горла встала. „Ах ты, сука! — думаю. — Два года дружим, одну рекреацию, можно сказать, топчем, а ты меня, оказывается, за жидомасона держишь! Ну я тебе тайну-то сейчас приоткрою, хохляндия!“ И говорю ему очень доверительно: „Ты должен выучить идиш! Ни одна еврейская девушка не устоит перед гоем, если он знает идиш. Выучи идиш, и Лариска — твоя!“
Петро купился на раз, я даже не ожидал, что так легко все получится. Как это на иврите говорится: кше ѓа-з’аин омэд ѓа-сэхель ба-т’ахат, да? классная пословица! Короче, достал я ему грамматику, изданную при журнале „Советиш Геймланд“, и через месяц упорный Гайденко уже мог вести несложную бытовую беседу на идише. С моей бабушкой. Потому что Лариска, разумеется, никакого идиша не знала. Но если я Петра простебал и только, то она довела его до членовредительства.
В смысле, буквально. Эта иезуитка заявила ему, что даст только после того, как он сделает обрезание. Петр пришел домой, взял ножик, оттянул крайнюю, не побоюсь этого слова, плоть, и — чикнул!
Неделю он провалялся с абсцессом и почти ничего не пил, так как, писая, ему было мучительно больно за все прожитые годы. Оклемавшись, он пошел к Лариске с отчетом, но она и смотреть не стала. Сказала, что не любит его и не полюбит никогда, пусть он хоть все там себе отрежет. Ну что мужику оставалось? С базовым знанием идиша, обрезанным концом и неразделенной любовью… Как в песне поется: „Мне теперь одна дорога, мне другого нет пути: Где тут, братцы, синагога? Расскажите, как пройти!“
В десятом классе мы с Гайденко, считай, почти что уже не общались. Интересы стали слишком разные. У меня в школьной сумке лежал томик Бродского и бутылка портвейна, а у него — Библия и тфилин. После школы он побыл немного в дурке, чтобы в армию не ходить, а потом зажил припеваючи на сионистские посылки, которые ему присылали разные еврейские боготворители. В каждой посылке была шуба на искусственном меху. В комиссионке она стоила пятьсот рублей. Так что Петя мог спокойно учить свой Талмуд. Гэбэшники его дергали, но не сильно.
А в Израиле я с ним ни разу не виделся. Странно, что вообще узнал. Ох, постарел мужик, ох, постарел!.. В Алон-Швуте живет. Семеро детей. А был же мальчик… Ладно, все. Отбой. Юппи! Стихи!»
— Дембель стал на день короче, всем дедам спокойной ночи!
— Спи спокойно, сынок!
Мы затушили сигареты. Ночь была новой, негородской и очень темной. Тишине мешали дачные звуки лагеря: шум воды в душевой, чей-то далекий разговор, а потом смех, оборвавшийся так же неожиданно, как возник. Я закурил последнюю сигарету, чтобы в одиночестве ночи распрощаться с прошедшим днем.
Итак, мой приступ посетил меня сегодня. Мой инквизиторский костер, мой очистительный катарсис. Это, конечно, значит, что incipit vita nova. Но какая? Если б знать! И постелить много-много соломы там, куда предстоит падать…
Интересно, что мне совсем неинтересно думать о Малгоське. Даже на ночь. Зато я вдруг опять очень сильно вспомнил о тебе. Поверишь ли, мне совершенно не к кому больше обратиться. Любовь моя! Страшная тревога гложет изнутри и не дает душе успокоиться: я чувствую, что новые женщины больше не смогут меня развлекать. Ума не приложу, чем можно будет их заменить. Надвигается жуткая скука. И, значит, страх. Ну и сама знаешь.
Я до сих пор не могу нащупать, отыскать в своей памяти тот, может быть, самый главный для моей жизни кадр, когда детский страх превратился во взрослый. Следующий за ним кадр я помню очень хорошо: папа успокаивает, убаюкивает меня, шестилетнего, проснувшегося с криком ужаса: «Папа, я умру?!» И ответ, над которым я думаю всю жизнь: «Да. Но это будет так нескоро, что можно сказать, что этого не будет никогда». Момент, в который обыкновенный детский кошмар с домашней бабой-ягой обернулся абстрактным страхом смерти, я не помню.
Догорает сигарета. Завтра будет много новых забот. Надо выспросить у повара Кико, куда нас пошлют и какие там варианты. Кико всегда в курсе. Завтра будет много нового и интересного. Солдат спит, служба идет. Кончился первый день милуим.