Человек и пустыня (Роман. Рассказы) - Яковлев Александр Степанович 15 стр.


«Ага, она знает наши порядки!» — подумал Виктор. Он сердито постучал в соседнюю комнату, сердито потребовал одежду. Два пьяных студента — Визгалов и Шайкевич — связали все узлом и отдали ему. Когда Виктор вернулся в комнату, девица, уже без одеяла, сидела на стуле, положив ногу на ногу, и мирно разговаривала с Ануфриевым. Она живо подхватила узел, защебетала:

— Мерси, душончик! Ты спас меня. Какие подлецы твои товарищи!

Щебеча, она принялась одеваться. Виктор и Ануфриев сидели на своих кроватях, смотрели на нее не мигаючи. Виктор впервые видел, как одеваются женщины. Ему было и стыдно, и приятно, и во рту вдруг все пересохло, сладко заныли руки.

— Я бы тебя поблагодарила, конечно, — сказала девица Виктору, — но при твоем товарище неудобно. Вы не пьяные. Не чета тем пьяницам. Я как-нибудь после.

Она достала из кармана пальто папиросу, хотела закурить. Виктор вдруг поднялся:

— Ну, матушка, оделась, обулась — иди к дьяволам и не мешай нам спать.

Девица посмотрела на него с испугом:

— Ты это серьезно?

— Да уж чего серьезнее!

— Гонишь?

— Не гоню, но прошу убраться.

Девица закричала:

— Все студенты сволочи!

Виктор взял ее за плечо и толкнул к двери.

— Иди-ка, матушка, иди!

— Ну, зачем ты ее так? — хохотал Ануфриев. — Оставь ее!

Но Виктор сердито захлопнул за девицей дверь и запер.

А через неделю он ушел на квартиру на улице Соломенной Сторожки, нашел комнату в зеленом деревянном домике у старика, казначейского чиновника, и старик, прежде чем взять деньги, долго выспрашивал, кто у Виктора родители и носит ли он крест.

— Навидались мы за это время разных студентов. Есть такие, что государя императора ни во что ставят. А про бога говорят, как про портного Кузьму.

Виктор удивился:

— Неужели и такие есть?

— Есть, есть. Увидите еще. Поберегитесь только. Зараза это.

Просторная комната, чистенькие старички, тишина, лампады в кануны праздников, простота напоминали дом. Опять утром, до света, вскочить с постели, пустить морозный воздух форточкой, приседать, сгибаться, чувствуя, как наливается кровь в упругие мускулы. А на кухне гремит уже самоварная труба — Дуняша готовит для него самовар. Потом в утреннем рассвете бежать через сугробы, смотреть в неясные лица встречных. Хорошо! Чем изменилась жизнь? А ничем! Старые привычки работать точно, много, аккуратно только пригодились здесь. По воскресеньям он ездил в город к Краснову, и вместе они бродили по Москве. Иногда Краснов приезжал к Виктору. Тогда бродили вдвоем по заснеженному парку, говорили, мечтали. Однажды Краснов, чуть смущаясь, сказал:

— А я, брат, обжект себе завел.

— Какой обжект?

— Ну, обжект для сердца. Чтоб не пустовало оно. Обжект с руками, ногами, в меховой шапочке.

Виктор поморщился.

— Зря это.

— Ничего. Не мешает. А без обжекта скучно. Кровь-то, батенька, сила: зовет. Хочешь, я и тебе найду?

Виктор покраснел.

— Ну тебя к черту!

— Нет, в самом деле? Я тебе найду. Мой обжект в таком деле поможет.

И через неделю в воскресенье прибежал к Виктору возбужденный, заторопил:

— Идем! Привел! Ну, ну, не брыкайся. Ты погляди, фигура-то какая у ней! Грудь — во! И жаждет с тобой познакомиться.

Мучительно краснея, сердясь на Краснова, Виктор пошел. В пустой улице никого не было. Краснов забеспокоился.

— Черт! С тобой и свою-то потеряешь.

Он побежал к углу и оттуда замахал руками Виктору:

— Иди скорее! Здесь!

Из-за угла вышли две девицы. Это и были обжекты. Знакомясь, Виктор заметил их остренькие лица, посиневшие на холоде губы, и ему стало холодно и захотелось поскорее убежать. Разделились парами, пошли. Виктора охватила тоска.

«Вот тебе и Дерюшетта!»

— Вы давно в студентах?

«Она и говорить-то не умеет!» — с мукой подумал Виктор.

Он отвечал односложно, не знал, о чем говорить, скованный холодом. И вдруг встрепенулся, крикнул:

— Эй, Краснов, стой!

Краснов и его обжект остановились.

— До свидания! Мне нужно по делу.

И властно сунул руку сперва одной девице, потом другой.

— Подожди! Куда ты? Э, не-ет, брат, стой!

Виктор повернулся и упрямо и быстро пошел прочь.

— Свинья ты, Виктор, больше не товарищ ты!

Виктор не оглянулся.

Эта неудача с обжектом ничуть не огорчила его.

«Какая это Дерюшетта!»

Только дня через три он осознал грубость своего поступка, и мучительно холодело у него под ложечкой, когда он вспоминал удивленные и испуганные глаза девицы с остреньким лицом.

— К дьяволам, к дьяволам все!

А в Цветогорье, в андроновском доме, с отъездом Виктора дни потянулись совсем опечаленные. Иван Михайлович ходил по дому неприкаянный. Он нехотя брал замусленную книжку, в которую вносил всякие записи, брал счеты, толстыми пальцами зацеплял костяшку, перебрасывал еще и еще и басом гудел:

— Ито-го.

И вдруг зевал скучливо:

— Ох, господи, Сусь Христе!

И тотчас отодвигал счеты в сторону, захлопывал книжку, кричал громоносно:

— Ксена!

Приходила Ксения Григорьевна. Глаза у ней были наплаканы по кулаку.

— Ты что?

— Чайку бы, што ль, попить?

— Сейчас только пили ведь.

— Ну, еще попьем. Ты что, аль опять плакала?

— Что мне плакать?

А сама бросала глаза в пол, и оба подбородка у ней судорожно подергивались.

— Э, будет тебе! Не навек же уехал!

— Знаю, не навек, а все чужая сторона — не свой брат.

И уходила, колыхаясь, вся раздавленная заглушенными рыданиями. И за чаем опять говорила робко:

— Не зря ли послали? Свое дело, такие капиталы — и вдруг учиться до двадцати пяти годов.

Иван Михайлович говорил ей равнодушно:

— Молчи-ка ты в тряпочку. Чего не понимаешь, значит, не понимаешь. «Зря послали»!

— Вот ты неученый, и отец твой неученый, а капитал нажили.

— Наше дело другое: мы целину брали, а ему до глуботы надо лезть. И вширь… Да что там говорить! Может, это ученье и ни к чему, а только пусть на умных людей поглядит, потрется там.

— И совратится.

Иван Михайлович сердито, через блюдце, посмотрел на жену.

— Фу-у, батюшки, уморила! Вот воронья голова! Только и разговору: совратится. А по-моему, уж пусть совратится, чем с такой головой ходить, как у его мамаши.

И тяжесть в дому становилась тяжелее. И на кухне, и во дворе умолкали в такие дни люди, всем было не по себе: «Сам с самой поссорились». В такие дни боялись все попасть Ивану Михайловичу на глаза: чуть что — и ругня, и голос, грому подобный:

— Выгоню прочь подлецов!

Оттого пролетки, лошади блестели, на широком дворе — ни соринки, даже тротуар подметен и песочком посыпан — ровно бы перед троицей.

А сам Иван Михайлович от тоски метался по городу: и в амбары, и в гостиницу «Биржа», где собирались цветогорские толстосумы, — места себе не находил.

Раз в эти дни Иван Михайлович встретил в гостинице Зеленова. Зеленов сидел у окошка за столиком, гладил рыжую бороду, и его маленькие глазки утонули в морщинках смеха. Он умильно запел навстречу:

— А-а, Иван Михайлович, жив-здоров? Присядь-ка, выпей черепушечку.

Иван Михайлович, отдуваясь, размашисто уселся против него.

— Отправил, слышь, сынка-то?

— Отправил.

— Не зря?

Иван Михайлович вместо ответа трубно вздохнул, крикнул:

— Эй, малый!..

Половой поспешно, угодливо подсеменил к столу.

— Ну-ка, с белой головкой полбанки!..

Зеленов хитренько улыбнулся.

— Ого! Аль какая заноза у тебя?

— А что?

— Да ты сперва бы чайку попил. До белой головки потом бы добрался.

— Ну, чаю и дома много… Ты сейчас спросил: «Не зря ли?» А я вот все это время хожу сам не свой. Отправил — и не по себе. Черный ее знает, что она там такое, Москва-то. Может, действительно омут. Идут оттуда умники, и вижу я — размах у них есть. Знамо, верхолеты они, не по нашему делу им идти, и вот все сомнение берет: не испортился бы.

— Ты ведь пускал уж его в дело?

— Пускал. Как же! Два лета почти сам орудовал. И на деле очень хорош. Вот и боюсь.

— Испортится, думаешь?

— Не то… Боюсь: вдруг за этими паршивыми книгами жизнь забудет. Видал, каковы книжные-то люди? Знать много знают, а жизни не чуют. Верхогляды!

— Видал. Знаю. Верхогляды.

— Эх, да что говорить! Иль будет такой малый, что пальцы оближешь, или ни богу свечка, ни дьяволу кочерга. Поглядим.

Иван Михайлович замолчал, и лицо у него стало сокрушенное, и забота глянула из каждой морщинки.

— Э-хе-хе… Значит, игра пошла на большую? — спросил Зеленов и, постукивая толстыми пальцами по столу, заговорил вполголоса: — Так вот, брат ты мой, дела-то какие: моя Лизка и то норовит дальше учиться. «Кончу, говорит, гимназию, я, говорит, на курсы поеду». Ей-богу! Вот оно куда кинуло!

Иван Михайлович испуганно посмотрел на Зеленова.

— Пустишь?

— Не знаю уж, как и быть. Не водилось у нас, чтобы баба так далеко по науке шла.

— И не моги, Василь Севастьяныч, один только соврат.

Зеленов хитро подмигнул:

— Ты думаешь?

— Ей-богу! Видал дочку-то Ивана Горохова? Стриженая ведь.

Зеленов вдруг стал как туча.

— Н-да, это надо обмозговать.

— Прямо тебе говорю: не моги. Вот я и свово-то пустил, а сердце теребком теребит.

И вдруг что-то спохватился, замолчал.

— Дети, дети, сколь много заботы с ними! — сказал задумчиво Зеленов. — Вырасти, да выучи, да в жизнь пусти, а что оно будет — бог один ведает. Тебе-то вот хорошо: сын у тебя. Чего ни сделается с ним, все большой срам на родительскую голову не упадет. А вот мне — с одной-то девкой — прямо иной раз с женой ночь не спим, думаем: пускать аль не пускать учиться. Вдруг подцепит там какого прощелыгу?

— Я же тебе вот и говорю: не пускай! — решительно сказал Иван Михайлович. — На кой дьявол девке наука? Ну, гимназию кончила, это я понимаю. Книжку почитать, в доме порядок наблюсти — и не такая уже, как наши бабы: лучше. Не знаю как ты, а я тебе прямо, Василь Севастьяныч, как на духу: скушно с нашими бабами. Поговорил бы иной раз, ан подумаешь: не поймет тебя! Ну, прямо тоска! Гимназию кончила — тут уж баба будет с разговором, не такая тулпега, как наши. А дальше-то зачем? На службу, что ль, поступать?

— Так-то так. А вот хочет. Знамо, набаловали ее, одна-единственная, пальцем ее не трогали — вот и воротит нос. И то надо сказать, Михалыч: какая-то пружина жизни раскручивается, все дальше да дальше забрать хочет. Мы вот с тобой за капиталами гнались, а детям-то капиталы наши — дело малое. Им что-то другое подавай. Ищут чего-то. Всем недовольны.

— Верхолеты.

— Не в том сок, Михалыч! Ты гляди, жизнь-то как движется! Дети становятся умнее нас. Лизку я свою сравниваю и жену свою богоданную… Эх! — Зеленов смешливо махнул рукой.

И оба засмеялись.

— А ты, слышь, девчонку в дом принял?

— Принял, заместо второй дочери нам будет.

— Чья такая?

— Жениной племянницы дочь, Симка, круглой сиротой осталась. Пусть живет. А твой-то пишет, что ли?

— В том-то и беда, что нет. Вторая неделя на исходе — ни слуху ни духу. Хотел депешу послать, да боюсь: отвернусь куда из дому, придет ответ без меня, так моя Ксения Григорьевна без памяти упадет. Народ-то какой? Депеши от Виктора больше дьявола испугается.

— Да… Чудной народ эти бабы. Ты, слышь, контору-то перевел из лабаза к базару ближе?

— Тесно стало. Пришлось у Мурылева нанять.

И заговорили про дело.

Какое же торжество было у Андроновых, когда пришло первое письмо от Виктора: «Приняли, заказал форму». Служили благодарственный молебен, и сама Ксения Григорьевна отвезла воз калачей в сиротские кельи старицам, чтобы помолились о здравии раба божия Виктора, и в тюрьму арестантам кренделей две двурушных корзины отвез Храпон.

А потом письма зачастили. Видать было: Виктор пишет с радостью, с гордостью, и уже пишет, как большой. Вот и отцу советы дает: про Лихова, про профессора в каждом письме поминает. Это слово «профессор», никогда прежде не слыханное в доме андроновском, произносили с трепетом, будто профессор — сосед самому господу богу: все знает и все может.

И в гостинице «Биржа», вынимая из необъятного кармана бумажник с Викторовыми письмами, Иван Михайлович сдержанно-гордо говорил Зеленову:

— Погляди-ка, что мой-то пишет.

И читали оба, посмеивались над молодыми советами и чем-то оба гордились.

Мать в каждом письме наказывала сыну слезно, с заклинаниями: «Отпиши поскорее, какого числа выедешь на рождественские каникулы». И когда наконец пришел ответ: «Выеду двадцатого декабря», мать с восемнадцатого числа заставляла Храпона каждый день выезжать на вокзал. Иван Михайлович заговорил было:

— Рано посылаешь, прежде двадцать второго не приедет.

Но мать здесь настояла:

— Может случиться, и раньше приедет.

А в снах она видела, как Виктор садится в поезд, поезд поднимается птицей и через леса и поля и почему-то через море летит из Москвы в Цветогорье.

Приехал Виктор утром двадцать второго, как высчитал заранее отец. Когда санки въехали во двор, остановились у парадного крыльца, отец и мать выкатились во двор на холод, оба огромные, воющие. И весь день дом был полон улыбок, радостной суетливости… Виктор, провожаемый отцом и матерью, ходил из комнаты в комнату, смотрел на все, улыбаясь. Комнаты будто уменьшились, но этот уют и тишина и покой в них трогали по-новому. И много вещей будто впервые заметил Виктор.

— Папа, вот такой диван я видел в музее. И картину почти такую.

— Да ты что, или не помнишь? Эти же вещи всегда у нас были. От барина достались.

— Да… но… прежде я как-то проходил мимо.

Два дня сплошь прошли в беседах. Отец цепко расспрашивал про Лихова, про опытные поля, засухостойные растения. Виктор говорил с гордостью, с гордым новым сознанием своего достоинства, развивал перед отцом огромные планы, как захватить и победить заволжскую пустыню. Кое-чему отец ухмылялся, ворчал:

— Какой ты верхолет стал, Витька!

Но чаще напряженно слушал, вдруг громко подтверждал:

— Ага, верно, это нам подойдет.

Маленькая размолвка произошла на третий день рождества. Цветогорское студенчество каждый год устраивало на рождество бал «в пользу нуждающихся студентов». Это бывал самый торжественный бал в городе. Собиралась вся учащаяся молодежь города, вся интеллигенция и все богачи. Ксения Григорьевна заранее мечтала, как она поедет с сыном на бал. Но перед самыми сборами на бал, счастливо улыбаясь, сказала Виктору:

— Ну, вот и невестушку свою там увидишь. Красавица-то она какая стала, прямо заглядишься до упаду! Брови-то соболиные, а сама белая да крупитчатая…

Виктор вспыхнул:

— Это кто?

— Ну, да будет тебе стыдиться-то. Сам знаешь кто: Лизочка Зеленова.

Виктор протянул безразличное «а-а-а!», ничего не сказал, ушел к себе. И когда Ксения Григорьевна прислала Фимку спросить, не пора ли одеваться, он ответил:

— У меня голова болит. На бал не поеду.

Какое разочарование отцу и матери! Отец, не слыхавший разговора, о чем-то догадывался, заворчал. А Виктор, чтобы скорее победить отца и мать, нахмурился, сказал, что у него заболело горло; Ксения Григорьевна перепугалась и разом забыла о бале. Позвали доктора. Доктор серьезно осмотрел больного, написал два рецепта, получил пять рублей и уехал. Виктор про себя смеялся:

— Вот тебе и невестушка!

На Новый год приходил с визитом Зеленов. Мать с значительным видом вызвала Виктора из его комнаты. Виктор вышел нехотя, весь будто связанный, на расспросы Зеленова отвечал односложно, и разговору не получалось к великой досаде отца и матери.

Так и прожил он эти две недели только с глазу на глаз с матерью и отцом.

II. Кровь зовет

Летом — практика на полях и фермах академии, осенью — короткий недельный отдых дома, даже не отдых, а так, полумечта, полусон, — и опять Москва.

Назад Дальше