Вспомните: шишкинский газ парализовал только те мозговые центры, которые ведают воображением, весь же остальной мозг (не говоря о центрах речи, центрах Брока) лишь слегка стимулировал, как бы освежал. Надышавшись этой пакости, человек не только не глупел — он умнел, и умнел чрезвычайно.
Да, верно, ни с чем не считаясь, не справляясь с собой, он начинал, так сказать, правду-матку резать, но делал-то это он с блеском, вдохновенно, с упоением, и в то же время отлично понимая, чем это грозит. Страшно, а говорю… Стыдно, а — говорю! Не могу молчать… Так что же делать? Бежать, только бежать, куда глаза глядят…
И гости бежали.
Швейцары в те времена великолепно знали все торжественные дни стоящих жильцов, вели им учет и в нужные даты являлись с «проздравлениями». Швейцар Степан и тут с утра уже «повестл» находившихся в ленной зависимости от него извозцев о возможной поживе. К полуночи с десяток ванек дежурило у нашего подъезда…
Ваньки, сидя на своих кзлах, ожидали обычного — появления людей навеселе, под мухой, заложивших за галстук, жизнерадостных, пошатывающихся, но обыкновенных!
А из парадной на улицу выходили люди почти не хмельные, а в то же время явно не в своем уме. Они садились в пролетки и, еще не застегнув на коленях кожаных фартуков, начинали выкладывать ничего не соображающему вознице правду. Правду, подумайте над этим! Каждый свою, все — разную, но зато уж — всю правду, до конца…
…Сначала в недоумении, потом в панике питерские автомедоны (так про них писали тогда в газетах), то в ужасе оборачивались на седоков, то принимались отчаянно гнать своих кляч, а во влажном воздухе весны в их уши врывались такие признания, такие исповеди, каких петербургские улицы не слышали со времен восторженного романтизма…
Генерал Тузов — нет-с, он не рискнул довериться извозчику! — пошел было к Техноложке пешком. Но на первом же углу он заметил городового и, среди пустых трамвайных рельсов взяв его за пуговицу шинели, понес в утреннем сереньком свете такое, что тот, выпучи в рачьи глаза, остановил первый, на великое счастье проехавший мимо таксомотор и приказал шоферу срочно отвезти их превосходительство в номера «Виктория», на Мал-Царскосельский…
— Домой — ни-ни! — зловещим шепотом, слышным от Забалканского до Владимирского, внушал он удивленному таксомоторщику. — Вовсе из ума вышедши господин генерал-лейтенант… Дома ее превосходительству такое натарабарят — до гроба потом не разберутся…
Тетя Мери тихо плакала за кухней, на скудной Палашиной кровати. Около нее была мудрая Ольга Стаклэ. Латышка наотрез отказалась покинуть квартиру Свидерских, «пока из меня этот болтливий чертик не вискочит!» Она то обнимала бедную старую учительницу, как ребенка, повторяя ей утешительно: «Пустяки, крустматэ, мла! Бдро!», то вдруг, быстро отойдя в угол за плитой, начинала громко, страстно, точно споря с кем-то, говорить по-латышски… Ох, умна была!
Оба Коли исчезли, как воск от лица огня. Бесследно испарилась и черненькая, неистовая Раичка Бернштам вместе со своим рыцарем… Ну, она и без эн-два-о не держала свой язык за семью замками, — так что ей никаких особых опасностей не грозило…
А вообще-то несколько странно: каким образом роковая ночь эта не вызвала всё же в городе и даже в кругу наших знакомых какихлибо существенных бед, драм, трагедий… Впрочем, что же тут странного? Люди тогда были очень хорошо воспитаны; воспитаны ничуть не хуже, чем черепахи в костяных панцирях. Испытав потрясение, они на следующий же день втянули под панцири лапы, хвосты, головы — всё, заперлись на все засовы спрятались как кроты в норах…
Во всяком случае — проштудируйте тогдашние газеты, — нигде ни слова о том, чему мы были свидетелями, о необыкновенном случае на Можайской. А ведь любой репортер «Петербургской газеты» или «Биржевки» жизнь бы отдал за такое сенсационное сообщение… Значит — не знали!
Вот так-то, друзья… Тысячи раз в дальнейшей своей жизни я — он пусть сам за себя говорит! — жалел я, что действие эн-два-о было таким кратким, что оно никогда больше не возобновлялось, что… Всё бы, конечно, сложилось иначе в наших жизнях, если бы… Ну, да и за то, что он нам тогда дал, спасибо этому удивительному бородачу… Не так ли, Сладкопевцев?
ВОЙНУ ОБЪЯВЛЯТЬ НЕТ НАДОБНОСТИ
Я начинаю войну, а затем нахожу ученых правоведов, которые доказывают, что я сделал это по праву.
Ну что же, пора закругляться (странное какое выражение, — вы не находите?..).
Когда наутро я вошел в свою комнату, Шишкин преспокойно пил чай с земляничным пирогом от Иванова. На минуту мне захотелось вытянуться перед ним и попросить разрешения сесть, — так мал и ничтожен показался я себе в сравнении с ним. Он не слишком усердствовал, чтобы восстановить меж нами равенство.
— Ну, видел? — снисходительно поинтересовался он. — Понимаешь, какая сила в моих руках? Бертольд Шварц или Альфред Нобель… да они щенки рядом со мной. Сообрази, голубчик, — до этого он никогда не звал меня голубчиком, — если некто, в секрете, наладит производство этой субстанции. Наладит в промышленных масштабах… Где тогда будут пределы его власти над миром?.. Не веришь?
Какое там — не верить! Теперь я верил каждому его слову: холод ходуном ходил у меня между лопаток. Ведь на самом деле — в его маленькие индусские руки попала чудовищно большая потенциальная власть. А кто он такой, чтобы ею распорядиться? Что мы знаем о нем? Что, кроме исключительной одаренности ученого, таится за его невысоким смугловатым лбом? Какие нравственные законы значимы для него, и к каким из них он равнодушен? Что же хочет он извлечь из своего открытия? Стать новым Прометеем? Одарить человечество великой силой, силой правды?
Ничего подобного! Он, кривясь, мечтает о том, как бы унести свой клад в темное место, как собака тащит найденную кость в конуру. «Соблюдая тайну, наладить производство…» Тайна, патент, собственность, что в конце всего этого? Богатство! Великое богатство. Власть! Чья? Его!
Говорю вам это и думаю: кто это говорит? Это — членкор Коробов, убеленный сединами, не Павлик Коробов, не студент-технолог одиннадцатого года… Членкор хорошо знает, что к чему: выучили за долгие годы. А Павлик?.. Да мне даже и не вообразить теперь, что он думал и чувствовал в то время…
Меня охватило смятение, пожалуй даже и страх… неприязнь к нему… Мы вот с ним тогда Маркса-Энгельса не читали, что говорить… Не в пример другим своим коллегам — не читали! Герберта Уэллса — почитывали. «Человека-невидимку» я считал гениальным памфлетом, ясно видел по судьбе несчастного Гриффина, что «гений и злодейство суть вещи великолепно совместимые»… Ну, а коли так, — чего это я из себя выхожу? Человек, добыв из собственного черепа самородок золота, хочет поступить с ним себе на утеху… Так в едь все кругом — Цеппелины и Райты, Маркони и Эдисоны разве они иначе поступают? Может быть, Шишкин этот потом тоже какой-нибудь там Шишкинианский университет на свои деньги, как Карнеги, откроет…
Не переоцениваю ли я благородство своих эмоций?
Говоря начистоту, я не только и не столько в этаком «мировом плане» оробел. Я испугался проще, лично… Вот он нас всех свел с ума, а сам? Ведь похоже, что он-то остался «трезвым». Значит, у него было противоядие? Но тогда он обманул меня… Зачем?
Стоило ему теперь захотеть, насмотревшись и наслушавшись всякого за те четверть часа или полчаса, что мы не владели собою, он мог превратить наши существования в совершенный кошмар.
Да… Я не хотел попасть в лапы преуспевающего Гриффина, но мне — да и всем нам — претила бы и роль Уэллсова доктора Кемпа, мещанина, во имя своего мещанского покоя осудившего голого и беззащитного гения на смерть.
Да, Гриффины были угрозой, но Кемпы были вечными филистерами. А из этих двух репутаций для каждого из нас наиболее отвратительной была вторая… Доводись, случись что-либо страшное, никто из нас не сможет встать, пойти куда-то, забить тревогу и в каком-то смысле выдать своего товарища. И проклятый Венцеслао отлично учитывал это.
Он возлежал на моем диванчике, курил черт его знает какие папиросы, укрепленные вместо мундштуков на соломинках, и говорил со мной топом доверительно-откровенным. Но чт он говорил?!
— Я вот думаю (мне пришлось о многом подумать в последние дни) — мне, собственно, сам бог велел теперь стать этаким Мориарти… Королем преступников, страшным и неуловимым… Но — не стит, верно? Лучше — всё по честности, ха-ха… Сам подумай: вот мы с тобой могли бы… Ты вообрази: маленький аптекарский магазинчик, тихая лавчонка, торгующая — так, всякой дрянью… Реактивами, химической посудой… Стеклянными трубками (он вдруг ни с того, ни с сего рассмеялся, и я со страхом посмотрел на его папиросу)… На Шестой линии, представляешь себе? Под сенью бульварчика, а? «Коробов и Шишкин»… Так, для начала… Теперь прикинь: двести кубометров эн-два-о это семь гривен затрат да сутки сидения над перегонным кубом… И — «пожалуйста, заходите! Вам сколько угодно? Двести кубометров? Ради бога, двести по рубль двадцать три — это…» Морщишься? Кустарщина? Ну давай искать финансиста… С ушами и с головой, но — без языка! Ваши деньги, наша идея, начала паритетные… Завод — где-нибудь у черта на куличках, подальше от всяких глаз… И через три года. — его глаза вспыхнули, он вскочил на ноги, — к чертям собачьим всю эту говорильню, все эти сантименты, дурацкие споры!.. Шовинизм, пацифизм, идиотство: Вячеслав Шишкин не желает, чтобы в мире были войны! И — баста! И — точка! Всё! И — не будет!
Лицо мое выразило: «Ну, это уж ты, друг мой…»
— Ах, ты всё еще не веришь? Хочешь — картинку? Две армии — на позициях. На стороне одной — я, Шишкин… Мой газ. Противники готовы ринуться вперед… Вдруг — дальний гул… Странные снаряды. Взрыва почти нет, осколков нет, только клуб темно-зеленого дыма… Солдат окутывает изумрудный туман… А дальше… дальше тебе всё известно. Прошло, скажем, четверть часа… «Ваше благородие, дозвольте спросить… Чего это ради нам помирать надо? Не пойду я, господин ротный, в атаку, ну его!.. До поры в яму лезть никому не охота!» — «А что, Петров (или там Сидорчук), ты ведь прав!.. Идем на смерть ни за хвост собачий. Царь у нас юродивый, министры ракалии, всех пора долой, слово офицера!»
Повоюй в этих условиях! А ведь я, — он в одних носках забегал по комнате, — я пока создал только икс дважды! А кто тебе сказал, что через год не найдется игрека трижды, зета, кси или пси? Кто сказал, что, если вместо закиси азота я возьму какое-нибудь йодистое, бромистое, натриевое соединение, я не получу вещества с совершенно иными свойствами? Таблетка, а в ней — все инстинкты Джека-Потрошителя?.. Флакончик — а там одаренность Скрябина или Бетховена? Порошок, и за ним — фанатическая одержимость всех Магометов, всех Савонарол… Ты уверен, что такие «снадобья» не были уже кустарно, конечно, вслепую! — открыты и изготовлены? А средневековые мании? А дикий фанатизм Торквемады? А семейка Борджиа?.. Гении рождались всегда: эти Борджиа мне весьма подозрительны. А коли так…
«Сам ты маньяк!» — промелькнуло у меня в голове.
— Слушай, баккалауро, ты же теряешь меру! Ну тебе повезло: ты наткнулся… Но теория вероятностей говорит…
Он остановился, точно уперся в песок, и уставился на меня острым, колючим взглядом. Потом не спеша вытащил из жилетного кармана что-то, напоминающее маленькую плиточку шоколада, тщательно завернутую в свинцовую бумажку.
— Вспомни историю химии, милый… Восемьдесят лет назад Вёлеру повезло: он наткнулся на синтез мочевины… А спустя два-три десятилетия — и понесло, и замелькали… Зинин и Натансон, Перкин и Грисс, Гребе и Либерман… Теория вероятностей? Нет, фуксин, ализарин, индапрены… Видимо, тебя не было припугнуть их этой самой вероятностью! Хочешь? — он протянул мне свою плитку. — Попробуй, не бойся, не помрешь… На вкус — терпимо, а результаты… Ага, побаиваешься всё-таки? И правильно делаешь: после Вячесла на Шишкина народ начнет остерегаться химии. Еще как!
Ну а я? Что я мог сказать ему теперь путного, после того, что произошло накануне?
* * *
— Сергей Игнатьевич, помнишь, что было потом? Мы-то с тобой помним, а вот коллегам… Трудно им всё сие даже вообразить… А каково же нам было решать?
Ты пришел ко мне назавтра, весьма смущенный. Баккалауро не терял времени: он побывал у тебя и, несколько высокомерно информировал тебя о сути дела, предложив тебе переговорить на эту тему с твоим батюшкой, может быть, твой родитель пленится идеей и выложит деньги… Ты пришел посоветоваться со мной. Так ведь?
Мы весь вечер просидели в моей комнате: ты, Лизаветочка и я. Мы говорили почти что шепотом: мы хотели, чтобы Шишкин ничего не узнал о наших сомнениях, а в то же время нам начало казаться — не слишком ли сильное влияние с его стороны испытывает Анна Георгиевна?
Да, всем было понятно: судьба поставила нас, как говорится, у колыбели очень важного открытия… Неужто в этом положении брать на себя роль обскурантов, маловеров? Это нам никак не подходило. Мы помнили десятки примеров: французские академики за год до Монгольфье объявили полет немыслимым делом. Английские ученые ратовали за запрещение железных дорог: коровы от грохота потеряют молоко! Уподобляться этим мракобесам? Конечно, нет! Но в то же время…
Имели ли мы право запретить человеку реализовать его удивительное изобретение? Не имели. Но было ли у нас и право позволить ему в тайне и секрете реализовать открытие для себя?
Помешать этому? Выдать товарища? Но ведь это — предательство самой чистой воды… Не выдавать его? Но не окажется ли это чем-то куда более худшим, предательством человечества?.. И у меня, и у него, Сергея, за то время, что баккалауро убеждал нас, открылись на него глаза: человеком-то он, по-видимому, был далеко не на уровне своих ученых достоинств… Как же нам поступить?
Ах, какими маниловыми мы все тогда были, такие интеллигентики! Мы решили подождать, а что могло быть хуже?! Мы сделали великую ошибку: «Попробуем затянуть, отсрочить решение дела… Поговорим со Сладкопевцевым-отцом. То да се… Авось…»
И баккалауро в свою очередь допустил не меньший промах, видимо, допустил!
В самонадеянном нетерпении своем он не нашел в себе силы ждать. Кому-то (были смутные основания думать, что тем самым Клугенау, о которых уже шла речь) он открыл свою тайну. Возможно, над ними он проделал такой же опыт, как у нас на Можайской. У нас все «обошлось», если не считать, что дядя Костя Тузов внезапно разошелся с женой и уехал за границу с тетей Мери Бодибеловой. А вот у Клугенау разыгралась настоящая трагедия: в июне месяце восемнадцатилетняя Матильда отравилась, ее едва спасли…
А вскоре события понеслись таким галопом, что наша тактика кунктаторов оказалась вовсе не применимой, и всё пришло к печальному концу раньше, чем мы успели ее проверить.
После Лизаветочкиных именин Венцеслао сразу же исчез с наших глаз. Когда это случалось раньше, мы не тревожились: явится! Теперь начались волнения: где он, что делает, какие новые сюрпризы готовит там у себя, не то на Охте, не то за Невской заставой? Что ожидает ничего не подозревающий мир? Больше других тревожился вот он, Сладкопевцев.
— Так еще бы! — неожиданно проявил сильное чувство до сего времени помалкивавший сопроматчик. — Если только икс дважды — шут с ним! А если он и впрямь нащупал общий путь воздействия на человеческую психику (об условных рефлексах кто тогда знал?)? Изобретет какой-нибудь там «антиволюнтарин» или «деморалин» и не то что сам его применять будет, а продаст на толчке любому сукину сыну с тугой мошной… Нет ничего на свете опасней сорвавшейся с цепи науки, если ею не управляет добрая воля!.. Я не прятал голову под крыло, как вы… Я предлагал сразу же начать действовать…
— Верно, Сереженька, верно, — подмигнув Игорьку, благодушно согласился Коробов. — Мы были Рудины, а ты ориентировался более на Угрюм-Бурчеева… Положи мой ножик на стол: нет поблизости Шишкина!.. Он его тогда буквально возненавидел!