Птицы летают без компаса. В небе дорог много(Повести) - Александр Мишкин 2 стр.


И только он произнес несколько слов, как курсанты опять засмеялись, а Елена Александровна снова остановила:

— Не угадали, товарищ Потанин.

Но старшину остановить было не просто. Он продолжал и продолжал читать. Елена Александровна глядела на него и улыбалась.

Потом кто-то из курсантов помог сержанту разобраться в бумагах, найти текст, который требовался по книжке.

Двойку она ему тогда не поставила. И я впервые не одобрил ее легкомысленный поступок.

— В следующий раз еще вас спрошу, товарищ Потанин, — спокойно сказала Елена Александровна по-русски.

Пожалела. А нас бы не пожалела! К нам она не была такой милосердной! Но Потанин принял это как должное. Сел на место и снова уставился на нее равнодушными глазами, только скулами немного туда-сюда подвигал и затих. А мы глядели на Елену Александровну как на богиню. Красивая она. Высокая, стройная, гордая. Когда она проходила по коридору, держа в руке плетеную сумочку, курсанты плотно прижимались к стенке и смотрели ей вслед, выворачивая шеи. Наверное, в этот момент каждый мысленно шел с ней рядом. Не знаю, как все, а я шел, двигался. Мы ведь тогда были неотразимы. А Елена Александровна делала вид, что не замечает наших курсантских взглядов. Преподаватель! Красота ее для нас была наказанием, а для нее — властью над нами.

Нам нравилась не только ее походка, но и то, как она говорила, как поворачивала голову на высокой точеной шее, как ставила в журнал оценки, будь то даже и двойки. И на доске она писала красиво. Я заметил, когда она поворачивалась лицом к доске и начинала скрипеть мелом, все курсанты чуть-чуть приподнимались со стульев. Вот салаги! Хотя я тоже приподнимался. Трудно было глаз оторвать. Только Потанин сидел на своей «Камчатке» смирно: рослый, он и без того все видел. Мне так хотелось раздобыть фотокарточку Елены Александровны! Не одному мне, конечно, такого хотелось.

Тогда я стихи писал. Больше про небо, про птиц, про самолеты, а тут стал писать про любовь: такая полоса на меня нашла. Эти стихи были посвящены Елене Александровне. Целую тетрадь исписал, толстую, общую. Все намеревался прочитать ей свои лирические строчки. Да момента подходящего не подворачивалось. Однажды, после урока, когда все вышли из класса, я набрался храбрости и попросил ее послушать. Елена Александровна охотно согласилась. Так я по ее глазам определил. Торопливо развернул тетрадку и, шевеля губами, пробежал по строчкам. Но тут в класс вошел старшина. Посмотрел на нас, как на заговорщиков, и сказал:

— Курсант Стрельников, идите лучше покурите и не задерживайте Елену Александровну. У нее еще уроки. А ваши, эти самые… как их… — Он замялся, придумывая название моим стихам, но, ничего не придумав, добавил — Стихи ваши подождут, можете их в журнал послать или в стенгазету отдайте.

— Хорошо, хорошо, потом, товарищ Стрельников, — заторопилась Елена Александровна.

— Ясно, товарищ преподаватель, — сдерживая волнение, я чинно поклонился и закрыл тетрадь.

«Стрельников такие стихи в журнал не пошлет. Они хотя и в общей тетради, но предназначены для одной. Елене Александровне стихи понравятся, обязательно понравятся. Дай только срок», — так я успокоил себя.

После занятий курсанты часто собирались в кабинете иностранных языков, чтобы послушать пластинки на английском языке. Для совершенствования речевой дикции. Так уж теперь хотел отработать эту речевую дикцию каждый курсант, будто без нее немыслимо было пилотировать самолет. Все сидели вокруг проигрывателя и, закатив глаза, слушали его скучное бормотание. Но все мы с замиранием сердца ждали, когда проигрыватель «одумается» и польются из него такие мелодии: легенькие, веселенькие. Раздвинутся тогда столы и стулья и… Стоп! Стоп! Я первый приглашаю Елену Александровну на танец! И я уже со стороны окидывал эту пару взглядом, оценивая ее достоинства. Мысленно получалось здорово. Все-таки проигрыватель изобрели не для такой чепухи! Мы терпеливо наблюдали, как по бесчисленным бороздкам черного диска бежала и бежала острая игла. Пластинка бормотала и бормотала, как бормочут люди в далекой и туманной Англии. И какое нам до них дело? Когда пластинка смолкала, чтобы ее перевернули на другой бок, бормотал какой-нибудь остряк-самоучка: иногда в лад, иногда не в лад, но все равно был доволен, что Елена Александровна дарила ему ласковый взгляд.

Однажды я острил больше всех. И ее взгляд часто останавливался на мне. И казалось, что Елена Александровна при этом по-особенному заводила глаза и улыбалась. Всю улыбку, как огонь, я взял на себя. И мне уже становилось немного страшновато. Но я острил и острил. На шутки иногда обижались товарищи, но на них я глядел как сквозь стенку. Только Елену Александровну я видел отчетливо, и от ее взгляда мое сердце гулко стучало. Появилась надежда. Я погладил рукой свернутую в трубочку общую тетрадь со стихами в кармане. Надо немедля их прочитать. Она поймет, поймет, и тогда все…

К восьми часам курсанты стали расходиться. Прибежал сержант Потанин и объявил:

— На переговоры, англичане. Банкет в столовой. Выходи строиться!

Я юркнул за плакат с изображением человеческой гортани с красным языком — наглядное пособие. Плакат висел в углу на подставке с тонкой ножкой. Но подставка вдруг отодвинулась, и передо мной возник старшина класса.

— Вы что, русский язык не понимаете? Вас построение не касается? В прятки играете?

— Касается, касается.

— Вот дуралеи, — проворчал Потанин, — сосут здесь, понимаешь, конфетку через стекло.

Я ничего не сказал такого, потому что «такое» чаще всего приходило на следующий день, а сейчас в мозгах застряли стихи. Маневр не удался. Я вышел из укрытия, небрежно бросил «О’кей!» и побежал на построение.

— Чеши, чеши! — кинул мне вдогонку старшина. И это прямо при Елене Александровне! Вражеский выпад! Но что поделаешь?

После отбоя мы все ложились в постели и наблюдали за тем, как Потанин, как обычно, с «бабьей» сеткой на голове (так он унимал свои непослушные волосы) подходил к турнику, брал в руку двухпудовую гирю и «крестился». Он всегда так перед сном делал.

Глаза Елены Александровны мне стали сниться.

Потанин каждое утро медленно ходил возле строя и придирчиво осматривал форму одежды, будто он сам ее кроил, шил и подгонял на каждого курсанта. Потом громко кричал «Смирно» и, сверкнув медалью за спасение утопающих, которая висела у него на груди, поворачивался налево и вел строй в учебный корпус.

Кстати, о медали за спасение утопающих. Мы сомневались, что сержант мог кого-то вытащить из воды. И наши сомнения подтвердились еще таким обстоятельством. Когда в училище открыли летний бассейн, оказалось, что наш старшина и плавать-то не умеет, глубокого места боится. «Плавать-то нас учит утюг, — смеялись курсанты. — Медаль где-то схапал…»

Когда мы выходили из казармы, Потанин тут же командовал:

— Запевай!

Был у нас один артист с хорошим голосом. Он с радостью подхватывал его приказание. В небо летела песня. Рядом вышагивал Потанин (я еще не видел такой походки). Казалось, что шел он возле строя лишь для того, чтобы от. остальных отличаться. Подпевал он, правда, добросовестно;

Но Москвой я привык гордиться,
И везде повторял я слова;
Дорогая моя столица!
Золотая моя Москва!

Хотя пел часто не в лад, стремительно забегая вперед, но зато громко. Тогда мне думалось, что Потанин, кроме этого куплета, и слов не знает. Да и знать ему незачем: он любую мелодию загубить может.

Когда заканчивалась песня, сержант покровительственно восклицал:

— А ну, подтянись, славяне! Выше голову! Армия всех вас, горбатых, исправит!

Стихи мне так и не удалось прочитать Елене Александровне. Я всегда был в готовности, но и сержант был начеку. Однажды на уроке английского языка Елена Александровна попросила принести с кафедры схемы. Я тут же ринулся выполнять ее приказание. Но Потанин остановил.

— Вы что, товарищ Стрельников, дежурный? — почти вежливо спросил он.

— Нет.

— Тогда и сидите.

Я сел и уткнулся глазами в стол. «Вот мужик, не дает пошевельнуться…» Я готов для Елены Александровны сделать все. Если бы ей потребовалась моя кровь, отдал бы всю без остатка, вместе с мясом. А он не позволил мне принести для нее какие-то паршивые схемы.

И все-таки я обошел Потанина. Раздобыл фотокарточку Елены Александровны. Содрал со старого стенда «Наши отличники», который случайно обнаружил под лестницей у входа в учебный корпус. Повезло! Карточку я промыл под соском умывальника, разгладил и положил в учебник по аэродинамике, с которым я никогда не расставался. И как-то с этим снимком подошел к Елене Александровне.

— Где вы взяли? — удивилась она.

— Военная тайна, — ответил я. — Напишите, пожалуйста, на ней что-нибудь такое, товарищ преподаватель.

Она наклонила свое тонкое лицо к самому моему уху и плавно повела шариковой ручкой. Мягкие локоны ее волос коснулись моей щеки и заслонили глаза. И в этот момент для меня исчезла «товарищ преподаватель». Все исчезло, пропало. Я ослеп. Впервые я был с ней так близко, впервые слышал ее дыхание, чувствовал запах волос. Боже мой, и про стихи позабыл.

— Пожалуйста! — сказала она тихо, но отрезвляюще.

— Спасибо! А где вы будете в воскресенье? — совсем осмелел я.

— В драматическом театре. А что?

— Так, ничего! Спасибо!

«Всего вам доброго, Стрельников. — Е. Романова», — прочитал я на обратной стороне фотокарточки.

Уж коли доброго, то…

С веселой и бойкой силой расплескалось по тайге малиновое солнце. Лучи его яркими кружочками пробивались между деревьев, дробились и множились, играя на стеклах машины. Мы подъезжали к гарнизону. Лес стал редеть, разбегаться врассыпную. Слева у дороги росли редкие тополя, кипевшие густою листвой. В промежутках просматривалось широкое летное поле, усеянное красными цветами, словно веснушками. На обочине, у взлетной полосы, шумел, маялся работяга трактор — аэродромщики приводили свое хозяйство в порядок. На другом конце поля стояла плечистая, со стеклянной блестящей головой вышка КДП — командно-диспетчерского пункта. За перелеском на взгорке беспокойно распахивали небесную синеву антенны локаторов. Крутились они без передыху, как наша Земля-матушка. Все такое родное и близкое! Ведь тут и была суть всей моей жизни, в этой мощной, необъятной шири. Вот он мой дом без стен и потолка! Небо, по-видимому, тем и заманчиво, что в нем нет ни конца ни края!

Да, я уже успел порядком соскучиться по тому ровному и устойчивому ритму, который в моей душе и мыслях определялся словами «военный аэродром».

У ворот машина остановилась. Солдат с медным от солнца лицом поправил на голове фуражку с голубым околышем и, сощурившись, посмотрел в кабину. Потом, четко козырнув, поднял полосатую жердь.

Мы въехали в городок. По сторонам навстречу побежали белые домики. Городок как городок: тихий, спокойный. До поры до времени только. Все они такие тихие и спокойные, пока спят. «Газик» остановился возле щедро напудренного известкой здания.

— Гостиница, товарищ майор!

Я решил переждать здесь до начала рабочего дня. А куда пойдешь? На квартиру к Потанину? Неудобно, Вдруг не признает. А если и признает? Не в гости ведь приехал. Лучше, конечно, начать с установленной формы.

Меня разместили на третьем этаже, в большой комнате с двумя широкими кроватями, разделенными массивным дубовым шифоньером и круглым столом, покрытым красной бархатной скатертью, на его середине возвышался графин с надетым на горлышко граненым стаканом. В два обширных окна щедро вливался солнечный свет и, гуляя по комнате, отражался в зеркале, стоящем на тумбочке, в никелированных трубочках кроватей. Надо было, как говорят техники, навести марафет: умыться, побриться, погладиться. Все-таки в часть прибыл инспектор! Но это, так сказать, сторона формальная, а у меня была и другая…

Открыл портфель. Сверху лежал большой целлофановый пакет. Это Аля положила-таки свои бутербродики. Вообще-то к месту пришлись — проголодался, под ложечкой засосало. Может, к ощущению голода еще и примешивалось какое-то сомнительное и неопределенное чувство от предстоящей встречи? Я водил по лицу жужжащей электрической бритвой, глядел на свое отражение в зеркале и жевал хлеб с колбасой. Какими вкусными были бутерброды! «Предусмотрительная у меня жена. Умница!» — подумал я, и рука моя остановилась. В душе что-то повернулось, поворочалось, вроде бы пытаясь снова прилечь, только поудобнее. Я вспомнил Потанина, но тут же отогнал назойливые мысли.

Побрился, умылся, отгладил воротничок у рубашки. Из репродуктора, висящего на стене, послышался бой Кремлевских курантов. Эхо гулко и торжественно прогремело в пустой комнате. Открыл окно. Свежий таежный дух защекотал ноздри.

Я надел фуражку и вышел на улицу. По привычке глянул вверх: небо было чистое, с легкими текучими облаками, солнце уже работало вовсю. У здания штаба с кумачовым лозунгом толпились люди: летчики, техники. Над ними кудрявились сизые дымки: перекур перед построением. Постучав в дверь с табличкой «Командир части», я вспотевшей ладонью обхватил никелированную скобу.

Потанин, широко расставив локти, сидел за столом, склонившись над бумагами.

— Майор Стрельников! — представился я и провел скользкими горячими ладонями по брюкам.

Командир сомкнул кисти рук в узел, еще ниже опустил голову и сказал:

— Ей-богу, боюсь ошибиться! Ты, Сергей?

— Ну, конечно! Кто же еще?

Потанин откинулся на спинку кресла. Встал. Качнулся. И пошел на меня по-медвежьи. И я на него также. Наши физиономии были глупы от радости. Вмиг сгинуло то напряжение, которое ворочалось и копилось в душе с самого утра. Приятно встретиться с однокашником, не видевшись столько лет! Даже неважно, в каких отношениях был ты с ним в училище. Существенно то, что с ним вместе учился летать, в одном ателье шил первую офицерскую форму. Все остальное забывается, исчезает, как инверсионный след от самолета. Но это я понял только сейчас, именно сейчас, глядя на сияющее лицо Потанина.

Мы часто вспоминаем тех курсантов, которые после выпуска из училища быстро пошли вверх по служебной лестнице. О таких мы узнаем из приказов, газет и при встрече друг с другом. Одни говорят о них с гордостью, другие — с завистью. Тут важно, кто говорит, каков он сам и как сложились дела умного. Но редко можно услышать о тех выпускниках, которые так и остались молодыми, потому что в один из летных дней линия их полета не дошла до аэродрома. Не дошла потому, что они были пилотами молодыми и не хотели признавать никаких летных правил и норм, даже пренебрегли законом всемирного тяготения… Ни гордости тут и ни зависти…

— Мне позвонили. Говорят, Стрельников, Стрельников. А сколько этих Стрельниковых на Руси? Сколько их в авиации?! Видишь, вот и встретились! Родина-то наша ого-го! А все равно встретились. Наверное, оттого, что большинство нас, военных, обтекают страну, ходят по краешку, по границе. Ну, садись, садись! — говорил Потанин, заполняя кабинет басом.

Лицо Потанина покрупнело и погрубело малость, как бы солиднее, прочнее стало. Подбородок сгладился, скулы выровнялись. Волосы такие же жесткие, только проволочки в них появились алюминиевые — поседел. На широких плечах — погоны с изумрудным зеленым блеском и на каждом — три крупные звезды, привинченные плотно, надежно, как гайки на обшивке самолета.

— Давай-ка рассказывай, как живешь-можешь? — Полковник поглядел в упор, лукаво прищурился и сразу стал похож на прежнего Потанина, старшину класса.

Зазвонил телефон. Полковник неторопливо взял трубку.

— Нет, нет, — резко сказал он, глядя в потолок, — в отпуск и не думай. Что же это получается, по старинной присказке: солнце жарит и палит — в отпуск едет замполит… Так дело не пойдет. Традиции я чту, но не такие. Понимаю, что тебе надо сложные условия. Да, да… понимаю, понимаю, что тебе их в бой вести. В этом ты прав. Но прежде чем пилотов в бой вести, надо их летать научить, а так ведь они до сражения попадают. Ничего, ничего… — Потанин сухо усмехнулся. — Вот вместе молодежь на крыло поднимать будем. Инструктором тебя задействую. А потом ведь молодежь без замполита заскучает. Это в соображение возьми.

Назад Дальше